Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
а на Арбатской площади поставить ведерко с букетиками
полевых цветов, и белых, и желтых, и незабудок, и анютиных глазок. Танюша
постояла, посмотрела, приценилась и прошла мимо. А было бы хорошо нести
букетик в руке, нюхать его или наколоть на грудь или к поясу - в такое
чудное утро.
Бульвары кудрявились зеленью деревьев. Прямая аллея была - как жизнь,
маня дрожащими бликами солнца, дивуя тенями, уходя вдаль узкой дорогой. Идти
бульварами было легко и приятно,- хотя путь выходил круговой. Вот, пожалуй,
на бульварах совсем ничего не случилось. Дома посерели, погрязнели,
опустились,- а тут хорошо, совсем по-прежнему, даже как будто лучше,- оттого
ли, что деревья не стрижены, зелень гуще.
На лавочке сидели два парня в гимнастерках, в защитных обмотках на
ногах, но в штатских кепках. Проходившей Танюше послали вдогонку бесстыдное
слово и весело загоготали. Танюша не слыхала, думая о своем. На веках ее, не
закрытых полями шляпы, солнце бегало слепящими, но ласковыми зайчиками, и
легка была ее походка.
Она шла бульварами до Страстного, свернула на Тверскую, наискось прошла
Советскую площадь, где на месте памятника Скобелеву только что начали
строить временный обелиск, и вышла, миновав Петровку и Неглинную, на
Кузнецкий мост. Не устала, но все же тут начинается подъем.
Улица, когда-то парадная, красивая, торговая, теперь потеряла прежний
весело-горделивый вид. В окнах пассажа валялся забытый хлам, много было
белых временных вывесок разных новых учреждений с длинными неуклюжими
названиями, и люди встречались не подходящие к стилю богатой московской
улицы. Чем ближе к Лубянке, тем больше людей военно-казенных, в новых
френчах с неудобным, плохо сшитым воротником, в преувеличенных галифе,
иногда в кожаных куртках - несмотря на летнее время. У многих портфели. И
редкий прохожий не бросал взгляд на девушку в белом платье; иные явно
прихорашивались, выпячивали грудь, печатая ногами по-юнкерски, заглядывая
под шляпку. Сегодня, в день светлый, это не было противно Танюше: пусть
смотрят.
Чего бы не простила она сегодня, в день светлый, на что бы не ответила
улыбкой! И почему она сегодня одна? Среди всех этих встречных людей, одетых
по-своему изысканно или щеголявших бедностью и грязью, среди бравых,
забитых, довольных, озабоченных, гуляющих, спешащих, красивых и безобразных,
нет среди них ни одного близкого, кто бы думал сейчас не о себе, а о ней, о
Танюше, немного усталой и опьяневшей от солнца. Хоть бы один человек!
Почему и за что приходится жить в такие дни? Долго ли будет так? Ведь
было же иначе!
Переходя через улицу, оглянулась: вот он, Кузнецкий мост, куда часто
ходила она раньше пешком - покупать ноты. Вот он - и иной, и все-таки
прежний: те же профили, тот же прихотливый и уверенный загиб улицы, та же
церковь Введения на углу. Нет, Москвы не изменишь!
На Мясницкой встретила дядю Борю - у самых дверей его службы, его
Научно-технического отдела. Он обрадовался, потряс ее руку, спросил о
здоровье дедушки - своего отца, к которому так редко мог теперь забежать,
занятый службой и добыванием продуктов. И сказал:
- Какая ты хорошенькая. В белом платье - совсем буржуйка.
Прошелся с ней до угла, а потом заспешил:
- Ну, я пойду, а то боюсь пропустить выдачу. У нас сегодня мясо выдают:
не шутка! Ну, прощай, племянница.
И опять она шла одна.
У почтамта подумала: почему бы не свернуть направо, к Чистым прудам?
Оттуда можно будет пройти переулками - крюк небольшой.
И как вошла в аллею - опять никакой усталости. И тихо здесь - слышны
отчетливые птичьи голоса.
Дошла до пруда. Берега его примяты, изгородь растащена ни растопку, в
воде у берега плавают газетные листы, яичная скорлупа, гнилая рогожа. Но так
же, как и прежде, смотрятся в воду кустики и деревья, и прохлада та же, и
легкая рябь воды. Лодок нет - припрятаны или сожжены зимой. Да и кому сейчас
кататься?
