Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
- Тем лучше для нас с тобой.
- Что для меня лучше, ты уже и не ведаешь, лекарь.
- А ты сам?
- О том скажу себе самому.
Трудно, невозможно рассказывать о том, чего нет, ибо для исповеди
существует лишь то, что названо словом, если же слово еще не родилось,
если не появились те вещи, которые просятся в слово, тогда мы искренне и
бесстрашно провозгласим свое незнание и разведем руками, если и не
беспомощно, то, по крайней мере, в надежде на более благоприятный случай.
Тем временем, чтобы не сойти с ума от подробностей, которыми неминуемо
наполнена жизнь двух одиноких мужчин, одиноких, скажем прямо, не только в
Киеве, но, наверное, и на целом свете, ибо причастность к человечеству
дается каждому из нас прошлым, а Дулеб и Иваница без особой охоты уходили
мыслями в прошлое, ведь один, собственно, и не имел еще там ничего, а
другой имел одну лишь горечь; так вот, повторяем, чтобы своевременно и
уместно избежать невыносимых, иногда, быть может, тягостных подробностей,
пройдем мимо того незначительного количества дней, которое отделяло зиму
от весны, и сосредоточим свое повествование на событиях, принесенных
теплыми ветрами и быстрыми водами.
Весна ударила такая дружная и неожиданная, что растопила глубокие
снега, пробудила ручьи еще до того, как на реках тронулся лед, и вот
неистовые мутные воды пошли поверх льда по Днепру и Почайне, в одну ночь
яростно бросились на берега, в одну ночь затопили русла, подмыли запруды,
снесли преграды, разрушили жилища, разметали строения; люди гибли в
разбушевавшихся разливах безмолвно и безнадежно, потому что даже те, кто
испокон веков жил возле воды, кого заливало каждую весну, кто каждый раз
кричал отчаянно: "Спасайте, добрые люди!" - теперь не успели подать даже
голоса и либо погибли вместе со всеми неопытными, неосмотрительными,
доверчивыми, равнодушными, либо успели спастись, вырвавшись из дикой
стихии кто в чем был.
Кричко принадлежал к тем, кто спасся, но одна ночь отняла у него все,
что он имел: разъяренная волна уничтожила его жилище, доменицу, забрала
все запасы руды, извести, дров, угля; куда-то в черную безвесть было
унесено его небогатое хозяйство; он пришел на рассвете к Стварнику во двор
полураздетый, промокший, злой на все на свете.
- Даже небо против простого человека! - кричал он посреди двора и не
хотел зайти переодеться и обсохнуть. - Благодарение Днепру - хоть добавит
Киеву нищих и мертвецов, потому что бедолага Изяслав как ни старается, а
не может пустить наш город с сумой по свету!
Дулебу все-таки удалось завести к себе Кричка, но тот не унимался,
сверкал глазами, был неистов, порывался куда-то бежать, кричал:
- Поднимать люд надобно! Колотить! Возмущать! Против всех на свете,
против самого бога! Пойди, лекарь, за ворота Киева, посмотри, что творится
у подножия валов, тонет Киев, утопает. А что деется тут, на Горе?
Гора была равнодушной к тому, что творилось там, внизу, в глубинах,
где в скользкой грязи теснилась беднота, поставленная лицом к лицу
супротив стихии, незащищенная, привычная к жертвам. Чем больше страданий
обрушивалось на низ, тем спокойнее чувствовала себя Гора, тем увереннее
держала себя, поставленная не для мелочного замечания всего неизбежного и
низкого, а лишь для просветления, дальновидения, для осведомленной
предусмотрительности.
Гора видела, как в дальней дали перед полками Изяслава Суздальская
земля пала ниц, как захватили они в полон челядь, скотину, коней, как
рвались к самому Суздалю, творя по пути такое, что для описания его не
хочется тратить слов.
