Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
ие сборника стихотворений
поэта-имажиниста Вадима Габриэлевича Шершеневича (1893-1942), вышедшего в
издательстве "Плеяды" (М., 1920).
Но все-таки было сегодня на душе профессора хорошо.
Васе он очень обрадовался:
- Да какой же ты бритый, голова, как шарик. Ну, молодец, что
выздоровел. Теперь заходи к нам почаще.
Потоптался, поулыбался, но не выдержал, вынул из портфеля английский
журнал, показал Васе смущенно:
- Вон, смотри, какая редкость мне попалась,- новый номер, хоть и
прошлогодний, а все-таки. Сейчас ведь и университет не получает ничего из
заграницы. Тут и меня, старика, не забыли. Приятно все-таки.
Вася перелистал журнал, посмотрел картинки, сказал:
- Да, это приятно. А какое издание замечательное.
-- Ну еще бы, они умеют; и денег у них много.
Танюша приготовила завтрак, но Вася заспешил:
- Я все-таки пойду.
- А не позавтракаете с нами, Вася?
- Нет, нельзя мне, я к двум обещал быть.
- Заходите, Вася.
- Да, да. Будьте здоровы, профессор.
- Отчего спешишь?
- Нужно.
- Ну, как знаешь. А я тебе очень рад, очень рад. Когда Вася ушел,
дедушка подозвал Танюшу и погладил по головке.
- Ну, как Васю нашла? Какой-то он тихий стал.
- Я же, дедушка, часто его видала.
- Ну-ну. А как он, скучает?
- Почему скучает, дедушка?
-- Ну, там насчет сердечных дел. Ты его все же жалей, Танюша. Он такой
преданный, нелегко ему.
Танюша приласкалась к дедушке:
-- Я думаю, дедушка, что Вася скоро утешится. Ему даже лучше будет.
ДВОЕ
Хотя центром вселенной был, конечно, особнячок на Сивцевом Вражке, но и
за пределами его была жизнь, вдаль уходившая по радиусам. Каждый человек
цеплялся за жизнь, и каждый считал себя и был центром.
Центром своего мира был и Андрей Колчагин, дезертир великой войны - как
говорили раньше,- или войны империалистической - как те же люди говорили
теперь,- бывший комендант Хамовнического Совдепа, а теперь командир сборного
отряда на войне гражданской. Опять полуголодная жизнь, опять холод, опять
вши. Но и разница: в ту войну - раб бессловесный, пушечное мясо, в эту -
боец за счастье человечества.
В чем должно выразиться счастье человечества, Колчагин, правда, не
знал, но все же теперь и голод, и холод, и вши имели свое внятное
оправдание: нужно было победить внутреннего врага во что бы то ни стало,
иначе всех Колчагиных ждала жестокая расправа и месть. Теперь враг был
реален. Уже не немецкий Ганс, с которым нечего было делить, а тот самый
ротный командир, который бил Колчагиных по левой скуле кулаком наотмашь.
Впрочем, вперед вела не столько злоба, давно притупившаяся, сколько боязнь
за свое будущее. Но сознаться в этой боязни было нельзя - даже перед самим
собою. Страх - не знамя. И как прежде для Колчагиных придумывали девизы "за
веру, царя и отечество",- так и сейчас писали белым по красному: "за
социализм и советскую власть". Слова, как и прежде, непонятные и ненужные;
но смысл в них, как и прежде, каждым вкладывался свой. Колчагины понимали
это так: спасайся сам и спасай своих. И бились Колчагины за страх и за
совесть.
Со времени дезертирства своего Андрей Колчагин вкусил многого: вкусил
свободы от обязательств, ему навязанных силой, вкусил власти, вкусил жизни
легкой, почти барской. И думать научился,- раньше этого от солдата не
требовалось. Полюбил красоту звонкого слова, сам научился говорить его,
проникся духом воина-профессионала, понял смысл подвига, малоценность чужой
жизни, высокую цену своей. И был теперь Андрей Колчагин на виду,- все пути
ему открыты; не серый солдат, один из тысяч и миллионов, а избранная
единица, с которой говорят человеческим языком, которую величают товарищем.
Одно сознанье того, что не добытые в училище или по барскому положению
погоны, а лишь личная доблесть, то есть сметка и смелость, выдвигают
человека на большой пост,- одно это сознание решало для Андрея Колчагина и
многих других Андреев, на чьей стороне их место, их любовь и надежда. Может
быть - на поверку,- было это и не совсем так,- но там, в стане
золотопогонников, не нужна была и проверка. Там был у Колчагиных опыт
верный, необманный и тяжкий - здесь же все было ново и все возможно.
Стена против стены стояли две братские армии, и у каждой была своя
правда и своя честь. Правда тех, кто считал и родину, и революцию поруганным
новым деспотизмом и новым, лишь в иной цвет перекрашенным насилием,- и
правда тех, кто иначе понимал родину и иначе ценил революцию и кто видел их
поругание не в похабном мире с немцами, а в обмане народных надежд.
Бесчестен был бы народ, если бы он не выдвинул защитников идеи родины
культурной, идеи нации, держащей данное слово, идеи длительного подвига и
воспитанной человечности.
Бездарен был бы народ, который в момент решения векового спора не
сделал бы опыта полного сокрушения старых и ненавистных идолов, полного
пересоздания быта, идеологий, экономических отношений и всего социального
уклада.
Были герои и там и тут; и чистые сердца тоже, и жертвы, и подвиги, и
ожесточение, и высокая, внекнижная человечность, и животное зверство, и
страх, и разочарование, и сила, и слабость, и тупое отчаяние.
Было бы слишком просто и для живых людей и для истории, если бы правда
была лишь одна и билась лишь с кривдой: но были и бились между собой две
правды и две чести,- и поле битвы усеяли трупами лучших и честнейших.
В эти дни пал молоденький юнкер, которого все звали Алешей,- мальчик
сероглазый, недавний гимназист. Убивал с другими - и был убит сам. Лежал на
спине, и взор его невидящий глядел в небо,- за что так рано? Пожить бы еще
хоть малый ряд денечков! И уже была украшена грудь его георгиевской
ленточкой,- за подвиг в братской войне. Погиб Алеша!
В эти дни был убит и солдат-командир, герой красного знамени Андрей
Колчагин. Тяжело раненный в голову, он споткнулся о труп Алеши и упал рядом.
Не спросив их имен, не взвесив их святости и греховности,- одним
пологом заботливо прикрыла их вечная ночь.
ВЛАДЕНИЯ ЗАВАЛИШИНА
Когда не было операций, Завалишин ходил по коридорам и комнатам места
службы, сонный, опустившийся, с опухшими глазами. Знали его все, но
настоящих приятелей у него не было.
Были и такие, которые сторонились от него, никогда не здоровались за
руку, а то и старались не замечать: отпугивало их страшное ремесло
Завалишина.
Заходил иногда в комендантскую и в канцелярию, молча садился на лавку,
спрашивал, когда будет выдача продуктов и когда получать по требовательным
ведомостям. Ведомости он составлял аккуратно, кривым, но ясным почерком,
после каждого случая отмечал число месяца, число штук и номера ордеров,
прилагая и документ. В этом отношении был Завалишин строг и даже в пьяном
виде не выполнял работы, не получив оправдательного документа с подписью и
печатью.
У Завалишина была одна, Анна Климовна, к которой раньше хаживал он по
субботам; теперь он ее поселил у себя на квартире, но видал ее больше днем,
в обеденный час. Женщина еще молодая, но хозяйственная, степенная. О
профессии Завалишина знала точно, но особого интереса к этому не проявляла.
Узнала, подивилась и сейчас же привыкла; хороший же заработок сожителя ее
радовал. Хоть и не любил он говорить о своей работе,- все же старалась
расспросить, много ли предвидится на очереди, не прибавят ли с головы на
дороговизну и по случаю того, что деньги опять подешевели. С интересом
смотрела, когда сожитель возвращался с работы в новом костюме или новых
сапогах; знала, что, по обычаю, получал он освободившуюся одежду.
Прилаживала, выпускала рукава - если коротки, мыла принесенное нечистое
белье. Все - спокойно, степенно, хозяйственно. Когда Завалишин возвращался
домой пьяным,- укладывала спать, не очень ругая: понимала, что такая уж
работа, не простая, не выпивши - трудно. С преддомкомом Денисовым установила
Анна Климовна добрые отношения; может быть, даже принимала его, когда
выдавались у Завалишина особо рабочие дни и он почти не заходил домой.
Особо рабочие дни выдались в августе и сентябре, когда ликвидировали
бандитов. В эти дни Завалишин трезвым работать отказывался. Водку для него
всегда припасали - даже не приходилось самому заботиться. Случалось и днем
работать. Однажды пошел Завалишин на Сретенку в вещевой склад получать по
ордеру фуражку и не успел выбрать по голове, как за ним прислали. Нехотя
пошел, кончил дело, написал и сдал ведомость,- а когда вернулся на склад,
все лучшие кожаные фуражки уже разобрали. Долго ворчал, не мог успокоиться.
Пропуск имея повсюду, как человек нужный и важный, с особой охотой
заходил Завалишин в надворный флигель дома номер четырнадцать, где
помещалась общая подвальная камера, прозванная Кораблем смерти. Сюда его
тянуло больше потому, что в яме чаще всего сидели бандиты, народ понятный,
аховый, о котором сомненья быть не может. В политиках Завалишин не
разбирался, не понимал ясно, почему одни сидят, другие на воле, третьих
выводят в расход. Здесь же доступнее, вроде как бы свои; либо ты его, либо
он тебя. Хорошо ругаются, друг друга знают и на смерть идут параднее, только
обязательно просят выкурить папироску. Многих из них знавал на воле
"комиссар смерти" Иванов и о многих рассказывал Завалишину истории. И очень
удобно рассматривать их сверху, с балкона, окружающего их яму. Иных знал в
лицо хорошо - давно сидели.
Знали в лицо и Завалишина. Когда он подходил, праздный, скучающий,
тупой и равнодушный,- внизу, в трюме Корабля, воцарялось полное молчание,
еще более мертвое, чем когда приходил комиссар Иванов, вызывавший по
спискам, сам из бандитов и, может быть, потому для многих сидевших как бы
человек близкий.
По всем этим помещениям Завалишин гулял лишь в свободное время, когда
не был очень пьян и когда было скучно от безделья. Местом же главной его
работы был низкий и темный подвал в том же доме, но только с особым входом
со двора; со стороны Малой Лубянки - от ворот налево первая дверь.
Приходилось, впрочем, работать и в гараже Варсонофьевского переулка,
близ церкви Воскресенья. Помещение куда светлее и просторнее, но было оно
Завалишину как-то не по душе, менее привычным, чужим. Первое же время, когда
для операций увозили за город, приходилось Завалишину вместе со всеми
приговоренными иной раз в куче на одном грузовике кататься в Петровский
парк. Это уж совсем было хлопотно и неудобно,- но, по новому делу, надо было
привыкать; да и работал он тогда не один. Позже ввели обычай увозить за
город не людей, а уже "жмуриков", и не прямо с места операции, а через
Лефортовский морг.
У себя, в главном своем помещении, в подвале, работал Завалишин один,
без всяких помощников: какая может быть помощь в таком деле, только суета и
лишний разговор. Как полагается, провожали к нему до коридорчика,
подталкивали к открытой двери, сами выходили обратно и наружную притворяли,
пока не кончит; а остальное было его единоличной заботой,- и ничего, никаких
недоразумений не случалось особенных, шел каждый сам на свет из темного
коридорчика. Ордера Завалишин получал раньше на руки: по ним и принимал
клиентов, с фамилией не справляясь, но по точному счету, ни больше ни
меньше.
В свободное время Завалишин редко заходил в подвальчик - не любил его.
Только - случалось - забирался сюда совсем пьяным, замыкался на ключ,
садился на лавку против пулями изрытой стены и выл невеселые песни, а то и
стрелял, просто так, чтобы пахло порохом, а не одной подвальной кислятиной.
Но не спал здесь - боялся привидений. Ключ от подвала всегда носил при себе,
выдавая только для уборки бабам; мужчины уборки гнушались.
Почти никого из высокого своего начальства Завалишин не знал, да и не
стремился узнать. На собрания, выборы и митинги не ходил, ничем посторонним,
помимо прямого своего дела, требовательных ведомостей и выдач, не
интересовался, даже в списках служащих значился простым надзирателем. Но как
ни мал он был,- он твердо знал, что он среди всех других - человек
особенный, самый нужный и самый независимый, которого потому и кормят, и
задаривают, и боятся. Безо всякого другого обойтись можно, и всякого другого
можно заменить. Но нельзя обойтись без Завалишина, и заменить его некем, во
всяком случае - не скоро найдешь. Поэтому Завалишин, в припадках скуки и в
дни бездействия, позволял себе капризы и не раз грозился бросить работу.
Тогда ему увеличивали расценку или просто задабривали его бутылкой хорошего
спирта.
Дни особой, исключительной работы выпали в октябре, после взрыва в
Леонтьевском переулке. Это были настоящие страдные дни.
У САНОВНИКА
Было очень холодно. Но, по счастью, у Танюши сохранились старые ботики.
Когда приходилось выезжать в рабочие районы на концерты, Танюша надевала
валенки поверх башмаков и снимала их только перед тем, как выходить на
эстраду. Исполнив свой номер и на бис, она с наслаждением снова прятала ноги
в теплые валенки и так ждала, пока подадут грузовик, чтобы развозить по
домам участников вечера.
Но идти в Кремль в валенках Танюша не решилась: все-таки - в Кремль. И
старые ботики пригодились.
У Троицких ворот солдат взял пропуск, отнес в каморку и вынес обратно с
печатью. Затем Танюша по тропке, протоптанной у стены Дворца, опасливо шла
мимо вала чистого, скатанного с дороги снега. Затем через площадь - все по
тропке. У ворот прежнего здания судебных установлений пришлось опять
предъявить пропуск. В дверях снова - но уже в последний раз. Внутри здания
ей указали дорогу - подняться наверх и идти правым коридором.
Ждать пришлось не очень долго. Секретарь, бегло взглянув на пропуск,
взял рекомендательное письмо и сказал:
- Сейчас. Вот присядьте. Вероятно, вас сейчас примут.
Через приемную проходили люди, тепло одетые, но, очевидно, здешние. В
комнатах было холодно, и оттого комнаты казались особенно большими и странно
пустыми. Себе же Танюша казалась маленькой и затерянной в огромном
кремлевском здании. Проходившие оглядывали ее с удивлением и любопытством.
Секретарь вышел и сказал:
- Пожалуйте, товарищ. Вот сюда.
Сказал так вежливо и даже в дверях пропустил Танюшу вперед. Еще никогда
Танюше не приходилось посещать важных и властных людей, а в тех советских
канцеляриях, куда она иногда заходила по маленьким обывательским делам, было
всегда грязно, суетно, бестолково, и служащие были озлоблены и невежливы.
Здесь совсем по-иному. Раньше же Танюша думала, что все тут как в крепости и
что всюду она встретит штыки и подозрительность.
Танюша вошла в большую комнату с высоким потолком и почти без мебели:
только диван и три кресла у круглого стильного стола без скатерти. На столе
телефонная книга и две газеты. Телефонный аппарат на окне. На обоях следы от
убранной мебели. В дальнем углу шкап с разбитым стеклом. Здесь было тепло и
чисто. Танюше показалось неудобным, что вошла она в ботиках.
Приземистый, скуластый, нерусского типа, начинающий лысеть человек, во
френче и в брюках навыпуск, вошел быстро и прямо подошел к Танюше.
- Здравствуйте. Это вы с письмом? Ну вот, сядьте тут. В чем же у вас
дело?
- Я хотела просить об одном заключенном.
- Ну, я знаю, тут написано. Вы ему кто, Астафьеву? Какие у вас
отношения?
- Он наш друг.
- Кого - ваш?
- Он хороший знакомый мой и дедушки.
- Это - профессора? Ваш дедушка птицами, кажется, занимается?
- Да, он орнитолог.
- Ну, так что же вы насчет этого Астафьева?
- Он напрасно арестован.
- Как это напрасно? Мы напрасно никого не арестовываем. Он взят по
очень серьезному делу.
- Астафьев политикой не интересовался. Он философ, а работал в
последнее время актером в районах. Я с ним вместе выступала в концертах.
- Вы что, поете?
- Нет, играю на рояле.
- Консерваторию окончили?
- Да.
- Вот у нас бы поиграли на концертах. Мы хорошо платим, продукты даем
артистам. Поиграйте у нас как-нибудь.
- Это где? - спросила Танюша.
Человек в френче удивленно поднял белесоватые глаза:
- У нас - в Чрезвычайной Комиссии... У нас бывают концерты. Вы не
эсерка?
- Я? Нет, я не партийная.
- А зачем же с эсерами дружбу водите, с этим вашим Астафьевым?
- Вовсе он не эсер. Он вообще не политик, я же хорошо его знаю.
- Ну, мы-то знаем его лучше. Так чего же вы хотите?
- Я думала, что, может быть, его можно освободить; он ведь ни в чем не
виноват.
- Если не виноват, его и так выпустят, без вашей просьбы.
- Но он сидит уже больше месяца.
- Не беда. И год посидит. Не устраивай заговоров. А вам нечего о нем
заботиться. Лучше от таких друзей подальше держаться. Мы его считаем очень
опасным врагом советской власти, этого вашего Астафьева. Лучше вам не
вмешиваться. Он не жених ваш?
- Нет.
-- Так чего же вы о нем волнуетесь?
Потерев лоб, человек во френче сказал:
-- Ладно. Я запрошу о нем. Вы где живете?
Танюша сказала адрес.
- Ладно. Зря у нас люди не сидят. Не виноват - выпустят, а если виноват
- получит по заслугам, будьте покойны Вы с Савинковым не знакомы?
-- С Савинковым? Нет, не знакома.
Он встал:
- Вам там дадут обратный пропуск.
Человек во френче вынул из кармана руку. Танюша быстро отступила и
сказала:
- Благодарю вас.
Он снова сунул руку в карман:
- До свидания. А у нас как-нибудь поиграйте, мы хорошо платим.
В большой приемной секретарь записал еще раз адрес Танюши и выдал ей
пропуск.
-- Пройдете через Троицкие ворота.
Кремль был под белым снегом. Иван Великий высился застывшей громадой.
Ярки были золотые головки Успенского собора. Идя по тропинке меж сугробов
снега, Танюша опять казалась себе совсем маленькой и такой лишней здесь, в
чужом мире. В проходе Троицких ворот солдат взял пропуск и наколол себе на
штык.
Когда Танюша вышла, человек во френче подошел к телефону и назвал
номер.
- Вот что, товарищ Брикман, как у вас там с делом Астафьева? А что? А
вы бы его припугнули хорошенько. Ну ладно, дело ваше. Я все же думаю - лучше
выделить. Да. В общую кучу не валите, а там увидим. Да, слушаю. Ну, это
конечно, я же вообще ничего не говорю; посидеть - пусть посидит. Ладно. Да
нет, тут о нем невеста, что ли, хлопочет; хорошенькая, между прочим,
девочка. Ну, пока! Вечером, конечно, буду.
СВИНУШКА
Анна Климовна, сожительница Завалишина, жадной женщиной не была - этого
про нее никто бы не сказал,- но была расчетливой и хозяйственной. Жилось ей
отлично, даже не на нынешнюю мерку, а на довоенную. Завалишин приносил домой
всякие припасы,- в кулях, кулечках, банках, пакетиках, и не дрянь какую,
вроде брусничного листа или глиняного мыла, а предметы настоящие,
полагавшиеся в паек только самым нужным людям: и белую муку, и липовый мед,
и сахар кусками, и из спиртного. И материи приносил, и калоши, и обувь, даже
по мерке. Давал Анне Климовне и денег, даже помногу,- но деньги в счет не
шли, так как назавтра дешевели.
И, конечно, никто в доме на Долгоруковской не имел того, что имел
Завалишин; даже преддомком Денисов не мог идти с ним в сравнение, хотя и
брал подарки справа и слева, и за лишнюю прописанную душу (значит - лишнюю
продовольственную карточку), и за поторговыванье в квартире разными
припасенными товарами, и так, на всякий случай, уж