Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
яки вы говорите. И нужно же прибрать хорошенько. К вам скоро
придут.
Придут - значит, Танюша и Петр Павлович.
С того момента, когда миновал кризис болезни и Вася пришел в полное
сознание, он, лежа покойно и внутренне радуясь возврату жизни, - усиленно и
насколько позволяла еще слабая голова вспоминал, какие видения прошли перед
ним за время болезни, что было бредом и сном, в чем была доля действительных
впечатлений. Вполне реальна была только постоянно бывшая при нем сестра
милосердия, Елена Ивановна, которую доктор так хорошо называет Аленушкой.
Аленушка мелькала и в бреду и в сознании. Аленушка являлась всегда,
когда ссыхались губы и душил жар, когда останавливалось или уж слишком
сильно билось сердце, когда пылала голова и глаза смотрели сквозь лиловые и
туманные круги. С приближением Аленушки становилось сразу лучше и легче.
Голос Аленушки звучал утехой.
Но иногда Аленушку отстраняли другие тени и видения, и голос ее
сменялся другими голосами. Это были, конечно, Танюша и Протасов. Всегда
двое, всегда оба вместе. И два голоса, говорившие шепотом иногда с ним, с
Васей, иногда друг с другом.
Голос Танюши, всегда нужный и жданный, но звучащий одновременно с
другим, не успокаивал, а волновал Васю. Иногда хотелось его поймать и
заставить говорить для себя, слова необходимейшие, страшно важные, или хотя
бы слова утешения и жалости. Но этому мешал другой голос, мужской, ровный,
спокойный, уверенный, почти веселый. Голос Аленушки был всегда для Васи;
другие два голоса - как будто - звучали друг для друга, хотя, возможно,
говорили тоже о нем и для него. Объяснить это трудно, - но так
чувствовалось. И, слыша эти голоса, Вася беспокойно метался, бредил и
вскрикивал.
Затем всплыло еще одно воспоминание - если оно не было сном. Приходя
порою в сознание, Вася отвечал на обращенные к нему вопросы (хочет ли пить,
поправить ли ему подушки) и видел ясно тех, кто с ним говорил. Но, увидав,
забывал о них сейчас же, они как-то уходили за круг его внимания, за пределы
мира, в котором он вел борьбу со смертью. Были все же и более длительные
просветы. Так, однажды, он долго рассматривал лицо Аленушки, спавшей в
кресле, и удивлялся здоровому ее румянцу и простодушному складу губ. В
другой раз, утром, рассмотрел до последней черточки лицо доктора,
склонившегося над ним, и улыбнулся, когда доктор сказал: "Ну, глазки у нас
просветлели, гражданин, пора выздоравливать". Видел ясно и Танюшу,
смотревшую на него испуганно и с такой жалостливостью, что Васе захотелось
плакать; но в лице Танюши, таком любимом, было что-то чужое. И, наконец,
видел однажды - но это могло и показаться - обоих друзей своих, Танюшу и
инженера, сидевших рядом, близко к его постели и близко друг к другу, не
говоривших ни о чем, но смотревших друг на друга с непонятным для Васи
выражением.
Было это так. Вася, очевидно, крепко и покойно спал. Затем проснулся с
приятной ясностью головы, с ощущением свободы от болезненного припадка, -
когда не хочется пошевелиться, чтобы не спугнуть этого покоя и этой ясности.
Открыв глаза, он увидал свою комнату в отчетливых очертаниях и освещенные
лампой два лица, смотрящие друг на друга молча, словно застывшие в
созерцании. Еще показалось Васе, что руки Танюши и инженера были соединены.
Он мог бы и не заметить этого, если бы при попытке его повернуть резче
голову к сидевшим Танюша не сделала прерывистого движения, как бы отдернув
свои руки. Тогда Вася закрыл глаза и почувствовал, как исчезли покой и
ясность и снова вернулось к нему мучительное полусознание, тяжесть в темени
и боль в висках. Все это теперь вспомнилось, - но как-то туманно; могло и не
быть в действительности.
Вчера был первый день полного сознания Васи. Но, сильно ослабев, он
почти все время спал и Танюши не видал.
- Сестрица, вчера Татьяна Михайловна приходила?