Гора не в состоянии была удержать размах своих посягательств. Она
словно бы даже через леса и пространства вопила своему удачливому князю:
"Мало! Мало! Мало!" - и тот гнал воев дальше и дальше, но и в тех краях
ударила неожиданно ранняя весна; уже на вербное воскресенье, точно так же
как возле Киева, пошла вода поверх льдов по Волге и по Мологе, кони
барахтались в этой воде по брюхо; пришлось прервать поход, так и не
повстречавшись с главными силами Долгорукого, который где-то притаился за
реками и лесами и не выходил навстречу Изяславу, то ли напугавшись, то ли,
быть может, презирая своего разбойного племянника.
Тем временем Гора слала своему князю гонцов, слала их одного за
другим, и вести везли они не столько недобрые, сколько
загадочно-тревожные.
Есть люди, обладающие нестерпимым свойством все видеть, все
подмечать. Такие не могут жить спокойно сами и портят жизнь другим. Для
них жизнь разделяется на две части: вовремя подмечать и вовремя доносить
обо всем замеченном. Они всегда безымянны, словно бы и бестелесны, но -
вездесущи; правда, их нет при рождении и смерти, потому что они
непроизвольно сторонятся от этих конечных событий, зато они заполняют
собой тот промежуток, который, собственно, и называется жизнью, превращая
по возможности ее в муки.
Вот такими людьми и было замечено, что к князю Ростиславу на Красный
двор тайком приезжали посланцы от торков и черных клобуков, замечено,
однако не доказано, потому что и торки и черные клобуки слишком уж ловкие
всадники, чтобы кто-нибудь в состоянии был их догнать, перехватить,
устроить на них засаду; они умели найти дорогу в полнейшей темноте, для
них не было расстояний, они издалека чуяли малейшее дыхание врага и
мгновенно поворачивали коней; пришедшие из далеких пустынь, они обучены
были ценить и уважать каждую человеческую душу, встреченную средь
пустынной безбрежности, но при этом разбирались и в людском коварстве, и
ловить их было безнадежным делом. Но к Ростиславу приезжал и посланец от
берендеев. Берендеи же, как известно, отличаются добродушием, которое
наполняет тело человека леностью, поэтому, возвращаясь от князя, берендей
выбирал себе не ночь, а день, потому что ночью добрые люди спят, а не
слоняются туда и сюда. День же, к счастью, выдался солнечный, - кажется,
это был первый по-настоящему солнечный и теплый весенний день, не
воспользоваться таким случаем было бы грешно и глупо, вот почему берендей
где-то прилег на солнышке, уснул сладко и беззаботно, и, пока он спал,
из-за пазухи у него выскользнула грамота, данная берендеям князем
Ростиславом; а поскольку неподалеку оказались, как это и надлежало, зоркие
глаза, то сонный берендей и грамота при нем были замечены; грамоту то ли
прочитали, то ли просто похитили непрочитанной и привезли туда, где должны
были бы ее прочесть. Княжеская Гора встревожилась, желтоглазые Николы
прибежали к боярину Войтишичу, молодого князя Владимира подговаривали, не
дожидаясь возвращения Изяслава, заковать Ростислава в железо, а суздальцев
перебить; или же сначала перебить суздальцев, а уж потом заковать и самого
Ростислава. Снова помчался гонец за леса, держа путь в Смоленск, а другой
- в Новгород, а третий - через вятичей.
Тем временем люди, испорченные невыносимой наблюдательностью, не
придав значения беде, которую творил дикий преждевременный паводок на
Подоле, обратили внимание князя Владимира и его тысяцких и тиунов на вещь,
казалось бы, малоприметную, если не иметь в виду того, что происходило это
у подножья княжеской Горы.
Что же было замечено? На днепровском острове напротив Красного двора
в одну ночь неожиданно и загадочно выросла новенькая баня. Остров этот
выходил из воды лишь летом, а весной воды заливали его, каждый раз нанося
перемытый песок, и только высокие вербы обозначали своими зелеными
верхушками место этого островка на Днепре. На этот раз разъяренная вода,
идя поверх не вскрывшихся еще льдов, также затопила остров, оставив лишь
узенький песчаный гребешок; и вот на этом гребешке таинственные и опасные
люди, каким-то образом перебравшись через клокочущую холодную воду,
перевезя туда необходимое дерево, за одну ночь изловчились поставить баню
и до утра исчезнуть оттуда, потому что даже самым наблюдательнейшим не
удалось заметить какого-либо живого следа на острове.
