Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
что вот
она, Леночка, слушает игру гениального человека. Собрать и вместить свои
мысли в одно целое Леночка никак не может, и брови ее удивленно поднимаются.
Дядя Боря хмур. Он - инженер, но неудачник. У него некрасивая
старообразная жена. Он многого не знает, в том числе и музыки. Бетховен,
Григ - все это слыхал, имена, - но как различать? Скрябин - диссонансы.
Почему то, что играет Эдуард Львович, называется космосом? Космос, это
что-то астрономическое... Было бы хорошо, если бы все, превышающее уровень
мышления дяди Бори, оказалось выдумкой и вздором. Тогда дядя Боря вырос бы и
стал величиной. И вообще... почему паровые котлы ниже музыки? Что они
смыслят в паровых котлах? И болезненно сознает дядя Боря, что именно музыка
выше паровых котлов и что это его, дядю Борю, принижает, делает несчастным,
неинтересным.
Старый орнитолог полулежит с закрытыми глазами. Звуки носятся над ним,
задевают его крыльями, уносятся ввысь. Иногда налетают бурной стаей, с
гомоном и карканьем, иногда издали поют мелодично и проникающе. Это не на
земле, но близко над землею, не выше облака и полета жаворонка. Не страшен
космос Эдуарда Львовича! Да и не так сложен, даже не экзотичен: русская
природа. Но как хорошо! Старость спокойная, диван, милая внучка, доступность
высшего, что зовется искусством. Я - профессор, я известен, я стар, я не
хочу умирать, но, конечно, я могу умереть спокойно, как живший, исполнивший,
уверенный, уходящий. Звуки - как цветы, музыка - пестрый луг, леса,
водопады. Смешной он, Эдуард Львович, но он мастер, и он чувствует многое,
что другим дается наукой, мыслью, старостью.
В мировых пространствах, среди туманностей, вихрей, солнца, носится
остывшая планета - лампа Аглаи Дмитриевны. Старуха слушает, вяжет, не
спуская ни одной петли. Слушает с удовольствием, думает о том, что в
самоваре осталось мало воды, а угли еще горячие. Но Дуняша догадается.
Эдуард Львович прекрасный музыкант и отличный учитель. Танюше шестнадцать
лет, пусть учится. Но все равно - выйдет замуж, и это главное. С музыкой
выйдет лучше. А свои исторические науки тоже пусть кончит, торопиться
некуда. Танюша - сирота, но счастлива та сирота, у которой живы и
благополучны дедушка и бабушка. Однако он долго играет. Аглая Дмитриевна
посмотрела поверх очков и чуть было не спустила петли.
В самом темном углу на мягком стуле профессор Поплавский думал о своем.
Мироздание - огромно, но для понятия о нем нужно представить атом. И атом -
не последнее. Эдуард Львович хочет постигнуть мироздание силами музыки,
семью ее основными тонами,- но художественной догадкой знания не подменишь.
Семь цветов спектра дают больше, и вот мы взвешиваем точными весами горящую
массу далекой звезды, определяем сложный состав небесного тела,
устанавливаем его возраст. Но, может быть, музыка права, так как идет тем же
путем постижения и приводит к той же иллюзорности мироздания. Астроном
изучает Вселенную. Какую? Ее в этом виде уже нет! В телескоп мы видим
прошлое звезд, планет, туманностей. Солнце было таким... восемь минут назад,
звезда была такой - тысячелетие тому назад, другая звезда - десять, сто
тысячелетий. Великая иллюзия! Но играет он, Эдуард Львович, прекрасно.
Музыка велика тем, что ей не приходится оперировать словами, цифрами, что
она не переводится на несовершенный язык. Может быть, в этих звуках космоса
нет, но переведи их на язык слов и цифр... и получится... Эвклидова
геометрия.
ТАНЮША
Танюша сидела на диване, подобрав ноги и головой прижавшись к плечу
дедушки.
Сначала впивалась в звуки, потом унеслась в гармонии. Маленькой горящей
точкой носилась в безвоздушном пространстве, окруженная вечными,
безответными вопросами звезд, планет, туманностей, житейским, возросшим до
вселенного, вселенным, упавшим до мелочи быта.