- Была. Она всегда приходит к трем часам, когда я ухожу домой. За всю
вашу болезнь только дня два-три пропустила, не могла зайти. Тогда Марья
Савишна сидела около вас.
- Сколько я хлопот вам всем доставил. Я был очень болен?
- Что было, то прошло. Нехорошо с вами было.
- А уж много дней?
- А вы не помните? Завтра пойдет четвертая неделя.
- Неужели так много! И вы все время около меня, Елена Ивановна?
- Все время.
-- И все ночи? Когда же вы спали?
Аленушка рассмеялась колокольчиком.
- Ночью и спала, а то иногда и днем дремала.
- В кресле спали?
- Когда вам очень плохо было - в кресле, а если вы не очень метались,
приставляла к креслу стулья и спала, как в постели. Марья Савишна надавала
мне одеял и подушек, настоящую кровать устроила; но я боялась слишком
разоспаться.
- Как вы так можете? Вот устали, должно быть. А вид у вас цветущий,
даже смотреть завидно.
- Так я же очень здоровая, мне ничего не делается. И очень привыкла. А
вот вы слишком много болтаете, доктор это запретил.
- С вами невредно.
И правда, Вася очень утомился.
Когда минут через пять в дверь легонько постучали и Танюшин голос
шепотом спросил: "Ну, как сегодня?" - Вася не открыл глаз, хотя слышал и
ответ Аленушки:
- Сегодня совсем хорошо.
- Спит?
- Кажется.
Вася не открыл глаз, когда за новым стуком послышались легкие мужские
шаги, а затем, одновременно поздоровавшись и попрощавшись, вышла из комнаты
Аленушка. Так лежать было лучше, взглянув же - нужно говорить; но прежде,
чем говорить, нужно думать, и это страшно трудно и тяжело.
В своем усталом покое он слышал шепот и слышал, как инженер сказал:
- Я сейчас должен уйти; ничего, что вы одна останетесь?
- Ну, конечно, раз вам нужно. Но вечером вы зайдете к нам?
- Да уж как всегда. Ну, пока до свиданья, Танюша.
"Как всегда? И он зовет ее Танюшей?"
Вася открыл глаза и увидал Танюшу, провожавшую его дорожного спутника
таким ласковым взором, каким никогда она не провожала самого Васю.
И Вася вспомнил: "Сколько сказала Аленушка? Да, завтра начнется
четвертая неделя..."
ИЗМЕННИКИ
Те, кто с ночи стояли в очередях, ожидая, когда откроют, под белой с
красным уже полинялой вывеской зашитую досками дверь и когда начнут выдавать
по детскому купону прогорклое пшено,- те менее всего думали, что вот где-то
все еще идет война и что в ней Россия не участвует. Довольно своих забот и
горя своего: давно о войне забыли. От нее остались одни могилы, вдовы,
семейное разорение и проклятая память, заглушенная сегодняшними страданиями.
Юрист Мертваго, которого некогда дядя Боря устроил в земсоюзе (форма
земгусара очень шла Мертваго), - юрист Мертваго, у жены которого уцелели
драгоценности, особой нужды не испытывал. Но все же большой ошибкой было не
уехать вовремя в Киев и далее, как сделали другие, более предусмотрительные.
Подготовляя теперь отъезд, что было уже много труднее, Мертваго полагал, что
мы, русские, оказались изменниками делу союзников и что позорный (дома он
говорил "похабный") Брестский мир кладет неизгладимое черное пятно на честь
русского народа.
Изменники стояли в очередях, под мокрым снегом, жевали хлеб пополам с
мусором и навозом, отбивали уксусом тухлый дух кобылятины, из которой жарили
котлеты на касторовом и минеральном масле.
И в городе, и в нехлебных деревнях они ходили рваными, заплатанными,
без улыбок на лицах, без желания тянуть жизнь, за которую цапались и
цеплялись только по привычке и чувству звериному. Закоренелые в преступности
своей, они не только делом, но и помыслом не были там, где солдат, шедших
умирать, умели хотя бы хорошо одеть и накормить.