Баня переполнила чашу встревоженности среди киевского боярства.
Теперь уже речь шла не о неподкрепленных притязаниях Ростислава на
Киевский стол - пахнуло духом самого Долгорукого, поползло по Киеву очень
страшное для многих богатеев слово, которое с такой силой прозвучало зимой
на подворье Десятинной церкви: "Долгорукий!" Киев зашелестел, зашептал,
забурлил: "Долгорукий", "Долгорукий", "Долгорукий!" Четыре Николы,
перепуганные насмерть, ночью прискакали к Войтишичу, подняли на ноги весь
его двор, вытащили воеводу из пуховиков, желтооко таращились, требовали
совета, действия, отпора. Ибо поставлена баня, а ведомо, для кого ставят
баню в неприступных местах. Сегодня баня, а завтра появится здесь и
Долгорукий со своими полками, а тем временем князь Изяслав где-то
замешкался на Волге, а брат его Владимир еще слишком юн и недоверчив, а
Ростислав - вот он, у самых киевских ворот, с суздальскими разбойниками.
Войтишич, проклиная все на свете, охая и покрикивая, послал за своим
родичем, то есть игуменом Ананией, позвал к себе и Петрилу; у Анании хотел
почерпнуть опыта в таких хитрых вещах, какие сейчас происходили, на
Петрилу же накричал вместе с четырьмя Николаями, потому что восьминник
должен был бы пристально следить, не допуская, чтобы в Киеве подобное
творилось. Ибо разве не Петриле еженедельно выдается за службу семь ведер
солода пивного, целый баран или половина кабана, по две курицы на день,
хлеба, круп и творога - вдоволь; ему предоставлено четыре коня, и корма им
выдается столько, сколько они съедят. Кроме того, еженедельно идет ему
пятнадцать кун от всех тех вир, которые собирают для князя, не считая
того, что сумеет содрать для собственной пользы, а в этом преград ему
никто чинить не может, да и не в состоянии. Так не должен ли человек
дорожить таким местом и помнить денно и нощно о тех, кто поставил его туда
и держит там?
- Забыл? Забыл? - набрасывались Николы на Петрилу так, что он
отворачивался от них и отфыркивался, как кот от дыма.
- Низ весь утопает, - попытался было оправдываться восьминник, - я
там денно и нощно с людьми. Тонет зерно, тонут виры княжеские, а кто же их
спасет, ежели не я?
- Что утонуло, уже не вынырнет. Будь оно все проклято! - сказал
Войтишич. - А остров ты прозевал. Сжечь надобно эту баню, потому как в ней
- дух Долгорукого, а дух этот, как говорит игумен Анания, нечистый и
греховный.
- Ну! - обрадованно воскликнул Петрило. - Да это мы вмиг!
Баня горела в тот же день, и чуть ли не весь Киев смотрел на этот
огонь, полыхающий посредине разгневанного Днепра. Горело словно бы и без
дыма, но по Киеву стлался какой-то острый, словно бы дымовой дух; из этого
духа снова рождалось страшное слово "Долгорукий", и назойливо-докучливое
ощущение грозной многозначительности всех таинственных событий последнего
времени не только не исчезало, но, наоборот, еще более усиливалось. А
когда через несколько дней на острове на месте пожарища появилась новая
баня, Петрилу позвали к самому князю Владимиру. Четыре Николая, синие от
злости, сидели уже там. Войтишич, правда, не прибыл, считая за благо
влиять на события со стороны и скрытно; князь спросил у восьминника, как
он объяснит то, что происходит на днепровском острове, и Петрило, не
ведая, как теперь выкручиваться, попытался прикинуться дурачком, высказал
сомнения, в самом ли деле снова стоит баня на том проклятом острове.
