Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
родия.
Он отводил домой Каштанова и, вернувшись, укладывал в постель
ослабевшего и беспомощного Стольникова,- жалкий остаток того, кто был
красивым и смелым офицером, приветливым товарищем и неплохим танцором.
Лишь три года прошло с того дня, как он в последний раз весело танцевал
у Танюши в день ее праздника,- начала ее семнадцатой весны.
ОКТЯБРЬ
Надо было летать в эти дни октября белым мушкам и мотылькам, устилая
дорогу слой на слой. Надо бы детям кидаться снежками, чтобы красными были
пальчики и за воротом мокро и чтобы прямо пахло мехом шубки, когда вывесит
ее мама сушить ближе к печке. Надо бы от глаз к губам перепрыгивать
смешливой радости, какую дает первый пушистый снег, чистый, вкусный,
деловитый и ласковый.
Но снега все не было. А летали в те дни над Москвой свинцовые шмели,
вдоль улиц, поверх крыш, из окон наружу, снаружи в окна. И кидались люди
страшными мячиками, от взрыва которых вздрагивали листы железа на особнячке
Сивцева Вражка.
Начался свинцовый снег на Тверском бульваре. В обычный час, утро
проведя в лаборатории университета, Вася Болтановский зашел в столовую
Троицкой, что окнами выходила на бульвар. Сел у окна, где садился обычно, а
на столике, рядом с тарелкой, положил салфетку с меченым кольцом. Давно
налаженная жизнь катилась по рельсам на малых притершихся колесиках, и хоть
сильно подорожал заливной окорочок,- все же в день воскресный подавали
блинчики с вареньем и клюквенный кисель, островками лиловевший в молочном
озере. Было тревожно, но жизнь упорно хотела продолжаться.
После супа с клецками - буженина с картофельным пюре. А когда Вася
Болтановский корочкой хлеба обтер остаток соуса,- в конце бульвара, против
дома градоначальника, началась стрельба. Из окна в перспективе бульвара
видны были бежавшие по аллее фигуры, прохожих ли, или жаждущих нового строя,
или защитников старого. В столовой спешили с блюдами. Вася допил сухарный
квас и вышел на бульвар. Свинцовые шмели, вылетев из гнезда, уже носились по
бульвару без толку и без назначения. И скоро первый долетевший цокнул в
оконное стекло знаменитой студенческой столовой.
Не было снега в аллее бульвара, и темнеть стало быстро. Теперь уже в
разных частях города залпами громыхали невидимые ружья. Кто-то стрелял в
кого-то, но уж, конечно,- брат в брата. За ружьями пулеметы, за ними орудия.
Вечером и всю ночь, и пять дней кряду, сжавшийся в комнатах своих обыватель
слушал пальбу орудий и туканье пулеметов. Свинцовый страх обметал крыши, ища
врага, залетал в окна, рябыми делал внешние стены домов.
В первую же ночь светло стало у Никитских ворот: загорелся дом,
запиравший устье бульвара, и дотла сгорела столовая Троицкой, где днем Вася
ел буженину с картофельным пюре; не успев загореться,- истлела салфетка, и,
обуглившись, треснуло деревянное кольцо с меткой.
Догорел этот - занялся пламенем другой, громадный дом на внутреннем
проезде бульвара, и бледное утро увидело на месте жилого дома - почерневший,
дымящийся колизей, на который некому еще было любоваться.
Из горевших и обстрелянных домов выбегало довольство и в ужасе
шарахалась нужда,- и оба попадали под огонь пулеметов. С каждым выстрелом -
ближе к победе, меньше врагов. Из отельчика в доме, где была и столовая,
выползли и заметались с узлами десять старух; одни убежали, прикрывшись
шалью от свинцового дождя; другие умерли со страху; третьи наглотались пуль
или сгорели,- ближе стала свобода. Горсть молодых солдат из углового дома
стреляла в горсть молодых юнкеров напротив; кого убили, кто успел
проскользнуть вдоль стены и скрыться,- еще на миг приблизилось гадаемое
царство братства и равенства.