Дядя Боря, раньше работавший на оборону, затем временно ушедший в
саботажники, теперь устроился, как опытный спец, в Научно-техническом
отделе. Он говорил про себя так:
- Вот, служу в ВСНХ, но, конечно, не с ними, а в научном отделе, безо
всякой политики. Надо спасать жизнь и науку. Отдел наш автономен.
В кабинет старшего начальства, молодого и несколько растерянного
коммуниста, уважавшего ученых и боявшегося перед ними сконфузиться, дядя
Боря входил застегнутым на все пуговицы, и даже на ту, которая болталась на
ниточке и могла легко отпасть. Войдя, кланялся, держа голову бочком и не
зная, куда деть руки. Смущенный начальник просил дядю Борю садиться, и дядя
Боря садился не на весь стул.
С точки зрения юриста Мертваго, специальность которого временно
оказалась никому не нужной, дядя Боря был тоже изменником, как поступивший
на советскую службу. Правда, судил он его не очень строго: "могий вместити -
да вместит",- не всякому дано сохранить принципиальную чистоту.
Дядя Боря приходил на Мясницкую с портфелем, где лежали проекты
стандартизации тракторов и приспособления этих тракторов к земледельческим
работам, и с прочным швейцарским мешком - на случай выдачи в паек съестных
припасов. Но так как тракторов еще не выделывали, а вопрос о стандартизации
особой спешки не требовал, то, заглянув в свой отдел и отдав в переписку
бумаги, дядя Боря шел в Малый Златоустинский, где также могли быть выдачи -
по другому отделу. И поздно возвращался домой корыстный изменник дядя Боря,
принося в мешке банку черной патоки, наперсток дрожжей, пяток тронувшихся
селедок, а иногда квадрат толстой резины - на две подошвы. В глазах прочих,
не спецов, дядя Боря был счастливцем. По вечерам, засыпая под одеялами и
шубами, с меховой шапкой на голове (печурка ночью совсем остывала), он
говорил жене:
- Есть надежда получить академический паек.
- Правда? - оживлялась некрасивая и сухая жена дяди Бори, высовывая нос
из-под вороха старых одеял.
- Не наверное, но есть надежда. Поднят даже вопрос о кремлевском, но
для очень немногих.
- Ты не попадешь в число? Вот бы хорошо.
- Не знаю. Трудно. Но может быть.
В кремлевском пайке выдавали иногда белую муку. И постоянно - настоящее
мясо.
Таков был даже дядя Боря. Что же сказать о солдате, ушедшем с фронта и
унесшем с собой казенный штык да кое-что из вещей, добытых при разгроме
земского склада? Что унес он казенное добро - это солдат знал твердо и не
был уверен, что поступил ладно. В деревне, ковыряя ржавым штыком худой
хомут, он помнил о краже, но не подозревал об измене, о гнусной своей измене
союзникам. И скажи ему кто-нибудь это на век позорящее слово, - он с полным
непониманием вылупил бы голубые славянские очи.
Зипуны, чуйки, блузы, пиджаки с продранными локтями, охолодевшая,
оголодавшая, ограбленная в войне и мире, изможденная и очумевшая в революции
и блокаде великая и многоязычная нация, народ русский, зверь и подвижник,
мучитель и мученик,- стал изменником. Он изменил Европе, которой не знал,
которой не присягал, от которой ничего не получал и которой так, зря, черт
ее знает за что, отдал миллионы жизней, - за прекрасные ее очи.
По всем этим причинам одиннадцатого ноября восемнадцатого года*
решительно ничего особенного не случилось в Москве и в России.
* Одиннадцатое ноября восемнадцатого года - день заключения перемирия
между побежденной Германией и государствами антигерманской коалиции:
Великобританией, Францией, США и др. Подписание перемирия в Компьенском лесу
знаменовало собой завершение первой мировой войны.
Все проснулись рано, так как много было неотложных забот. Все заснули
рано, так как с электричеством было плохо, а керосин дорог и недоступен.
Центральная электрическая станция, за недостатком топлива, сжигала
нотариальные акты, купчие крепости, процентные бумаги, старые кредитки и
архивы царских присутственных мест.
