Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Мемуары
      Успенский Лев. Записки старого петербуржца -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  -
бейников лихих": не при крепостном же праве мы живем... Няня не возражала ни слова, но и не уходила. Все знали за мамой одну слабость: "столбовая дворянка", она была "хуже цыганки" насчет поторговаться. Торговаться она могла где угодно и с кем угодно, хоть в "Английском магазине" на углу Мойки и Невского, хоть у "Александра" на Невском, 11. И ведь всегда выторговывала что-то... -- Ну бог с вами, зовите уж... -- говорила она после некоторой внутренней борьбы, якобы уступая доказанной необходимости. И тогда, мягко ступая по паркету войлочными подошвами, в комнату входил вкрадчиво кланяющийся узкоглазый китаец в синей "дабе", или, весело -- но в меру весело! -- пристукивая крепкими каблуками, появлялся разных лет русачок -- иной раз курчавый и разворотливый, как Ванька-ключник, иногда спокойный, но очень быстроокий, все сразу замечающий и учитывающий -- и образа в углу, и портрет Льва Толстого на стене, -- опытный офеня. И начиналось чудо... И у китайцев и у ярославцев были за спинами огромные -- но все-таки конечных измерений, -- необыкновенно плотно и аккуратно упакованные, точно машиной увязанные, тюки с товаром. Они, каждый по-своему -- тот как игрушку, этот с некоторой натугой, -- сваливали их на паркет посреди нашей "детской" (там было всего больше свободного пространства), опускались рядом с ними привычным движением на колени, быстро, легко, профессионально расстегивали многочисленные пряжки, развязывали узлы, и из кубического пакета вдруг появлялось содержимое вполне приличного небольшого магазина тканей. Очень мне жаль, что никто тогда не мог заснять этого на кинопленку. В извечном, заученном, десятками лет, если не столетиями, выработанном порядке и последовательности у каждого ярославца из тюка показывались -- ни единой складочки, ничего помятого! -- синевато-белые, как рафинад, штуки простынного материала, куски ситца всех расцветок и любых узоров... И вот уже -- пуговичный товар, подобранный по форме и окраске к той материи, которую покупатель видит. И мотки кружева на разноцветных картонных подкладочках. И -- катушки ниток. И кнопки, крючки... И опять мадаполам, и коленкор, и шотландка... -- Эх, да что там говорить, барынька милая! Да разве это -- морозовской мануфактуры , полотнишко? Морозовы -- купчики, они ноньма всякую гнилину в дело пущают... Купеческие руки, как оно говорится, загребущие, купеческая душенька сна от веку завидущая... Темное это дело, ваше превосходительство... А у нас товарец -- сами видите какой. Это полотнишко мы только с Алафузовской мануфактуры и получаем... И батя мой такое носил, и я такое ношу... Три сына у меня, хорошая барынька, и им завещание дадено: другого -- не брать! Сыпалась быстрая окающая скороговорка; один кусок сменялся другим; мгновенно учитывалось и выражение глаз, и самая легкая гримаска на лице "барыни". Чистый картуз то снимался с напомаженной аккуратно головы, то опять сам собой оказывался на своем месте... А комната уже наполнялась. И уже разгорались глаза и у горничной Тани, и у кухарки Альвины, и у бабушки. С вечной своей табачной шкатулкой на коленях, с вечным вязанием (кружево-фриволитэ) в руках, она, иронически усмехаясь, тоже не сводила глаз с волшебного тюка. Невозможно было не поддаться гипнозу этой пересыпанной круглыми словечками тараторливой и продуманной речи, этого магического мелькания белой и цветной ткани, этого пресного и въедливого мадаполамного запаха... II вот уж няня -- ее кровать обычно стояла тут же, у нас в "детской", -- кряхтя вытаскивает из-под нее все тот же черный, с медными бляхами по углам, старый "саквояж" и, сердито глядя на