Закинув руки и отбросив ружье, лежал на дороге убитый солдат, смеясь
зубами небу; он так и не узнал, за чью правду пал и какая сторона причислит
его к павшим своим героям. А под прикрытием уступа ворот покашливал и плевал
кровью белый мальчик в папахе, перед тем стрелявший из ружья, весело и
задорно, все равно в кого и куда, и по юнкерам, и по всякой скользящей тени,
и по брату, и по бабушке, больше мимо, шлепая пулю о штукатурку дома,- а
теперь сам с пулей в легком, уже не жилец,- прощай, бедный глупый мальчик! -
И еще на шаг ближе подошла свобода.
За крепкими стенами, в комнате, окнами не на улицу, совещались,
обсуждали, договаривались, командовали, распоряжались люди штатские, не
умевшие спускать курок и заряжать пулемет лентой. Но не в них была сила и не
в них было дело. То, чему быть надлежало, решала случайность да веселая
пуля, ставшая лишней для ушедших с фронта. Еще был Кремль, был Арсенал*,
было еще Александровское училище,- и был сумбур и склока людей, которые
всегда правы и которые побеждают только тогда, когда идут не рассуждая и без
мысли. Но то и было страшно, что под воздушным сводом пуль и шрапнели
клубилась, блуждала и путалась мысль, только вчера выползшая из черепных
коробок,- спорила, терялась, отчаивалась, догадывалась и путалась в нитях
чужой мысли.
* Был Арсенал - здание Арсенала, расположенное в Кремле, как и
находящийся рядом Манеж, стали опорными пунктами юнкеров Александровского
училища (среднее военное учебное заведение для подготовки офицерского
состава пехоты), в октябре 1917-го противостоявших красногвардейцам.
Кровавые события этой осени в Москве потрясли многих. "Один из самых
страшных дней всей моей жизни,- писал о 3 ноября 17-го И. А, Бунин, видя в
дне разоружения юнкеров "венец всего".-...Разгромили людоеды Москву!"
Отражены названные события также в известном песенном тексте А. Вертинского
"То, что я должен сказать" ("Я не знаю, зачем и кому это нужно...").
Победить должен был тот, кто привык не думать, не взвешивать, не
ценить, и кому терять нечего. Он и победил. Люди в штатском, посовещавшись,
вынесли резолюцию: "Победили мы". И, отогнав победителя, заняли в умершем
городе командующие высоты.
Все это было правильно и справедливо; так же, на их месте, поступили бы
их штатские противники.
Вася Болтановский жил в Гиршах на Бронной, во втором корпусе дома. Из
его окна ночью видно было зарево пожара, и, как и все, Вася не спал. Иногда
ему казалось странным и неестественным, что вот он, молодой, не трус, не
апатичный,- сидит дома, не пристав ни к какой стороне. Минутой позже
думалось: да ведь ничьей стороны и нет, это просто - разыгравшаяся стихия,
пожар от случайно брошенной спички. И затушить его нечем. Выйти на улицу без
оружия? Зачем? Достать оружие и стрелять? В кого? Из двух правд - в которую?
Но разве могут быть две правды? Не две, а много; у природы одна правда, у
человека - другая, противоречащая в корне правде природы. И еще иная, совсем
иная, у другого человека. Каждый бьется за свою - такова борьба за
существование. Но вон тот идет умирать за других,- вопреки личной своей
выгоде. Есть своя правда и в корысти и в самопожертвовании. С кем же он,
Вася, лаборант университета и Танюшин приятель? Ни с кем из мечтающих о
власти. Его правда в том, чтобы можно было серьезно работать и чтобы Танюша
была счастлива. Это уж действительно искренне.
Под утро Вася заснул, но рано проснулся, разбуженный выстрелами близ
самого дома. Это была случайная беспорядочная стрельба, может быть,
преследование, может - простое озорство. Кому нужно стрелять в мирном
студенческом квартале!
О занятиях сегодня невозможно и думать. Разве попытаться пробраться
боковыми улицами до лаборатории?