Вспомнила Танюша, как, бывало, зимой она приезжала к гимназической
подруге, жившей тут же, поблизости, и вместе ходили они на Чистые пруды
кататься на коньках. Катались от после обеда до вечера, а к семи часам ехала
Танюша, с розовыми от мороза щеками, с легким дыханием, с приятной
усталостью, домой, на Сивцев Вражек, под крылышко бабушки, под ласку дедушки
на сладкие сухарики к чаю. Вот это, пожалуй, уж никак не вернется.
Обернулась на шаги, увидела человека в солдатской форме, с боязливыми
узкими глазками:
- Сала, гражданка, не купите? Настоящее сало, киевское. Уступил бы
недорого, купите, гражданка.
И уже вынимал из-за пазухи грязный сверток, когда Танюша сказала:
- Нет, я не покупаю.
На минутку солнце зашло за облако, пруд потемнел, и Танюша отошла.
Неужели и лодка, и коньки, и былая беззаботность,- неужели это уже
никогда не вернется?
Боковым проходом вышла с бульвара, перешла улицу и по теневой стороне
Харитоньевского переулка заспешила, озабоченная, в белом платье в талию,
одна,- в такой чудесный летний день.
А когда вышла на Садовую и увидала дом с зелеными палисадниками,
Красные ворота, а вдали, в перспективе улицы, Сухареву башню,- опять
невольно остановилась и опять, как на Кузнецком, подумала: "А все-таки,- как
хороша, ну как хороша Москва, милая Москва! И какая она прежняя, неизменная.
Это люди меняются, а она все та же. Погрустнела немножко,- а все та же
нелепая, неряха - а все же милая, красивая и родная-родная..."
ПРИЗНАНЬЕ
Грузовик не мог развозить по домам всех участников спектакля. Танюшу и
Астафьева спустили на Страстной площади.
В руках у них были узелки с заработанными продуктами: немного сахару,
пять фунтов муки, фунт крупы, немного повидла и по две селедки. В том районе
клуб был щедрым и богатым. Вместе с продуктами в узелке Астафьева лежал его
рваный цилиндр, большой бумажный воротничок, яркий галстук,- принадлежности
гаерского туалета. Мел и краску с лица Астафьев смыл, как мог, еще за
кулисами клубной сцены.
- Ну, вам по Малой Дмитровке, а мне сюда, переулками.
Астафьев сказал:
- Нет, вместе, я провожу.
- Не нужно, Алексей Дмитрич, я не боюсь.
- А я боюсь за вас. Да еще с таким узлом. Сейчас больше двенадцати.
Танюша знала, что это - не малая жертва со стороны усталого человека,
выступавшего сегодня, как и она сама, в двух клубах. Но идти одной ночью
было страшно, и Астафьев все равно этого не допустит. Бедный, ему далеко
будет возвращаться на Долгоруковскую.
Она была благодарна ему - настоящий товарищ. Но кулька своего донести
не позволила: сама донесет заработанное богатство. Это не тягость, а
радость. Главное - сахар для дедушки.
На грузовике так трясло, что разговаривать не пришлось. И пешком шли
сначала молча; потом Танюша сказала:
- Трудно вам, Алексей Дмитрич, выступать в таких ролях?
- Гаерничать? Нет, не трудно. Все другое было бы труднее. Bот речи о
"международном положении" никак не сказал бы. Тут нужно быть либо идиотом,
как этот оратор, либо негодяем.
-- Странно все-таки, что вы взялись за актерство. Почему это, Алексей
Дмитрич? Как вы додумались?
Астафьев тихо засмеялся.
- А что же я мог бы еще делать? Читать лекции по философии? Я и читал,
пока было можно, пока меня не выкинули из профессуры. А додумался просто.
Мне приходилось раньше выступать чтецом коротких рассказов,- разумеется,
любителем, на разных благотворительных вечеринках. А раешничал я экспромтом
в студенческих кружках; и ничего себе получалось. Когда мне довелось теперь
менять профессию, я и вспомнил об этом. Актером быть доходно,- все-таки
получаешь мучки и селедочки. Bот и стал я товарищем Смехачевым с набеленной
рожей. Как видите - имею успех.
- Но тяжело вам?