Космоса в музыке не искала: просто вбирала ее в душу и рядом с ней - в
ее орбите - жила. Отдала работе неосознанной мысли и свое легкое тело, и
душную теплоту дедушкиного плеча, и полумрак залы, и колебанье звуков.
Большую комнату заполнила образами и видела рожденье их под потолком,
хоровод вокруг лампы, срывы встреч случайных и размеренный танец. Летала с
ними - за пределами стен. Дыша - открывала рот, чтобы не мешать слуху.
Послушно принимала в склады ума новые тюки нераспакованной мысли - запасы
сырья, к обработке которого после-после, с утренней силой приступить. Не
боялась - но знала, что будет трудно, была рада и серьезна.
Космос? Его Танюша не видела; он - цельность и завершенье, она - на
пороге жизни, едва за пределами хаоса, из которого вышла ребенком. Она
только начала собирать крупицы реального знания, вся была в мире вопросов,
первых ощущений, важнейших, дробящихся, противоречивых. Жадно тянулась к
ясному, к аксиоме, не принимала теорий, негодовала на двойное решение, не
нуждалась в вере. Знала, что все это важно, даже щекочущий волос дедушкиной
бороды,- но было так некогда, так много было работы, что делала мыслью
прыжок от деталей (о них подумает потом) к гигантскому общему, от мятой
складки скатерти - к сладкому и страшному "зачем жизнь?" и особенно "как
жить?". Однажды уже додумалась, что цель жизни - в процессе жизни; и потому
мучалась: верно ли? Не оскорбила ли цели? Не унизила ли смысла
существования?
Однажды, в разговоре с дедушкой, Поплавский сказал, что три точки в
одной линии зрения могут не дать прямой, что это относительно. Не поняла
вполне, но взволновалась: как же быть тогда с тем, что уже считала решенным,
чем проверяла свои выводы? Как дедушка может усмехаться и быть спокойным -
ученый дедушка? Разве он знает что-то большее? Когда Поплавский говорил о
своих смешных точках, у него даже глаза стали грустными. А дедушка, который
должен же понимать и который тоже знает, был совсем спокоен и шутил:
- Не говорите вы при Танюше о таких ужасах! Она спать не будет.
И действительно, Танюша в тот вечер долго не засыпала, хотя думала и не
о точках, а вообще о том, как же быть, если ничего совсем-совсем верного
нет? И тогда же - попутно - догадалась, что есть люди, берущие готовое и
строящие на нем счастье, и есть люди, которым счастья и построить не на чем,
так как почва под ними всегда дрожит от сменяющихся вопросов. Дедушка из
первых; но может быть, эти первые знают что-то еще высшее, выше вопросов, не
поколебимое ничем? И, однако, пытливым умом была со вторыми.
И чутко, ухом музыкальным лаская дробь звуков, сливая их в пяти нитях
нотной бумаги,- слушала Танюша странную и сильную импровизацию своего
учителя и думала свое, мелкое, бытовое, житейское - и великое, не разрешимое
для мягких еще мускулов сознания. Ее мироздание лишь строилось.
Сейчас Эдуард Львович кончит - совсем почти мелодией. Все, что искал и
что высказывал, - свел к немногим простейшим звукам. Неужели для него это
так ясно? Кончил - и все молчат. Встал, потер руки, посмотрел на лампу
виноватыми глазами, и Аглая Дмитриевна поверх очков одобрила, сказавши:
- Уж так хорошо, что и не знаю. Заслушалась я вас!
Вышло это у нее просто. Другие думали, что сказать; но сказать было
нечего. И Танюша, очнувшись, вздохнула.
LASIUS FLAVUS
На заре светлого дня в землю черную, влажную, поспевшую для посева,
ангел жизни бросал семена.
Выходило солнце, и дрожащее ожиданием семя заволакивалось теплым паром,
набухало, лопалось и выпускало сочный белый росток и нитку корня.
Корень стремился вглубь, искал сытной влаги, цеплялся за жирные
частички земли; росток напрягал все силы, чтобы выпрямиться, открыть зеленый
лист и распластать перед солнцем.