говоруна, покупает три или пять аршин "мадаполамчику". И Альвина вертит, прикидывает на себе темно-синий, с мелкими цветочками ситчик. И мама, забыв свои установки, приценивается к чему-то. И ярославец, лихо орудуя аршином, прихватывая материю для удобства измерения зубами, со свистящим треском раздирает ее по отмеренному, и я в который раз наблюдаю это все с тем жадным интересом, который только и свойствен детству... А в другие дни бесшумно вползал китаец. И призывали нас с братом. И мои пальцы невольно цеплялись ногтями за неприятную, какую-то оскоминную, поверхность чесучи. С тех годов не могу выносить этого ощущения -- ногтями по шелку! -- как другие -- скрипа пробки по стеклу. Считалось, что это нам покупают на рубашки для лета. Но каждый раз в доме после этого оставался еще кусок какого-то золотистого шелка, маме на капот-кимоно, а на кухне -- мелкоячеистые, из аляповато раскрашеной папиросной бумаги веера, а у меня в руке -- резанная из дешевого жировика, но очень милая обезьянка, а у бабушки -- какой-то пряно пахнущий лакированный челночок для кружев из светло-желтого незнакомого дерева... -- Это просто наваждение какое-то! -- негодовала мама. -- Ничего не собиралась покупать, а -- посмотрите только... Единственный, кто никогда не принимал ни малейшего участия во всех этих коммерческих операциях и увеселениях (каждый такой приход торговцев был, безусловно, помимо всего и хорошо продуманным с их стороны спектаклем), это межевой инженер В. В. Успенский. Впрочем, его никогда и не бывало дома в часы таких постановок. * * * Мемуарист всегда мучится: начал вспоминать -- и уже немыслимо оторваться от этого "сладкого яда". А удовлетворения нет, -- всегда остается что-то, о чем не подумал. На Выборгской стороне, где мы жили, чуть ли не в каждом третьем доме имелась булочная. Были обыкновенные, русские; были финские, где продавались "финские сэпики", "финский крэкер", выборгские, удивительно вкусные, кренделя -- лиловато-коричневые с поверхности, с угольками и соломинками, припекшимися к их нижней светлой стороне... И тем не менее каждое утро по всем лестницам всех домов мчались вверх и вниз нагруженные громадными, в полчеловеческого роста, прутяными корзинами "булочники". Смысл их работы заключался в возможности заскочить в каждую кухню раньше, чем горничная или кухарка успеют, обмотавшись теплым платком, выпорхнуть на морозную или дождливую улицу. Они ухарски, но и очень легко, скидывали на пол корзину, снимали с нее подбитую для теплоизоляции клеенкой и еще чем-то крышку... По кухне растекался сладкий и теплый тестяной и сахарный дух. На верху корзины был плоский вкладыш -- с пирожными. Ниже -- все горячее, все с пылу-жару! -- лежали мелкие копеечные булочки всех сортов -- розанчики, пистолетики, подковки -- с тмином и с маком, облепленные сахарной глазурью и присыпанные крупной, как битое стекло, солью. Тесто, возможно, всюду было одно, но испечено и вылеплено все это было так, что у каждого сорта оказывался свой вкус, свой вид, своя примета. На каждый находились любители: всем хотелось именно своего. Внизу, в тепле, сохранялись крупные изделия -- батоны, "домашние" булки, с хрустким разрезом поперек круглого каравайчика, опять же "соленые" (я их очень любил!) и калачи, с сырой мучкой под тестяным вкусным язычком. Были там и сушки -- розовые, шафранные, всякие... И, естественно, заспанной горничной уже никак не хотелось теперь выбегать в такую рань на мороз. И булки покупались тут же: копеечные шли по две штуки на алтын. А барыня, сладко спавшая в этот хлопотливый утренний час, смутно догадывалась об обмане, но не давала себе труда наводить следствие... В летние месяцы из дворовых окон, а еще чаще с балкона, можно было услышать протяжный, надсадный вопль: -- Моро-о-жин-но! Моро-о-жин-но! Сливошно-фисташково-лимонно моро-о-жин-но! По мостовой двигалась закрытая тележка-ящик. Ее толкал перед собой дядя в кожаном картузе и белом фартуке. На локтях у него были черные, тоже кожаные, нарукавники... Вафли и формочки для них появились много позже; в девятисотых годах были только круглые и грушеобразные ложки на длинных ручках, ими и отмерялись порции. Да ведь стоит вспомнить, что никаких холодильников, никаких "хладокомбинатов" тогда не было. Не было и "сухого льда". Каждый килограмм мороженого вертелся вручную, на посыпанном солью обычном невском льду... А мороженое было вкусно! Ближе к осени звучала другая песня: Арбузы, арбузы! Арбузы астраханские, арбузы! Кваску грушевого, яблочного, кваску! Задержанный окликом сверху останавливался мороженщик, замедляли ход астраханские арбузы. Иногда выбегали на улицу посланные; случалось, сам владелец тележки поднимался наверх. Сейчас меня удивляет: как редко тогдашние питерцы позволяли себе и своим чадам такие плодо-фруктовые удовольствия. За всю мою дореволюционную жизнь -- а ведь она тянулась семнадцать лет! -- я если и ел арбуз, то никак не больше пяти-шести раз. Никто ничего не слыхал тогда про витамины, никто и не воображал, что фрукты -- полезны. "Ахти-матушки! -- выражала общее настроение простодушная няня. -- Да охота всякую траву жевать? Человек -- не корова!" А дынь в тогдашнем Петербурге и вообще почти никто не ел. В больших гастрономических магазинах продавали их как редкость. Там важно лежали на витринах ребристые, как купола на Василии Блаженном в Москве, "канталупы" -- пристрастие и изыск гурманов. Их кушали, посыпая сахарной пудрой несладкую, хотя и очень душистую мякоть. Чарджуйские дыни появились в Петрограде только в дни войны 1914--1918 годов... * * * Много о ком я не сумел упомянуть в этой главке, но вот вспомнить точильщиков мне хочется. -- Точить ножи-ножницы! -- слышалось во дворе, и я, уже несколько подросший, делал все, что от меня зависело, чтобы оказаться там и, замерев, смотреть -- как это делается. На плече точильщик таскал с собой самый обычный точильный станок... "Обычный"? Я не согласен с таким определением. Это был почти в точности такой станок, да каком в сытинском издании "Робинзона Крузо" восхитительный герой повести правил и точил свой страховидный режущий инструмент. И я трепетал при одном его виде. Точильщик, придя, затыкал за всякие железки и жестянки, прибитые к раме станка, множество разных ножей, ножичков, ножищ, от огромных секачей и резаков из мясной лавки до всевозможных "мальчишецких" перочинных. В особом ящике у него лежали бритвы; не только электрических, но даже простых "безопасных" бритв "Жиллетт" в те годы еще не знали, так что эти бритвы были обычными, "опасными", как сейчас у парикмахеров. На горизонтальной оси точила были насажены разные круги -- для точки, для правки, не знаю, для чего еще: розоватого камня и серого, шероховатые и гладкие. Из-под приложенного к быстро вращаемому ножным приводом кругу ножа сыпались кометным хвостом синие, оранжевые, красные искры. Камень свистел, сталь шипела тонким, змеиным шипом... Вытаращив глаза, я следил за этим таинством... Точильщики -- я заметил это очень рано -- были людьми совсем другого покроя, чем разносчики и торговцы. У точильщиков вовсе не было ни вкрадчивости, ни болтливости коробейников, ни грубости старьевщиков, ни елейности китайцев... Они никому не заговаривали зубы. У каждого из них за плечами было нечто совершенно ясное -- ремесло, уменье, мастерство. Те были -- пусть хоть вот эстолькими, да -- купчиками; эти же -- мастеровыми. У них, как у деревенских плотников, бондарей, кузнецов, были своя гордость, свои секреты, свое достоинство. С ними я мог найти общий язык; с теми -- никогда. Мне с ними было весело