- Может, это кто-то видел еще не сожженную, - сказал он, - но видел
не раз, а дважды. Известно ведь, что видеть баню дважды - еще не означает
видеть их две. Кроме того, княже, вспомни, что именно я не спал ночей,
ловя берендея с грамотой, дарованной ему Ростиславом, - стало быть, мог бы
и...
- Грамоты не добыл тоже, - напомнил ему Владимир.
- Так не было же! Зато родились разговоры про грамоту, а они,
почитай, даже более ценные.
- Сжечь баню! - велел князь. - И смотри мне!
- Будет сделано, княже.
Однако таинственные силы продолжали действовать и дальше, словно
возвращая князю Ростиславу величие, поблекшее было благодаря умело
пущенным слухам об уснувшем берендее с грамотой. Сожженная вторично на
днепровском острове, баня появилась возле Белгорода. Когда же сожгли и
эту, пришли вести с Вышгорода. Там в одну ночь тоже родилось проклятое
сооружение для суздальского князя. Киев теперь был заполнен разговорами об
этих красноречивых знаках, на Красный двор поглядывали с испугом, воевода
Мостовик был вызван на княжеский двор к Владимиру, и велено ему было
строжайшим образом охранять мост, чтобы не перескочили суздальцы, которых
где-то, это уже было ясно как день, вел на Киев Юрий Долгорукий.
Даже Кричко, на что уж был равнодушен к князьям, появляясь время от
времени на дворе у Стварника, заводил речь про Долгорукого.
- Может, хоть этот человек сумеет спасти наш Киев, - говорил Кричко,
упорно называя Долгорукого не князем, а лишь "человеком". - Наибольшее
зло, от которого гибнут города, и такие славные, как Киев - бедность.
Богатства передвигались через Киев сто и тысячу лет, переходили через
него, а где творились? Где-то за его стенами. Когда же тут были люди,
которые хотели творить эти богатства, они попадали под княжеские правды,
от которых человеку всегда хотелось бежать куда глаза глядят. Тут всегда
знали единственную молитву: да будет дозволено жить мне в вольных землях!
А где эти вольные земли? Нигде их нет для бедного человека. Может,
Залесские земли правда вольные? И может, этот человек придет в Киев и
принесет с собой такую же волю, как и там? А где воля, там богатство, там
правда. Ради правды чего бы не сделали киевляне? Может, и эти бани ставят
тайком от своих бояр и воевод, прослышав, что Долгорукий имеет привычку
посылать впереди себя плотников, дабы они поставили ему для купания. А
почему бы не услужить хорошему человеку?
Ежели хочет он прийти сюда, пусть придет. Вот и подает простой люд
знак ему, в то время как тысяцкие наши да восьминники неистовствуют,
разыскивая виновников, а князь Владимир полагает, что это дело рук
Ростислава, которого теперь тут на Горе боятся больше, чем лихих половцев.
Стварник приходил, поглаживал шелковистую бороду, пропускал ее между
пальцами, загадочно улыбался, так что можно было думать так и этак: то ли
он верит в примирение Кричка с мыслью о приходе нового князя в Киев, то ли
и сам разделяет эту мысль и, быть может, тайком посылает своих сыновей по
ночам ставить то тут, то там деревянные бани, дабы нагнать страх на
боярство киевское.
Они ждали от Дулеба каких-то слов, смотрели на него, будто на
посланца суздальского князя, хотели, видно, узнать еще что-то, кроме того,
что он когда-то уже им говорил, но с лекарем творилось в эти дни нечто
загадочное, даже тревожное, он и сам не смог бы объяснить, что с ним
происходит. То ли сказывалось нечеловеческое напряжение, в котором он
пребывал уже целый год, то ли встревожила его преждевременная возня,
преждевременный переполох, которые чванливый князь Ростислав вызвал своими
неразумными поступками. А может, все объяснялось проще и определялось
одним-единственным словом, известным человечеству испокон веков, - словом,
которое Дулеб тоже когда-то знал, а потом забыл, уже и не верил, что
вспомнится оно ему во всей своей привлекательности, первобытно-молодой
простоте и приподнятости.