А когда заходило солнце, ангел смерти выносил на поле лукошко с сорными
травами и среди новых зеленых всходов бросал семена зла и раздора. К утру и
их зеленый обман пригревало бесстрастное солнце, и человек радовался богатым
всходам засеянных полей.
Несуществующий, великий обещал в тот год победу ангелу смерти. И когда
вытянулась и заколосилась первая травка, на нее поспешно взобрался муравей
Lasius flavus*. Это не был охотник за травяными тлями. Муравейник на опушке
леса имел прекрасные стада тлей и был обеспечен их сладким молоком. Но
известили лазутчики, что в окрестностях неспокойно, что грозит муравьиной
республике нападение охотничьих племен Formica fusса**, которые уже
перебежали насыпь строящейся железной дороги и стягивают свои силы у
поворота поля. Страшен был не бой, - страшно было грозящее рабство. И это в
момент, когда крылатые самки уже вернулись с первого вылета бескрылыми и
готовились стать матками новых рабочих поколений.
* Один из видов рыжих муравьев (лат.).
** Муравьи-охотники (лат.).
В июльский зной загорелась первая битва. Стальные челюсти впивались в
щупальцы и ножки противника, срезали их одним напряжением мускулов, тела
свивались клубком, и сильный перегрызал талию слабейшему.
Там, где сходились армии, песочная дорожка покрывалась огрызками ног,
обломками челюстей, дрожащими шариками тел. А по обходным дорожкам грабители
спешно тащили куколок, обеспечивая себя будущими рабами. Иной
проголодавшийся воин забирался в стойла врага и жадно выдаивал упитанную,
породистую тлю; а минуту спустя уже извивался на земле в мертвой схватке с
пастухом, защищающим собственность своего племени.
Шел бой до самого заката, и уже окружен был муравейник все прибывавшими
армиями бледно-желтого полевого врага. Но случилось то, чего не могли
предвидеть лучшие из муравьиных стратегов.
Задрожала земля, надвинулись гудящие тени, и внезапно муравейник был
снесен неведомо откуда пришедшим ударом. На дорожках все спуталось, и враг с
врагом в неостывшей схватке были раздавлены невидимой и неведомой силой.
Рядом никла и затаптывалась трава, песчинки вдавливались в муравьиное
тело, и от стройных армий не осталось и следа. В пространствах, неведомых
даже острейшему муравьиному уму, быть может, в чуждом ему измерении, как
невидимая гроза, как мировая катастрофа, прошла божественная, неотразимая,
всеуничтожающая сила.
Погибли не только муравьиные армии. Погибла полоса посевов, примятых
солдатским сапогом; поникли пригнутые к земле и затоптанные кустики вереска,
миллионы живых и готовившихся к жизни существ - личинок, куколок, жучков,
травяных вшей, гнезда полевых пташек, чашечки едва распустившихся цветов,-
все погибло под ногами прошедшего опушкой отряда. А когда тут же, вслед за
пулеметной командой, утомленные лошади провезли орудие,- на месте живого
мира осталась затоптанная полоса земли с глубокой колеей.
И долго еще ковылял по ставшему пустыней живому божьему саду чудом
уцелевший муравей-лазутчик пастушеского племени Lasius flavus, не находя
более ни друзей, ни врагов, не узнавая местности, затерявшийся, несчастный,
малая жертва начавшейся катастрофы живущего.
Как было приказано, отряд остановился в деревушке. Лаяли и с визгом
убегали собаки, солдаты с ведрами и манерками потянулись к реке, хриплый
голос говорил слова команды, кудахтали потревоженные куры, и ночь опустилась
над землей, не запоздав ни на секунду времени.
И загорелись в небе звезды миллиардолетним светом.