потому, что им нравилось, как мальчишка пялит глаза на работу: а еще -- барчонок! Дашь такому дядьке ножик-складешок, и он его деловито похвалит или, наоборот, скажет, покачав головой: "Ну, паря, и нож у тебя! Таким только кашу-размазню перепиливать, да и то подогревши... Сходи ты, голубь, на Симбирскую улицу в скобяную лавку, купи себе там настоящий нож. Как войдешь, подойди к старику, скажи: "Петр Васильев, точильщик, прислал... Велел мне к вам идти!" Вот то будет нож! А этим твоим отопком и гаманец в чижики играть не вырежешь!" Скажет -- как отрежет, а не обидно: поговорили с тобой, как с человеком. Но есть у меня и еще одна причина любить точильщиков. Судьба свела меня с самым, вероятно, необыкновенным из них. Зимой 1914/15 года родители мои обнаружили: "Леве грозят тройки по всем математикам! Какой ужас!" Математики и впрямь относились ко мне без приязни; а может быть, это я не любил их. Волновалась, конечно, больше мама. Отец считал, что я обязан сам выкарабкиваться из трудного положения. Репетитора? Ну, можно, пожалуйста... Но... Если бы мной занялся он, отец, -- репетировать меня, конечно, пригласили бы одного из его учеников с Политехнических курсов, техника. Мамины связи были совершенно другими. И вот моим репетитором оказался некий помощник присяжного поверенного, т. е. ни с какой стороны не математик. Звали этого юриста Борисом Устиновым. Он отбывал свой помощнический стаж у известного адвоката Переверзева, человека "левых" убеждений, выступавшего неоднократно на политических процессах. Видимо, именно с этой стороны, по каналам маминых "радикальных" связей, он и был рекомендован нам. Разумеется, это было несколько странно: помощнику присяжного поверенного если уж и выступать в качестве репетитора, так, казалось бы, по латинскому языку, не по "математикам"... Но вскоре выяснилось, что это ничему не мешает: Борис Эмильевич отлично знал дело и явно обладал педагогическими способностями. Он сумел сделать свои уроки для меня не только полезными, но и привлекательными. Я знал, что если мы с ним как можно быстрее отделаемся от урочного задания, оставшуюся "пустоту" он ловко превратит в очень любопытные рассказы и разговоры. Он много знал, многим интересовался и никогда не затруднялся темой для собеседования с любознательным пятнадцатилетним подростком. А особенно пленила меня следующая деталь его биографии. Борис Устинов, по его словам, вплоть до самой войны никогда не отдыхал летом на пригородных дачах, не ездил "на кондиции" учителем куда-нибудь в помещичьи имения, не уезжал на юг. Каждый год, заблаговременно выхлопотав себе зимой заграничный паспорт, он садился на поезд и ехал до которой-нибудь из наших пограничных станций: сегодня -- до Вержболова, в другой раз -- до Волочиска. В багажном вагоне следовал за ним один предмет -- точно такого же типа, как у дворовых точильщиков, но облегченной конструкции! -- точильный станок. У границы Устинов высаживался, получал свой багаж и переходил пограничную линию пешком, с этим станком за плечами. И все лето -- студент, а затем молодой юрист -- путешествовал с ним по "Европам", забредая в этом году в Татры, в следующем доходя до Пиренеев, еще год спустя оказываясь либо в Бретани, либо за Балканами. Он неспешно ходил там, "точа ножи-ножницы", и не только ничего не затрачивал на такую "заграницу", но, напротив того, привозил домой некоторый заработок -- во франках, лирах, гульденах и тому подобном. "Вот, Лева, когда эта несчастная война кончится, и вы вздумаете посмотреть белый свет, -- послушайте меня. Не ездите по заграницам в экспрессах, не живите в тамошних отелях... Добудьте себе что-нибудь вроде моего станка, переваливайте рубеж... За один год вы увидите и узнаете больше, чем все эти "экспрессники", вместе взятые..." Понятно, что я