В девятом часу Вася вышел, метнулся к Никитским воротам, но стрельба
заставила его повернуть обратно. Тогда он пошел в сторону Садовой и
Скарятинским переулком пересек Большую Никитскую. На Поварской не было ни
одного человека, и любопытство потянуло Васю пройтись до Бориса и Глеба, а
то и до Арбатской площади. Но едва он подошел к устью Борисоглебского
переулка, как дрогнул воздух от взрыва снаряда, сбившего часть купола на
церкви. Вася ахнул, пробормотал: "Ну что же это делается, что делается!" - и
прибавил шагу, свернув в переулок. Он, собственно, и не разобрал, что
случилось, но напуган был основательно. На Собачьей площадке было покойно, и
Хомяковский дом* хмурился степенно и солидно. Теперь, в сущности, оставалась
последняя попытка,- пройти к университету Арбатом. Дойдя до угла Арбата,
Вася остановился и с любопытством стал смотреть налево, откуда доносились
частые выстрелы. Попытаться?
* Хомяковский дом - принадлежавший известному писателю-славянофилу
особняк в стиле ампир. Частыми гостями дома были литературные
единомышленники А. С. Хомякова - Аксаковы, Киреевские и др.
Нужно было быть глубоко штатским и полным неведения лаборантом, чтобы
покойно стоять и не замечать жужжания пуль. Никто Васи не остановил, и ему
не могло прийти в голову, что в него стреляют вдоль улицы. Локтем, по
студенческой привычке, прижимая книжки, он тихонько перешел Арбат. Он не
знал, что из-за опущенных занавесок в домах на него с удивлением и испугом
глядели обыватели, а пуля в трех шагах от него расплющилась о булыжник
мостовой. Нет, идти по Арбату все же жутко, да и пройдешь ли площадью; там
близко Александровское училище, где уж, наверное, идет бой. И притом - так
привычно и просто обогнуть Николу в Плотниках и выйти на тихий и приютный
Сивцев Вражек, где в старом профессорском особнячке, должно быть, еще не
отпили кофе, а то Дуняша разогреет. Ничего сегодня не выйдет из занятий.
Утро явно потеряно. Но можно это утро выиграть в другом. Кстати, есть о
чем потолковать и с профессором, который, конечно, сидит дома. С Танюшей
поделиться впечатлениями. Хотя - впечатлений немного, просто муть какая-то,
вздор.
Вася позвонил и, заслышав шаги на лестнице, приятно улыбнулся.
В ПРОСТЕНКЕ
Ржавчине, медленно глодавшей железо крыши, червячку, точившему балку,
крысам, строившим новые ходы для дерзких ночных набегов, сырости, плесени,
миллиарду мельчайших, невидимых существ, во имя любви, размноженья и права
на жизнь колебавших устои особняка на Сивцевом Вражке,- очень в эти дни
помогала дрожь, обуявшая Москву, воздушная дрожь от малых пуль и смеявшихся
над трусостью снарядов. Вздрагивали оконные стекла, шатая подсохшую замазку,
лопался малый гвоздочек, сыпались чешуйки старой краски, терял соринку
кирпич, жирными кусками падала обратно вниз, в печку, доверху облепившая
трубу сажа. Ни для кого не заметно - лишь для крохотных созидателей и
разрушителей, работавших нынче без устали и отдыха.
Не видна на старом лице новая мелкая морщинка. Высоко над крышей,
разрезая воздух, пролетел снаряд, пущенный с Воробьевых гор наудачу, плохим
прицельщиком,- и болезненно пригнулся к земле мирный профессорский домик,
зажмурился, прищурился, затаил дыханье, потом расправился,- и еще одной
морщиной больше. Но не видно и не слышно никому,- только зa обоями легкое
шуршанье. Может быть, забрался таракан из кухни.
Профессор сказал:
- Домой, Вася, не ходи; мы тебя не пустим. И нам с тобой спокойнее.
Кончится завтра стрельба - вот и пойдешь.
- Я не боюсь, профессор.
- Бояться что ж, молодому человеку. А зря рисковать ни к чему. У вас
там, у Никитских ворот, самое пекло. А главное - нам окажешь услугу. Нам с
тобой веселее. И мне, и Танюше.
Леночка телефонировала с Чистых Прудов, где жила:
- У нас тут ужас. Стреляют на почте. Говорят, что и телефонную станцию
окружили.
Телефонная барышня, повторив номер, спрашивала:
- Из какой части города звоните? Что у вас?
- Из Сивцева Вражка. Здесь тихо, а у вас?
-- У нас ужас! Не знаем, что будет.- Позвонила.