- И вам тяжело, и мне тяжело, и всем тяжело. Но вы, Татьяна Михайловна,
страдаете за свою музыку серьезно, а я хоть тем себя облегчаю, что смеюсь
над ними, над теми, кого смешу, над каждым гогочущим ослом.
- За что же смеяться над ними, над рабочими, Алексей Дмитрич? Мне это
не нравится в вас!
- Вы добрая, а я не очень добрый. Людей вообще, массу людскую, я не
люблю; я могу любить только человека определенного, которого знаю, ценю,
уважаю, который мне чем-нибудь особо мил. А толпу - нет. И вот я, профессор,
философ, пудрю лицо мукой, крашу нос свеклой и ломаюсь перед
толпой-победительницей, которая платит мне за это селедками И прокислым
повидлом. И чем бездарнее и площе рассказы, которые я им читаю, чем
безвкуснее остроты, которые я им преподношу,- тем они довольнее, тем громче
смеются. Меня это чисто очень угнетает.
Помолчав, продолжал, уже без раздражения:
- Вы меня все-таки немного знаете, Татьяна Михайловна. И вы поймете,
что мне нелегко выдумывать и выговаривать всю эту пошлятину. А я выдумываю и
громко выкрикиваю. И чем глупее у меня выходит - тем я больше радуюсь. Тут,
может быть, примешивается и некоторая радость мести,- и им, господам нашего
сегодня, и моей ненужной науке, моим лишним знаниям, моему напрасному уму.
- Почему напрасному?
- Он мне мешает, моей новой карьере. Не мне, а товарищу Смехачеву.
Философ Астафьев все пытается вложить в уста товарища Смехачева настоящую
сатиру, подлинное остроумие, какой-то смысл художественный. Он, Астафьев,
стыдится Смехачева,- а это совершенно излишне, это доказывает, что сам
Астафьев, философ и профессор, еще не поднялся на подлинную философскую
высоту, еще не отрешился от ученого кокетства, еще не стоек и еще не стоик,-
простите за дешевый каламбур присяжному раешнику. Это, очевидно, очень
трудно. Жить как Диоген, в бочке,- легко; а вот избавиться от нищего
кокетства - трудно. Фраза "отойди и не засти мне солнца",- фраза, которую
повторяют века,- в сущности, только дешевое кокетство. Настоящий циник
должен бы сказать просто: "убирайся к черту" или, еще лучше, промолчать
совсем, зевнуть, заснуть, почесать спину,- вот еще принесла нелегкая
Александра Македонского, когда и без него скучно, и без него толпа идиотов
глазеет на бочку и ее обитателя. А вместо этого Диоген ляпает историческую
фразу - и сам доволен, и все довольны. Именно такая философическая дешевка и
нравится обывателю.
- Перестаньте, Алексей Дмитрич.
- Да почему, разве не правда?
- Может быть, и правда, но очень уж недобрая ваша правда. Не радует. И
вам от нее не легче. И мне очень неприятно.
Астафьев замолчал. Под фонарем на углу Арбата Танюша повернула к нему
лицо и заглянула в глаза. Лицо Астафьева было серым, усталым, и в глазах
стояла тоска.
- Не обиделись на меня?
Он искал ответа. Он не обиделся - слово не то. Но ему было жалко себя.
Просто "нет" - не было бы настоящим ответом.
-- Вы немножко правы, Татьяна Михайловна, и я немножко путаю и умничаю.
Тоже - невольное кокетство.
Неподалеку от дома она ему сказала:
- Знаете, я вас раньше боялась. Вы очень умный и оригинальный человек,
не как все. Сейчас боюсь меньше: пожалуй, даже совсем не боюсь.
Он прислушался.
- Потому не боюсь, что я сейчас очень многое поняла, с тех пор, как
стала жить работой, как стала видать много людей, совсем для меня новых.
Как-то я подумала, что все мы - испуганные дети, и я, и вы, и дедушка, и
рабочие, и товарищ Брауде,- все. Все говорим и думаем о странных мелочах - о
селедке, о революции, о международном положении,- а важно совсем не это. Не
знаю что, а только не это. Что вам важно, Алексей Дмитрич?
- Сейчас скажу. Мне важно... Мне нужно и важно иногда видеть вас,
Татьяна Михайловна, и говорить с вами вот так, как сейчас. И чтобы вы меня в
разговоре нашем побеждали. А что вам важно?
- Мне? Я все-таки думаю, что всего важнее для меня было бы иногда
видеть рядом простого и здорового духом человека, по возможности не
философа, но и не раешника.
- А это не слишком зло, Татьяна Михайловна?
- Нет. Я вообще не злая, вы это сами признали. Но я хочу воздуха, а не
какой-то беспросветной тюрьмы, куда вас всех тянет и куда вы меня тоже
хотите упрятать.
- Кто же вас...
Но Танюша перебила:
- Мне, Алексей Дмитрич, двадцать лет, вы думаете, мне приятно вечно
слышать панихидное нытье, злые слова? И, главное, все время о себе, все -
вокруг себя и для себя, и все такие, даже самые лучшие. Дедушка, правда,
думает обо мне,- но это все равно что о себе. А вы, Алексей Дмитрич, о
ком-нибудь, кроме себя, думаете?
Уснувшее лицо Астафьева вдруг осветилось его умной улыбкой:
- Удивительно,- сказал он,- до чего излишек слов портит первоначальную
мысль. Вы мой поток слов прервали отличным замечанием и сразу сбили меня с
позиции. А затем - вы сами увлеклись кокетством мыслей и слов, и я опять
спасен, по крайней мере, не чувствую больше смущения. Ужасная нелепость этот
наш интеллигентский язык. Что вы, собственно, хотите сказать? О чем меня
спрашиваете? Существует ли для меня кто-нибудь, кроме меня самого? Я могу
вам ответить просто: да, еще существуете вы. Иначе я вас не провожал бы и не
боялся бы за вас так. Вот вы уже и не совсем правы.
- Я вам благодарна, Алексей Дмитрич.
- Не за что.
Затем, особо отчетливо выговаривая слова, как выговаривал всегда, когда
сказать было трудно или когда в словах своих не был уверен, Астафьев сказал:
- Все это относительно пустяк, все эти разговоры. Не пустяк же то, что
я... что вы, кажется, начинаете слишком существовать для меня. Да, это
именно то, о чем вы сейчас подумали: начало некоторого признания.
Дальнейшего признания сегодня не может быть, во-первых, потому, что мы
дошли, а во-вторых, потому, что во мне все-таки не угасла какая-то досада на
вас. Вероятно,- задето мужское самолюбие. Ну, будьте здровы, кланяйтесь
профессору.
Он пожал Танюше руку, подождал, пока на ее звонок у ворот хлопнула
дверь в дворницкой, и, резко повернувшись, зашагал по Сивцеву Вражку.
Танюша, прислонившись лбом к холодному косяку калитки, думала: "Разве
признанья бывают такими холодными? И почему я не взволнована?"
В ЛЕСНОЙ ЧАЩЕ
В семь часов утра верный рыцарь уже звонил у подъезда дома на Сивцевом
Вражке.
Танюша выглянула в окно и оживленно крикнула:
- Я готова, Вася. Вы хотите войти? Чай пили?
- Чай я пил, и времени у нас очень мало. Лучше выходите, Танюша. Не
забудьте захватить корзиночки. У меня большой мешок и достаточно хлеба.
- Зачем мешок?
- Как зачем? А для шишек. Привезем домой шишек для растопки. И вообще -
на случай.
Какой чудесный летний день. Солнце косым утренним лучом скользнуло по
Танюше, и на фоне окна она такая беленькая, ясная, приветливая. Как вообще
хорошо жить... иногда.
- Вы сегодня элегантны, Вася.
Элегантность Васи Болтановского заключалась, главным образом, в
довольно новых сандалиях на босу ногу и в русской рубашке навыпуск, с
кожаным поясом. Шляпы Вася не носил как из соображений гигиенических (надо,
чтобы волосы дышали свободно!), так и потому, что шляпа его совершенно
просалилась и протерлась, а новой добыть сейчас и негде и не на что.
Быть элегантным значило в те дни - быть в чистом белье и хорошо
заштопанной одежде,- как бы ни был фантастичен костюм. За отсутствием
материи, пуговиц, отделок, прежние франты ухитрялись сооружать костюмы из
портьер, белье из скатертей, а дамы носили шляпы из зеленого и красного
сукна, содранного с ломберных столов дома и с письменных столов в советских
учреждениях. Пробовали за это преследовать, но бросили: трудно доказать.