Весна растревожила и Дулеба, хотя и не совсем ко времени пришло к
нему это чувство, но это было выше его сил, сильнее воспоминаний, которые
он научился отгонять, хорошо понимая, что к утраченному и забытому нет и
не может быть возврата. Когда-то он бежал в одиночество, умел скрываться в
нем от всего света, одиночество давало ему защиту и убежище, оно помогало
понять собственную судьбу, но теперь не спасало и одиночество, и среди
людей он точно так же не находил покоя. Слушал голоса - и не слышал
ничего, смотрел на мир - и не замечал ничего, жил словно бы в песнях, где
зори и очи, женщина и цветок, время и вода, старость и сумерки, сон и
смерть, - но и это проходило, не касаясь его, скользило по нему,
переселялось в его сны, которые становилось все труднее отличать от яви.
Вот и сегодня пришла к нему ночью Ойка. Он спал крепко и утомленно, а
она, босая, неслышно подошла к двери и позвала: "Дулеб! Дулеб!" - так что
он встрепенулся и изо всех сил крикнул: "Кто там?" И от этого крика
проснулся, мгновенно вспомнил Ойкин зов и свой ответ, бросился к двери и
не нашел там никого. Выскочил во двор: ночь, озаренная лунным светом, двор
зазеленел первой травой, покрывались нежными листиками деревья, светился
воздух над Киевом, светились золотые верхушки его церквей, весь мир был
пронизан ночным загадочным светом, и все спит, и нигде ничего.
Он возвратился в постель, посмеиваясь над самим собой. Разве же
забыл, что весной нельзя верить первому сну и нельзя откликаться на первый
зов? Но хотя и первый, хотя и весенний, а может быть, именно потому, что
весенний, этот сон растревожил Дулеба. Лежал, всматривался в темноту и,
ловя себя на удивлении, думал про Ойку. Сначала лишь в связи с тем, что
происходило в последнее время в Киеве. Тогда она первой принесла весть о
гонце, отправленном к князю Изяславу. Первый снаряжавшийся в строжайшей
тайне, собственно, совершенно неожиданный гонец, о котором никто и знать
не мог, а она уже узнала и поскорее прибежала сюда темной ночью. Прибежала
один раз - и все. Не появлялась больше, не показывалась нигде, не подавала
никакого знака, хотя по Киеву катились волны слухов и пересудов, хотя
теперь гонцов к князю Изяславу отправляли чуть ли не ежедневно, гонцов
конных, на лодьях вверх по Днепру, пеших - скороходов, для вящей
уверенности. И все, казалось, знали, с какими вестями мчались гонцы в
поисках Изяслава; бояре, которые каждый раз выталкивали своего князя из
Киева, чтобы шел за добычей, теперь призывали его поскорее возвратиться
назад; быть может, впервые с тех пор, как открыли перед ним ворота Киева,
захотели снова видеть его здесь, на золотом троне, на дворе Ярослава, в
пышности и силе, которую нужно, оказывается, иногда показывать и здесь, в
большом городе, а не только разносить ее по всем землям, где можно и
добыть нечто, а можно и утратить очень многое, если даже не все, как это
показывают зловещие приметы нынешней зимы и весны.
Казалось бы, Ойка именно в эти дни должна была снова принести для них
с Иваницей весточки, но девушки не было. Может, искал ее тем временем
Иваница? Но это относилось к его тайнам, в которые Дулеб никогда не
вмешивался. Он же сам и не искал девушку, да словно бы и не думал о ней,
забыв за хлопотами и тревогами, а может, и по причинам одиночества своего,
в которое, как ему казалось, уже никто и ничто не проникнет.
Теперь пришла в его сон и позвала: "Дулеб! Дулеб!" Он лежал, думал о
девушке, но это ему лишь казалось, будто он думает об Ойке, о гонцах, о
боярстве, о Войтишиче, Петриле, четырех Николаях, игумене Анании. Просто
перебирались их имена в памяти, мелькали перед глазами заросшие
физиономии, исчезали бесследно, утопали в бездонных колодцах забвения и
невнимания, а он, оказывается, думал лишь о весне, о том, чего не
услышишь, но и услышишь, чего