Но во многих районах телефон уже не действовал.
- Хотите, Вася, пройти наверх ко мне? Дедушка пойдет работать.
Профессор не нарушал давнего хода жизни,- работал до позднего часа,
окружив себя атласами, табличками, вглядываясь в оперенье горлинки на
меловой бумаге, внося поправки в устаревшую классификацию. Костяным ножиком
разрезал листы английского журнала, все же как-то дошедшего, миновав
границы, спускал со лба очки, бежал по строчкам носом, отмечал на полях
карандашиком. Все это так важно: перелет, пенье, маленькие яички с серыми
крапинками, загнутый клюв, яркий глазок на крыльях... Все это очень, очень
важно, это вечное и для вечного.
А в крышу едва слышно тявкнула пуля, совсем шальная и пьяная,
залетевшая то ли с Арбата, то ли со Смоленского рынка.
- Я пойду, а вы, молодежь, посидите. Тебе, Вася, спать приготовят в
бабушкиной комнате, а то в зале, где хочешь. Таня скажет.
- Скажу, дедушка, вы идите. Мы у меня еще посидим.
- Все же, Танюша, не садитесь у самых окон. Кто его знает. Лучше в
простенке.
- Хорошо, дедушка.
Попрощавшись, прошли к Тане наверх. Тут хорошо было и поговорить и
помолчать.
- Чем все это кончится, Вася?
- Ну, Кремля не возьмут. А там арсенал.
- А если возьмут?
Говорили, перебирали слухи. Танюша думала: "Странно. Вот Вася не трус,
а ему точно все равно, как посторонний. Другой бы..."
Кто другой? Бегло перебирала в памяти знакомых, военных и штатских,
живых и умерших. Дрался ли бы Эрберг? Возможно. А Стольников, если бы он...
Конечно! Несчастный, что он сейчас переживает! Но она не могла бы - слишком
нетронутой душой - вместить того, что переживал в эти дни Обрубок.
Вася курил. И Танюша ненадолго открыла форточку. Донесся стук недалеких
выстрелов. Тук-тук-тук... Это, кажется, пулемет.
Прислушиваясь, замолчали. Сидели на диване, близко. Танюша думала о
революции. Вася думал: "Знаю, что я ее люблю. И что она ко мне только
дружески ласкова. И что я ее все-таки ужасно люблю. Что же, так это и
будет?"
С этой думой поднял глаза на Танюшу и внимательно посмотрел.
- Что, Вася?
- Нет, ничего.
Танюша встала и притворила форточку.
- Брр... какой холод сегодня.
- Да, а снегу все нет. А уж октябрь кончается.
Октябрь кончался. Но начинался долгий, великий и мучительный Октябрь.
Снег выпал только тогда, когда к концу пятого дня смуты московской
перестали летать свинцовые шмели. Снег выпал на утро дня шестого,- хлопьями,
необильный, смущенный, но нужный всем. Забелил изрешеченные крыши, белой
простыней покрыл неубранный труп, подморозил и запудрил кровь на мостовых,
на дворах.
Сразу в Москве стало тихо. Боязливо выглянул обыватель,- но любопытство
потянуло. Любопытство и нужда: кончились запасы хлеба, съестного, керосину,
дров. Жить-то все равно как-нибудь нужно. Плечом прокрадывался в
полуоткрытую дверь магазина.
И встречный спрашивал знакомого встречного:
- Кто же верх-то взял?
- Говорят, они, большевики.
- Что же будет?
- А что будет. Долго не продержатся. Придут войска - наведут порядок.
Разве же это возможно - по всей Москве стрелять! Дожили до чего.
- Булочная-то наша открыта ли?
- Открыта. А то со двора пройдите.
Озираясь круглыми, любопытными глазами, прижимаясь ближе к стенам
домов, через улицу - горбясь и мигом,- шли каждый по своему делу, готовые
сейчас спрятаться в подъезд, в переулок, за тумбу.
И если было, что радовало глаз, то только - чистый, еще не затоптанный,
бодро холодящий снежок, запорошивший напуганную и усталую за эти дни
обывательскую Москву.
ПУЛЯ
Эдуарду Львовичу никогда не приходило в голову, что можно было купить
новое одеяло, которое, дотрагиваясь до подбородка, подвертывалось бы и под
ноги.