Брюки с заглаженной складкой были уже не только буржуазным предрассудком, но
и некоторым вызовом новой идеологии.
На самый взыскательный вкус, он - в вышитой косоворотке и сандалиях,
она - в чистом и проглаженном стареньком белом платье в талию, оба без шляп
и без чулок - были вполне элегантной молодой парочкой. Корзинки в руках и
пустой холщовый мешок на плече у Васи впечатления не портили: без мешка кто
же выходил из дому!
Утреннее солнце было ласково. Они были молоды и веселы. Им предстояло
провести целый день в лесу. Что, если не это, называется счастьем?
Дома и домики Сивцева Вражка провожали их улыбками. Даже профессорский
особнячок, потемневший от старости, сегодня сиял и бодрился на солнце.
Танюша, обычно серьезная и
деловитая, сегодня охотно отвечала веселым смехом на все глупости,
которыми сыпал Вася, чувствовавший себя мальчишкой и гимназистом. Ноги
бежали сами - приходилось сдерживать их торопливость. Что же, что - если не
это - называется счастьем?
Поезд состоял исключительно из теплушек, пассажирами были, главным
образом, молочницы, возвращавшиеся с пустыми бидонами. Было только два
утренних и два вечерних поезда на дачной линии. Зато не требовалось никаких
особых разрешений на посадку,- как это было на поездах дальних.
Десять верст поезд плелся почти час: подолгу и без видимой надобности
стоял на трех остановках. Танюша и Вася сошли на станции Немчинов Пост.
- Ну вот, и кончен путь. Куда мы двинемся теперь, Танюша?
- Поскорее в лес куда-нибудь.
- Здесь рядом лес небольшой. А если пройти с полчаса полями, то там
начнется чудесный лес, и тянется он вплоть до Москва-реки. Хотите?
Ноги шли сами, без понуканья. Миновали дачный поселок, теперь
полуразрушенный и заброшенный. Дачи были на учете местного Совдепа, получать
можно было только после ряда хлопот, ходатайства, хитростей и лишь на имя
организаций, при знакомстве - можно и фантастических. Последней зимой много
домиков было растаскано на топливо, хотя рядом был лес.
Вышли в поля, где колос был редок и у дороги потоптан. По все же
золотая волна бежала по ржаному полю, среди хлебов мелькали синие глаза
васильков, в небе пел невидимый жаворонок. Упряма была природа: жила сама и
звала жить.
Танюша сняла туфли и шла босиком между двух колей дороги. Иногда под
ноги попадалась зеленая трава, приятно холодила пятку, заскакивала между
пальцами и с лаской ускользала. Вася расстегнул ворот рубашки и всю дорогу
пел нескладным голосом и фальшивя без меры; он отличался полным отсутствием
слуха, и нужно было ясное сегодняшнее утро, чтобы музыкальная Танюша не
страдала от такого пенья. Только при самых отчаянных руладах Васи Танюша,
зажимая уши, кричала ему со смехом:
- Ну, Вася, пощадите! Вы вспугнете всех птиц.
- Зато, когда пойдем обратно вечером, будут довольны лягушки. Мое пенье
в их вкусе.
Они забавлялись, как дети, бегая наперегонки, украсили себя венками из
васильков, жевали недозревшие зерна ржи и сладкие кончики трав. К десяти
часам, миновав поля и перейдя глубокий овраг, вышли наконец на лесную
дорогу.
Лес сначала обступил их невысоким молодняком - дубками, березками,
орехом,- затем обнял свежестью старых берез, осин, елок, сосен. Шла через
лес кривая малоезженая дорога, с колеями в объезд кустиков и поверх
размочаленных корней, а меж двух колей и по сторонам росли сыроежки с
розовыми и зелеными шляпками.
Встречных было мало, и только пешеходы. До деревни, что на крутом
берегу Москва-реки, лес тянулся версты на четыре. Ягод здесь попадалось
мало, то ли были обобраны, то ли просто - не ягодные места. Но орехи уже
начинали наливать и крепить молочные зернышки в резном зеленом капоре.
К полудню прошли мимо разбросанных домов и дачек деревни и вышли к
реке. Вася по пути раздобыл молока, и на высоком берегу сделали привал.
Еще никогда не казался таким вкусным сероватый и вязкий ржаной пайковый
хл