Ни одиннадцатое ноября, ни следующие дни ничем не были отмечены в ряде
холодных и снежных дней. В газетах, которых не читали, были напечатаны
коротенькие заметки о перемирии, заключенном на европейских фронтах; но это
не имело никакого интереса и значения в глазах людей, стоявших в очередях и
мечтавших о жире и сахаре. В тех же газетах с прекрасной откровенностью были
напечатаны списки расстрелянных за последнюю неделю; это было интересно для
родственников и близких; остальные понаслышке повторяли цифру, которой не
верили, и несколько имен, казавшихся знакомыми. Как голод, как холод, как
тиф - расстрелы стали явлением быта и тревожили мысль только ночью, когда
страхи сгущались над головами тревожно спавших граждан самой свободной в
мире страны.
На улицах европейских городов люди читали экстренные выпуски газет,
пели, обнимались, танцевали. К счастью, ликующие шумы эти не доносились до
русских городов и деревень, до ушей тех, кого Европа заклеймила кличкой
изменников.
Добродетель торжествовала - порок был наказан.
Если на небесах, за снежными облаками, собрался в это время ареопаг
судей вышних, вряд ли приговор их отличался от приговора людского. Русский
народ, изменник и мученик, не имел адвоката ни там, ни здесь и, погруженный
в личные заботы, не явился ни на суд божеский, ни на суд человеческий: -
приговор вынесен был ему заочно.
ТОТ, КТО ПРИХОДИТ
Как рождается любовь?
Ах, Танюша, этого никто не знает. Ее прихода ждут,- а она является
неожиданной. Ее живописуют себе всеми известными и любимыми красками, - а
она прокрадывается, закутавшись в дешевый, серенький, незаметный плащ. Но от
этого она не менее хороша и желанна.
Она любит поражать внезапностью и нелогичностью. Астафьев правду
говорил: логика убивает красоту и сказочность. И правду ему сказала Танюша:
"Уж если думаешь - значит, не любишь; а вот когда не думая..."
Танюша не думала, а просто знала. Пришел и постучался человек, совсем
не особенный, совсем простой и обыкновенный, вчера бывший посторонним, а
сегодня... ну скоро ли наступит вечер и он опять придет!
У него шершавая рука - от работы и частого мытья серым мылом. Но другие
руки - руки других - гладкие, тепловатые, тоже дружеские и ласковые, не
нужны, неприятны, безразличны. Ему же, сразу знакомому, отдаешь руку
счастливо и навсегда. А объяснить этого невозможно,- нет объяснения. Само
понимается.
Восемь часов. Глаза Танюши бегают по строчкам книги, книга обиженно
молчит: она не привыкла к рассеянности. Дедушка глубоко ушел в кресло, и,
конечно, дедушка не может прислушиваться так чутко. Среди шагов на улице он
не отличит нужного шага, который непременно остановится у подъезда, переждет
мгновенье (почему это?) и все же скажется стуком. Тогда Танюша, сдерживая
торопливость, отложит книжку и пойдет отворить.
- Кто это, Танюша?
- Это Петр Павлович, дедушка.
- А, вот хорошо. Здравствуйте, здравствуйте, какие новости принесли?
- Новостей никаких. Как здоровье ваше, профессор?
- Скриплю, скриплю. Вот спасибо, что пришли, Танюша вас заждалась.
- Ну что это, дедушка!
- А что же, чего же тут плохого. Без вас, Петр Павлович, нам скучно.
Инженер садится на диване рядом с Танюшей и говорит:
- А я вот действительно заждался. Из-за пустой справки пришлось обегать
пол-Москвы. Вы знаете, профессор, сейчас в Донецком бассейне почти не
работают. А между тем нам без угля - чистый зарез.
Протасов рассказывает о планах, Танюше неинтересных и неведомых. И
Танюша слушает его со вниманием и гордостью: вот он какой. Если он
чего-нибудь захочет, то непременно добьется.
- Планы-то планами, - говорит профессор, - а дадут ли вам эти планы
осуществить? Не вылетела бы вся энергия в трубу дымом.
- Трудно, очень трудно. Такая повсюду неразбериха, и средств мало. На
что другое деньги есть, а на настоящее и нужное дело приходится по копейкам
вымаливать. Но что же делать, профессор, не погибать же России; приходится
приспособляться ко многому, лишь бы как-нибудь жизнь направить в русло.
Пьют чай. За чаем Протасов рассказывает, как он во время войны ездил в
специальную командировку на Шпицберген, как их затерло льдами,- и
рассказывает, как о простой увеселительной поездке, занимательно, красочно.
Профессор интересуется, не довелось ли инженеру видеть там редкую породу
птиц, описанных, правда, достаточно обстоятельно, но в чучелах до сей поры
не имевшихся. Этих птиц инженер не видал, но и по птичьей части кое в чем
осведомлен. И у него завязывается с птичьим профессором интересный для обоих
разговор. Старик ожил и сыплет названиями. Протасов многого не знает -
переспрашивает. Но и знает многое - и Танюша смотрит на него с гордостью,
часто переводя глаза на дедушку. Она видит, что дедушке нравится новый гость
особнячка на Сивцевом Вражке. Это Танюше приятно.
Когда дедушка уходит к себе, всегда аккуратный, как его часы с
кукушкой, - Танюша и Протасов остаются вдвоем.
- Я вам очень благодарна за дедушку. Вы его так развлекли, а то он все
скучает.
- Какой ум у него светлый, - говорит Протасов. - И какие знания. А ведь
и еще есть у нас в России немало таких людей. Вот только настоящих
работников мало. Наука - великая вещь; в ней ничто не пустяк. Вот политика -
дело наносное, случайное; сегодня так, завтра инак, важности в этом нет.
Они говорят о дедушке, о Шпицбергене, о разном в прошлой жизни
инженера, о чем Танюша еще от него не слыхала. Они совсем не говорят о
любви, - даже отдельными словами. Но Танюша так полна интереса ко всему, что
говорит этот посторонний человек, вдруг ставший своим, а Протасов так
загорелся в своих рассказах, что минуты и часы бегут гораздо скорее, чем им
обоим хочется.
Прощаясь, Протасов говорит Танюше:
- Завтра будете к трем у Васи?
- Да, непременно.
- И я зайду. Он, кажется, пошел на окончательную поправку. Только
отчего он такой грустный? Надо бы его развеселить.
Оба, и он, и Танюша, догадываются, отчего выздоравливающий Вася
грустен. Но ведь скоро Вася уже встанет, и навещать его не придется.
Вышло как-то однажды, что говорить стало не о чем. Сидели молча. Оба
думали о том, что было бы, если бы сблизить руки и, может быть, ласково
прикоснуться друг к другу. Бывают минуты, через которые надо перейти. Такая
и была. И вот тут Протасов, вдруг уверенно повернувшись, взял Танюшины руки,
поднес к губам и поцеловал.
И Танюша рук не отняла, а с доверием и робкой нежностью наклонила к
нему голову. И так сидели долго, друг к другу прислонившись. Минуты шли,
кукушка куковала, а они не говорили ни слова.
Назавтра ждали, не вернется ли опять такая минута. Она пришла, и теперь
было еще проще, но уже было этого мало, хотя было хорошо.
Ах, Танюша, никто не знает, как рождается любовь, - хотя испокон веков
и до наших дней она рождается одинаково.
Домой Протасов уходил бодрым шагом и с хорошей улыбкой. Танюша,
оставшись одна и ложась спать, двигалась медленно, чтобы не расплескать
полной чаши нового чувства. И долго не засыпала, вспоминая и не все понимая
еще никогда так не любившим сердцем. Но теперь жизнь казалась ей
осмысленной, нужной и полной ожиданий.
Тот, кто приходит, - пришел просто, неожиданно и в нужный момент.
МОСКВА - ДЕВЯТЬСОТ ДЕВЯТНАДЦАТОГО
Слиплись и смерзлись дома Москвы стенами и заборами. Догадливый
художник-гравер Иван Павлов* спешно зарисовывал и резал на дереве исчезавшую
красу деревянных домиков. Сегодня рисовал, а в ночь назавтра приходили тени
в валенках, трусливые и дерзкие, и, зорко осмотревшись по сторонам и
прислушавшись, отрывали доски, начав с забора. Увозили на санках - только бы
не наскочить на милицию.
* Догадливый художник-гравер - Иван Николаевич Павлов (1872-1951),
автор станковых тоно