Неудобство слишком короткого одеяла он испытывал всегда, но боролся с
этим только сомнительными средствами: прикрывал ноги своим стареньким пальто
на клетчатой подкладке. И не от скупости, а просто по недогадке. Бедности
Эдуард Львович не испытывал, жил скромно и мог много тратить на ноты и книги
по музыке; впрочем, еще посылал деньги в Ригу тетке, которой не видал
двадцать лет,- высылал по традиции и по привычке, так как начал высылать еще
при жизни матери.
Одеяло плохо прикрывало ноги, и спать приходилось на боку, согнувшись.
Одно ухо слушало, как в подушке отдается пульс, а другое слушало стук
пулемета на улицах: тук-тук-тук-тук. Смысл пулеметной стрельбы был Эдуарду
Львовичу совершенно и окончательно чужд (это не из его мира), но ритм был
как раз его областью. Одеяло медленно сползало с ног, и холодок делал сон
беспокойным. Тогда Эдуард Львович во сне шевелился, жесткие волоски
непобритой щеки скрипели по полотну подушки.
Ритм пульса и ритм пулемета не совпадали; требовалось примирить их,
уложить в порядке и системе на нотной бумаге. И вот тут начиналась
мучительная путаница. Черные нотки, большеголовые, с хвостиками, разбегались
по всему миру. Часть их рассаживалась по холмикам, по крышам и чернела на
горизонте аллейками и телеграфными столбами. Другая часть ползла по одеялу,
цапаясь за нити нотной бумаги, дергая их, как струны, забираясь не в тот
ключ, кидаясь из мажора в минор. Эдуард Львович старался подманить их,
прикрывал крышечкой легато*, но черные головастики брыкались хвостами,
вырывались и опять разбегались,- одни по холмикам, другие по складам одеяла.
* Легато - музыкальный термин, означающий связное исполнение нескольких
звуков
Эдуард Львович ясно понимал, что невозможно достигнуть полного
примирения тех, на горизонте, с этими, на одеяле. О какой-нибудь мелодии не
могло быть и речи. Прекрасно, пусть будут диссонансы; можно и на них
построить музыкальную идею,- но непременно должен быть смысл, единый и
обязательный для всех закон гармонии. И вот в ответ он слышал только
раскатистый смех пулемета и жалобный стук в подушке. Примирение,
по-видимому, невозможно.
Но с чьей же стороны затруднение? Те, на холмах, поразительно
равнодушны и устойчивы. В них есть что-то мертвое - как кладбищенские кресты
на фоне неба. Привычный ранжир, все головки в одну сторону; все это, почти
исключительно, четверти и восьмые. Совсем иное те, что окружили подушку
беспрерывным неровным туканьем, не поддающимся учету. Там - бытовая
устойчивость, здесь - суматоха, брожение. Эдуард Львович попробовал поймать
одного живчика за двойной хвостик, но промахнулся, и рука его непомерно
вытянулась в пространство. Тогда он приподнялся на цыпочки, стоя босыми
ногами на снежном холме, и стал дирижировать хором нотных головастиков: быть
может, они поддадутся.
К удивлению Эдуарда Львовича, хор оказался прекрасным. Свободно
отделившись от земли и плавно размахивая руками, Эдуард Львович летал вдоль
огромных, нескончаемых нотных заграждений, от горизонта к горизонту, и все
более убеждался, что режущие ухо диссонансы были лишь близки, а с высот, в
отдалении, все звучало великой гармонией, изумительным хором и совершенной
музыкой. Ему захотелось вовлечь в хор самые отдаленные инструменты, едва
видные на горизонте. Но он не успел спуститься к ним со страшной своей
высоты: раздался звон, и композитор потерял равновесие.
Эдуард Львович проснулся и не мог понять, какой звук разбудил его.
Оттянув одеяло к ногам, он некоторое время прислушивался: может быть,
позвонили в передней? Но все было тихо. Да и звон был - скорее - как от
разбитого стакана. Подумал о своем сне: изумительный сон. Особенно любопытно
в нем, что слияние и гармония таких несогласных, по-видимому, ритмов
оказываются возможными. В этом - глубокий смысл. Надо подойти издали и с
высот. Возникла как бы