ПЛАНЫ
Программа ласточки, прилетевшей на Сивцев Вражек из Центральной Африки
и жившей над окном Танюши, была в общих чертах выполнена. Птенцы вывелись,
окрепли, научились летать и были готовы к самостоятельной жизни. Забот
теперь было мало, интерес к жизни не так могуч, и главные устремления
ласточки и всего ласточкиного народа сводились к усиленному питанию, чтобы
выдержать осенью обратный перелет. Искренне упивалась жизнью только
молодежь, еще чуждая страстей, веселая, готовая целый день шнырять, гоняться
за мухами, болтать вздор на телеграфной проволоке и на закате ловить в выси
лучи уходящего солнца, когда внизу ползут уже сумерки.
Программа жизни неприятно-умного студента Эрберга была сложнее. Он
кончал университет, имел в виду остаться при нем по специальности
(государственное право) и жениться по чувству и с расчетом. Так как
торопиться было некуда, то он мог хорошо и внимательно присмотреться, прежде
чем выбрать себе жену среди молоди профессорских семейств. Одной из
кандидаток на счастье была Танюша. Поэтому студент Эрберг посещал
воскресенья профессора орнитологии; но, держа Танюшу в резерве, студент
Эрберг продолжал неспешно осматриваться, вполне уверенный, что недостатка в
выборе не будет.
В июле была объявлена война. Среди полумиллиарда людей, житейские планы
которых она поколебала, был и неприятно-умный студент Эрберг, только что
сдавший государственные экзамены. Как все умные люди, вкусившие от мудрости
государственной науки, он считал, что война не может продолжаться дольше
двух-трех месяцев. Поэтому, не спеша портить свою карьеру и обеспечивать
себе место в гражданском тылу, он поступил в школу прапорщиков. Форма ему
шла, офицерская пойдет еще больше. Вынужденный отдых от умственных занятий
был необходим. Военная муштровка укрепляла тело. Эрберг сразу научился
печатать ногами, рапортовать, держать пояс подтянутым и в полном порядке
укладывать на ночь одежду. Он был высок ростом и в ученье стоял фланговым.
Больше всех в Эрберга была влюблена горничная Дуняша, брат которой был
на войне с первых дней. Эрберг, как будущий офицер, казался ей существом
высшим, недосягаемым; он и был им для Дуняши, и она краснела пятнами от
подбородка до кончиков ушей, помогая ему снимать юнкерское пальто. И Дуняша
же первая заметила, что с Эрберга не сводит Леночка круглых удивленных глаз.
И понятно - он красив, значителен и о военных операциях говорит с тою же
уверенностью, как раньше говорил о театре Станиславского и вопросах
международного права. Но в форме он милее, еще моложе, ближе сердцу простой
девушки.
Если бы Танюша знала, что она - одна из избранниц Эрберга, она бы его
боялась; но Эрберг ничем ее от других не отличал, разве - ласковой
почтительностью и особым вниманием к старушке Аглае Дмитриевне. Это
последнее Танюше нравилось, и к Эрбергу она относилась хорошо. Интересов его
не понимала и не разделяла. Но все же молодец, что не захотел укрыться в
тылу, как другие, а записался в прапорщики. За это Эрберга в профессорском
доме все одобряли, и Танюша была довольна: это - ее знакомый. О Леночкиных
чувствах немного догадывалась, но время было такое, когда мало думалось и
говорилось о личном, о чувствах, даже о музыке: война захватила всех, об
ином и говорить было как-то странно.
У Эрберга была мать, уже пожилая: ее он никому не показывал - или не
приходилось, или расчета не было. Покойный отец был из рижских немцев, а
мать из московских мещан, совсем незначительная. И у матери были планы:
пускай все будет в жизни так, как хочет ее замечательный сын. Ведь раньше
было в жизни так, как хотел его отец,- и дурного не вышло. Мужчины знают
больше, чем догадываются женщины. И она носила наколку, вела хозяйство и
заботилась о чистоте наброшенных на кресла плотных, добротных вязаных
салфеточек.
Эрберг целовал матери руку. Если бы поцеловала она ему - было бы и это
просто и естественно. Когда он выходил, мать не спрашивала, куда он идет и
когда вернется. Если нужно - скажет и сам.
В планах ласточки был неспокойный, беспутный перелет; в плане Эрберга -
прочность и корень. Когда Эрберг пил чай, он ставил свой стакан на середину
блюдечка верной, спокойной, красивой рукой.
ВРЕМЯ
В подвальном помещении под кабинетом ученого-орнитолога, в том месте,
где в фундаментальную стену упиралась балка, было на стене зеленоватое
пятно, покрытое пухом белой плесени. На сыром каменном полу насыпался
небольшой валик мельчайших перегнивших кусочков дерева и сырых пылинок
извести.
В глазах мышки это пятно было как бы гобеленом. Его грибной рисунок был
замысловат, тонок и многотонен. Тысячи поколений работали над ним. Выпоты
сырой гашеной извести пробуждали жизнь в промежутках кирпичной кладки под
слоем штукатурки. Без общего командования, как бы без плана, шла работа
разрушения. Микроскопические существа, любя и питаясь по-своему, вспахивали
и унавоживали грибное поле. Они гибли, выделяли тепло и возбуждали
деятельность жирной грибницы, взрастившей дремучий лес стройных пальм,
вислых ив и цепких фантастических лиан.
Та же непрестанная жизнь и непрерывная, без часов и минут отдыха,
работа согревала деревянную балку. Мягчайший, мельчайший червячок с прочной
стальной головой сверлил ходы сквозь волокна дерева; уставши - окукливался,
становился жучком, клал яичко, умирал. Новый червячок прокладывал новый
путь, чертя в древесной мякоти условный рисунок. И мертвое, холодное дерево,
когда-то страстно сосавшее землю, когда-то пластавшее зеленый лист к лучам
солнца,- вновь согревалось, дышало теплом миллиона гнезд и мастерских,
мечтая о возврате в землю и новом воскресении в живящих соках.
И деловито, упрямо, блестя шариком глаз, напрягая мускулы хвоста, серая
мышка зубами и коготками отламывала щепочки от толстой доски пола. Эту
работу начали ее предки. Был сделан точный инженерный расчет расстояний и
направления.
Расчет уже забыт, но следы зубов и когтей указывали верный путь...
Упираясь задними лапами в неровность стены и мякоть щебня, мышка сразу
делала два дела: продолжала культурную работу поколений и стачивала слишком
быстро росшие зубы.
Шум извне спугнул труженицу подполья. По булыжной московской мостовой
переулка, громыхая, проехала телега. Со стены упало несколько чешуек;
неубранным сором завалило ход червячка. Лопнула в балке истлевшая ворсинка
дерева. Старый особняк профессора задрожал и накренился на несколько линий,
незаметно даже для зоркого мышиного глаза. Непросохшая капля вчерашнего
дождя залилась между камушком и внешней стеной. На крыше дома лопнул ржавый
гвоздик, державший лист кровельного железа. Ласточка под окном выпорхнула из
гнезда, продержалась в воздухе, осмотрела глиняные скрепы своего сооружения
и, успокоившись, вернулась к оставленным яичкам. Ее дом был нов и крепок.
Профессору понадобилась справка; долго перелистывал толстый немецкий
том, потом вспомнил, что в прежних своих работах уже приводил эти цифры.
Выдвинул из регистратора коробку, вынул рукопись давнишней работы, стал
искать, удивился прежнему выводу: новые данные меняют его. Рукопись была
того же формата, как и новая, недавно начатая; и те же линейки бумаги. Но
старая бумага пожелтела. И почерк профессора, прежде крупный и уверенный,
помельчал, стал неровным, скосился направо. Профессор этого не заметил. Со
стены глянула на него молодая жена в платье с буфами на плечах, тонкая в
талии, улыбнулась - но и ее он не заметил.
Рядом в комнате старушка вынула из стакана и насухо вытерла челюсть.
Вставила, пожевала, приладила и посмотрела в зеркало: впадины щек
растянулись, изгладились. Вздохнула и поправила чепчик.
Танюши дома не было. Танюша сидела в большой полупустой аудитории и
внимательно слушала лекцию. Профессор с осторожностью, боясь быть слишком
крайним, подкапывался под теорию прогресса. Его критический ум требовал
круговорота истории. Уходя в глубь веков, он рисовал красивую картину
исчезнувшей культуры Востока. И перед удивленной Танюшей, пережившей свою
шестнадцатую весну, на