слушал его, разинув рот. Я немедленно рассказал о таком удивительном качестве моего учителя нашим. Между отцом и матерью возникло некоторое расхождение во мнениях. Отец отнесся к моему рассказу с недоверием: "Не знаю... Что же там, за границей, своих точильщиков мало?" Мама склонна была принять все на веру: "Ты же слышал уже, какой это примечательный человек..." И вот тут-то, при обсуждении примечательных черт моего репетитора, мне и запало в память, что мама назвала его "братом Мейерхольда". Кем был Мейерхольд, это я отлично знал: мамин двоюродный брат, мой дядя Коля Елагин, студент, занимался именно у Мейерхольда, в какой-то его театральной студии. Когда дядя Коля появлялся у нас, возникали бурные дискуссии между ним и мамою по поводу разных направлений в тогдашнем театре. Он поносил классику, мама возмущалась "Любовью к трем апельсинам" и прочей театральной "левизной". Фамилия его кумира была мне знакома и памятна. Ну, а что до родственных связей моего учителя с режиссером, то в моих глазах они ему ничего не прибавили: театралом я никогда не был и театром меня пленить было невозможно. То ли дело -- Высокие Татры, Шварцвальд, Вогезы... И бредущий по ним с точилом за спиной Борис Эмильевич. Был такой день, когда Борис Устинов обедал у нас. Папа высказал свое удивление по поводу возможности русскому точильщику за границей находить работу. Куда у них свои деваются? Борис Эмильевич пригладил волнистые, с проседью волосы; его характерный острый кадык и довольно крупный, тяжеловатый нос внушали доверие, были очень респектабельны и солидны. -- Нет, Василий Васильевич! -- подумав, ответил он, -- Там точкой ножей занимаются, конечно, не меньше, чем у нас. Но -- странный парадокс: это дело взяли в свои руки крупные предприниматели. У них -- целые мастерские на колесах... Такие фургоны, с богатым оборудованием, с электромоторами, с отличными станками... Бывают -- конные, появляются и моторные. Они обслуживают все страны, придерживаясь, однако, шоссейных дорог (их там не занимать стать). А вот в глухие углы -- в горы, в болота, в пески -- ну, в ланды какие-нибудь -- они не проникают. Фургон к подножью Шварцвальда подберется, а уж до Дикого Гутаха или до Блауэна ему не Докарабкаться. И там остаются необслуженные домики, хуторки, деревушки. И там меня -- "авеке ма мармотте" * -- знаете, как встречают? Как ангела с небес. * Известный припев из "Маленького савояра" Бетховена: "...И мой сурок со мною". Заберешься в такую глушь по какому-нибудь там бурливому Дрейзаму, и живи неделями. И вот уж где все красоты осмотришь, весь быт узнаешь... Гостеприимство там, правда, западное: дружба дружбой, а табачок врозь... Но все-таки -- отлично! И как только эта кровавая чепуха кончится, я -- в первый же год -- опять... Стоит мне теперь услышать слово "точильщик" или увидеть точильщика на своем дворе, мне сразу приходят на память не только те его предшественники, с которыми я так мило и мирно разговаривал на своей Нюстадтской, но и этот -- бесспорно самый исключительный из их цеха -- адвокат, интеллигент, крутивший ножным приводом колесо своего точила и в Арденнах, и в Нормандии, и у Адрианополя на юго-востоке Европы. * * * Главку, которую вы только что прочли, я дописал примерно год назад. Дописал и призадумался. Несколько сомнительной показалась мне ее концовка. В самом деле: я ясно помнил во всю мою жизнь, что моего репетитора по математике дома считали братом Мейерхольда. В свое время я воспринял это сведение без всяких размышлений, и оно меня ничем не поразило. Фамилия "Мейерхольд" воспринималась мною как что-то самодовлеющее, не связанное ни с именем, ни с отчеством. Но прошло время, и я узнал (точнее, обратил внимание), что режиссера Мейерхольда

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору