Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Мемуары
      Успенский Лев. Записки старого петербуржца -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  -
." "Карабчевский согласился охотно, но требует не меньше четверти часа..." Я всю мою жизнь удивлялся, не понимал и завидовал людям, умеющим что-либо организовывать. А тогда среди нас -- мальчишек и девчонок -- такие вдруг обозначились откуда ни возьмись. Уже кто-то договорился с администрацией Михайловского театра: зал есть! Уже нашли типографию, которая отпечатает афиши: давайте твердый список участников! "Товарищи! А вы представляете себе ясно? Мы же должны привезти и увезти их всех, и не на извозцах, конечно..." -- "Деньги найдутся!" Нужны были цветы -- для подношений артисткам и вообще выступающим... Цветы? В жизни бы не догадался! Нужно, чтобы действовал буфет, и -- приличный буфет... "Хорошо, я поговорю с мамой, мама это умеет.. " А кто будет подносить букеты? Ну, Ляля И., но не одна же она... На улицу я вышел вместе с Юрой Бриком. Он был что-то хмуроват сегодня. -- Ты что пригрустнул? -- спросил я его. Как раз в это время ворота, ведущие во двор Соляного городка насупротив гимназии, распахнулись, и оттуда неторопливо выехал, пошевеливая невысокой башней, защитно-зеленый, сердитого вида броневик. Как он попал туда -- кто его ведает... -- Видел? -- спросил меня Юра, пройдя несколько шагов. -- Вчера я был около дворца Кшесинской. Там во дворе таких... не один. И -- матросы -- ух, ну и народ!.. Тебе-то что, семикласснику. А мне не сегодня -- завтра в юнкерское. Пригрустнешь тут... Ну, аривидерчи! Надо сказать, что среди членов Управы ОСУЗа уже с начала апреля появился один более взрослый человек -- только что вернувшийся из ссылки "витмеровец", эсер и поэт, Владимир Пруссак. Что значит -- "витмеровец"? Несколько учеников одной из питерских гимназий во главе с юношей по фамилии Витмер были два или три года назад арестованы по обвинению в принадлежности к партии эсеров. Их судили и выслали на поседение в Сибирь. В ссылке молодые люди эти попали под крыло старой эсерки, "бабушки русской революции", как ее именовала партийная пресса, Екатерины Брешко-Брешковской. Владимир Пруссак, юноша из интеллигентской семьи, не то докторской, не то инженерской, еще до всего этого выпустил небольшой сборник стихов под замысловатым, "бодлеровским" заглавием -- "Цветы на свалке". Стихи -- что и понятно -- были еще совсем не самостоятельные, подражательные. Образцом был -- никак не гармонируя с названием сборника -- Игорь Северянин. Шестнадцати- или семнадцатилетний гимназист В. Пруссак рассказывал в северянинской лексике и ритмике о том, как он (они -- такие, как он) после очаровательно проведенного дня "развратно поаскетничать автомобилят в „Метрополь"" и т. д. и т. п. Критика отнеслась к выпущенному на собственные средства автора белому сборничку, пожалуй, иронически. Публика им не заинтересовалась... Уж очень много таких "развратно-аскетничающих" юнцов появилось на ее горизонте. Она не верила в их изыски, и правильно делала... Как совмещались в голове и в душе юного поэта северянинские эксцессы с эсерством, я сейчас уже не берусь растолковать ни читателю, ни даже себе. Воображая теперь психологию тогдашней интеллигенции, мы невольно стараемся рационализировать (и -- схематизировать) ее странную противоречивость. Нам все кажется, что такой причудливой двойственности быть не могло, что это -- либо полная беспринципность, либо камуфляж, либо... А на деле все обстояло вовсе не так, и тот же Пруссак был совершенно искренен в обеих своих ипостасях -- и когда переносил с одной конспиративной квартиры на другую эсеровскую литературу, и когда наслаждался "бронз-оксидэ, блондинками -- Эсклармондами" Северянина, его распутными "грэзэрками", его "принцессами Юниями де Виантро" и пытался -- в стихах, конечно, только в стихах! -- изобразить и себя удачно "смакующим мезальянсы" с различными "напудренными, нарумяненными Нелли". Никаких Нелли не было; не было и доступных гимназисту "Метрополей". И как только постановлением суда В. В, Пруссак был отправлен по этапу в Сибирь, он забыл о "двенадцатиэтажных дворцах" своего кумира, об "офиалченных озерзамках" Мирры Лохвицкой и всей душой переключился в иную тональность. В сибирском издательстве "Багульник" вышел второй сборник стихов В. Пруссака, с совершенно иным настроем. Назывался он "Крест деревянный" и был полон не очень определенными, но скорее блоковскими, чем северянинскими, реминисценциями. Этот сборничек был замечен и получил совсем другую оценку. И стихи стали много серьезнее, самостоятельнее (среди них -- несколько просто превосходных), и -- отчасти -- сыграло свою роль положение автора: "витмеровцев"-гимназистов защищал чуть ли не сам Керенский, процесс был "громким", осужденные в глазах общества стали жертвами и героями. Стихи такого начинающего поэта невольно производили впечатление... В ссылке "витмеровские" связи с эсеровской (право-эсеровской) группировкой укрепились. Вернувшись из Сибири в первые же дни свободы, и Пруссак, и его единомышленник, друг и "сообщник" Сергеев оказались в центре внимания старшего поколения эсеров -- Пруссак стал своим у Савинкова, у приехавшей в Петроград "бабушки", в семье Керенских. На одно из осузских заседаний они -- он и Сергеев -- явились вдвоем. Ореол вчерашних ссыльных осенял их. Под гул всеобщей овации оба героя были "оптированы" в состав Управы в качестве ее почетных членов. Сергеев после этого сразу же исчез с нашего горизонта, а Владимир Владимирович Пруссак оказался деятельным нашим сочленом, интересным и приятным товарищем... Да и неудивительно: вчерашний "каторжанин", "кандальник", овеянный романтикой следствия, суда, ссылки "в места отдаленные", и в то же время -- поэт с двумя книгами! Он пленил ОСУЗ, осузцы пленили его... увы ненадолго: летом 1918 или 19-го года он скончался от аппендицита. Я вспомнил Владимира Пруссака потому, что его эсеровские связи повлияли на наш "концерт-митинг". Он таки состоялся 19 апреля в Михайловском театре. Однако если вы возьмете газеты тех дней, вы не найдете там упоминания об ОСУЗе в связи с этим фактом. Вы увидите всюду -- и в газетах, и на театральных афишах Государственных (вчера еще -- Императорских) театров -- объявления, что такого-то числа "имеет быть "концерт-митинг" в пользу раненых и солдат на фронте, каковой будет проходить под верховным шефством и эгидой Ольги Львовны Керенской". Слова "ОСУЗ" там нет. Такая высокая патронесса была необходима для дела, и Владимир Пруссак сумел поставить ее имя на нашем осузском мероприятии, как вензель высочайшей особы. Ну как же: супруга "самого"! Разумеется, никто не пошел бы на гимназический "концерт-митинг" (это странное словосочетание набило уже оскомину; оно заполняло тогда всю печать и все зрелищные учреждения), и ОСУЗу -- имея в виду свои деловые цели -- надо было привлечь публику звучными именами и лозунгами. Наш "концерт-митинг" состоялся и "прошел с большим успехом". Все определилось составом выступавших. Я совершенно не помню, на ком была построена программа "концерта", -- пели певцы и певицы, кто-то из актеров (по-моему, чуть ли не Тиме) что-то читал, декламировали что-то патриотическое. А вот в митинговой части было много чрезвычайно привлекательного для тех, кто тогда мог и желал посещать подобные "форумы". Гвоздем программы был, само собой, Керенский ("Послушайте, молодые люди, откройте секрет; как его вам удалось заполучить?"). Но значились в ней и другие крупные фигуры. Например, уже упомянутый мною, похожий по внешности на коренастого, бородатого русского мужика, министр-социалист Франции, хотите -- товарищ, угодно -- господин, Альбер Тома. Тома? "Социалист-реформист", профессор истории, про которого теперь в БСЭ сказано, что он "приезжал в Россию для агитации за усиление участия в войне и содействия контрреволюции"? Да, да: вот этот самый. Посмотреть на живого французского министра?.. Ну что ж, на это тоже нашлось немало любителей... Конечно, теперь, через пятьдесят с лишним лет, я уже не могу вспомнить всех участников "митинга". С очень уверенной, очень спокойной и толковой речью о международном положении -- толковой, разумеется, в плане его политических позиций -- выступил Моисей Сергеевич Аджемов, весьма образованный армянин, юрист и врач, депутат Думы, как и Некрасов, и, как и Некрасов, левый кадет. Блеснул красноречием признанный питерский златоуст, любимец публики, адвокат во многих сенсационных процессах, защитник Бейлиса, Николай Карабчевский. Бурную, раскатывавшуюся по всем ярусам театра речь, насыщенную пламенными французскими картавыми "эр", бурлившую и клокотавшую у него в горле, выраженную не столько в словах, сколько в непривычной для русского глаза яростной жестикуляции, в выкриках, в смене интонаций произнес Альбер Тома. О чем он говорил? Да конечно, о том, с чем он приехал в эту страну-загадку, на которую он и его собратья привыкли смотреть как на "паровой каток", призванный миллионами жертв расчистить путь к победе для "Entente Cordiale" -- для "Тройственного Согласий". Этот "паровой каток" внезапно оказался живым и страдающим. Оп восстал против предназначенной ему роли. Он бесконечно устал. А без него -- что будут делать без него Франция, милая Франция; "несчастная, маленькая Бельгия", благородная страна мореплавателей, но не воинов -- Британия? Тома напоминал о великой помощи русских в роковой момент Марнской битвы, когда судьба Франции висела на волоске. Он заклинал Россию проявить свое, воспетое поэтами и философами, "долготерпенье" и выдержать еще год, еще два года, но не отступить. Он взывал к памяти той революции, французской; к тем вчерашним санкюлотам, которые потом шли воевать с врагами Родины на бесчисленных фронтах и прославили Францию не только Конвентом, но и великими воинскими победами... Он умолял и пугал; он указывал, как на буку, на Вильгельма Гогенцоллерна. Он взывал к старому братству русского и французского оружия, закрепленному сегодня на окровавленных полях под Верденом. Вот о чем и для чего он говорил тут. А -- другие? Откровенно говоря, я не берусь воспроизвести их речи. В них звучало, конечно, то же самое: призывы к верности делу союзников, красивые слова о самопожертвовании, об исторической роли России, множество раз спасавшей своей кровью европейскую цивилизацию от варварства... Были и горькие слова о тех, кто отдал уже свои жизни за будущую победу, чью память мы можем оскорбить сепаратным миром или капитуляцией... Нет, я не хочу сказать, что говорившие были неискренни или что они цинически торговали чужой кровью, чужими страданиями. У многих из них сыновья, братья, близкие люди на самом деле уже погибли в огне войны. Другие по-настоящему готовы были, если понадобится, идти на фронт и отдавать свою жизнь за то, что они понимали как народное дело... Но все-таки между их словами и их делами лежала пропасть. Речи сбивались на красноречие. Между этим ярко освещенным залом и тем, что происходило в эти самые времена где-то там, в непредставимой дали, в окопах, было чудовищно огромное, ничем не прикрываемое пространство. И именно поэтому теперь, вспоминая прошлое, я не могу почти ничего сообщить: что же на том митинге было сказано? То самое, о чем писали ежедневно буржуазные газеты. То самое, о чем говорили мы, интеллигенты, дома, в своих семьях. На нашем митинге не было другой стороны. Между ораторами и слушателями не было глубоких расхождений. Митинг шел как по-писаному, и, думается мне, если бы у меня в памяти осталось стенографически точное воспроизведение всех речей -- мне было бы горько и странно, перечитывая их стенограммы, сознавать, что ведь тогда мне они представлялись выражением правды. Впрочем, я не очень внимательно слушал говоривших, -- рыдающих, поющих и биющих в литавры. Мне и без того было нелегко. Я лучше других моих "коллег" (мы все еще предпочитали звать друг друга этим академическим словцом) мог болтать тогда по-французски. Поэтому именно меня, выражаясь нынешним языком, "прикрепили" к господину Тома. А кроме того, не знаю уж по каким соображениям, на меня возложили обязанность "занимать" присутствовавшую в одной из лож патронессу нашего митинга -- Ольгу Львовну Керенскую. Хорошо еще, что их поместили в соседних ложах: я мог перебегать из одной в другую, стараясь, насколько это было возможно, не уронить в грязь лицом ни себя, ни свой ОСУЗ. С высокопоставленной дамой мне, семнадцатилетнему, было не так-то просто, -- по отношению к женщинам я полностью сохранял еще свою чрезмерную отроческую стеснительность и робость. Ольга Керенская была, кроме того, в особом положении: милое лицо, большие грустные глаза, как у дамы на том серовском портрете, взглянув на который известный психиатр Тарновский сразу же определил тяжелую судьбу и душевные недуги женщины, послужившей художнику моделью... Была в этих ее глазах какая-то тревога, смутный испуг, страх перед будущим. В городе много говорили -- правда, без особой точности -- о неверностях внезапно взлетевшего на высоты славы "Главноуговаривающего", о каких-то его романах, о том, что он "забросил семью"... Мне никогда еще не приходилось сталкиваться ни с чем подобным; я, с одной стороны, неуклюже усердствовал, развлекая настоящую взрослую даму, с другой -- непростительно робел... Нелегко мне было... Вот с мсье (или "камарадом", -- его можно было именовать и так и этак, по желанию; он улыбался в ответ все той же парламентской французской улыбкой; он же был и профессором истории, и министром республики, и социалистом!) -- вот с мсье Тома было проще. Мсье Тома от меня не нужно было ничего, кроме самых элементарных услуг переводчика, если он внезапно сталкивался с не говорящими по-французски. Он держал себя с милой простотой, был даже несколько "жовиален" * в манерах и обращении. Стоило мне что-либо произнести, он схватывал как клещами мою руку своими руками -- крепкими, короткопалыми, мужицкими, по самое запястье волосатыми -- и яростно тряс ее в порыве истинно галльской приязни: "О, мой дорогой юный друг!", "О, спасибо, спасибо, достойный русский юноша!" Можно было подумать -- я каждый раз изрекал великую мысль. * Грубовато-шутлив (франц. jovial). Золотисто-желтый зал Михайловского театра был переполнен 19 апреля теми, кто через два-три месяца уже обречен был получить звание "буржуев недорезанных". Поглазеть на своего кумира явилось великое множество дев и жен, как когда-то на Бальмонта. Было совершенно ясно, что именно пленяет их в Керенском. Им -- и этим дамам, и их мужьям, этим женам офицеров и чиновников, профессоршам и "советницам", содержанкам нуворишей и шиберов военного времени -- и, рядом, вполне почтенным врачихам, учительницам, содержательницам пансионов, старухам, жившим на пенсии и эмеритуры * мужей, -- было страшно одно: перемены! Страшно, что начавшееся не остановится на уже совершенном, а пойдет нарастать и развиваться, увлекая за собой их жалованья и оклады, их акции и облигации, их пенсии и эмеритуры куда-то в неведомую, непредставимую пропасть -- в будущее, в незнаемое... А он казался им якорем надежды, оплотом, залогом остановки, передышки, постоянства, возврата к привычному. Ведь он -- против этого страшного Ленина, с его пораженчеством. Он -- против рабочих демонстраций, которые ходят по городу, подняв над головами ужасные, мелом по кумачу намалеванные -- еще с привычными ятями, с "и" с точками и твердыми знаками, -- но уже явно грозящие гибелью всему святому лозунги: "Долой войну!", "Долой министров-капиталистов!", "Пролетарии всех стран, соединяйтесь!", "Вся власть Советам!" * Вид пенсионного обеспечения. С тех пор как Саша Боголюбский спрашивал у своей тещи: "Кто это приехал?" -- прошло только две недели, а имя Ленина уже закрыло собой все горизонты; раздражая и волнуя, оно звучало на каждом шагу... Оно пугало одних, оно окрыляло самые, казалось еще вчера, несбыточные грезы других. Этим оно представлялось отнятым навсегда имением, упраздненной профессурой, национализированным банком, разрушенной жизнью. Для тех оно с каждым днем становилось все более несомненным синонимом самых заветных, самых страстно нашептываемых слов: "мир", "земля", "свобода" -- да и просто "жизнь, жизнь, жизнь" в конце концов! Зал -- если смотреть на него сверху, из ложи -- был еще с обычным "императорским" залом -- меха и плечи дам, белые манишки и защитные френчи мужчин... Зал боялся слова "Ленин", ненавидел человека Ленина. Залу -- этим только что произведенным поручикам, этим вчера лишь сделавшим "выгодные партии" институткам, этим уже достигшим тихой пристани лысинам -- было нужно какое-то сильное противоядие от ночных кошмаров. Слова "Милюков" и "Гучков", "кадеты" и "октябристы" перестали действовать на них. А тут -- все говорят: "Керенский! Патентованный препарат! Он даст вам спокойный сон, исцелит больные нервы..." Они ухватились за Керенского. Мужчины -- не без скепсиса; женщины -- с абсолютной верой. Он сделал все, что мог, чтобы именно так случилось. Он держал себя, с одной стороны, как Робеспьер, как Кромвель... Кто хотел не Кромвеля, а Кавеньяка, мог разглядеть за этим насупленным лбом и Кавеньяка. Но рядом с Кавеньяком (на роль Тьера претендовать, конечно, мог лишь Павел Николаевич Милюков) проступал, как тень, и первый любовник. Актер, "тэноре ди грачиа", "душка-Керенский"... Он вдруг оказался романтической, с драматическими обертонами, фигурой. -- Ах, его так обожают в армии: солдатские рукопожатия переутомили его правую руку; ему пришлось по требованию врачей подвесить ее на черную шелковую ленту! -- О нет, не говорите: в этом что-то есть! В Зимнем дворце комендант (ах, ну конечно -- их, нынешний) отвел для него комнату, совершенно не зная, что в ней было раньше (откуда им это знать?). Оказывается, что это -- спальня Александры Федоровны... Понимаете: Александра Федоровна и Александр Федорович... Тут, душенька, что-то есть! -- Бедняжка, вы знаете, у него только одна почка... Он тяжело болен: обычная эсеровская болезнь -- туберкулез... Его дни сочтены, но он поклялся последние месяцы жизни отдать России... Последние месяцы жизни! Смешно и жутковато, что и сегодня эта "одна почка" еще блуждает, как фантом, где-то там, в Штатах, и все еще пытается внушить своим содержателям, что если бы ему тогда, пятьдесят с лишним лет назад, дали волю, он сделал бы русский народ, Европу, весь мир счастливым... Я и до этого митинга терпеть не мог Керенского; после -- возненавидел его. То была в те дни нерассуждающая, бездоказательная, брезгливая ненависть без всякой политической окраски, но и сейчас я рад, что она -- была. Он, разумеется, запоздал, доставив нам, организаторам, немало тревожных минут. Но тем не менее он явился. Никогда не забуду этого. Две наши девушки -- такое поручение было чем-то вроде приза на конкурсе "мисс ОСУЗ" -- с огромным букетом красных ранних роз (добыли же их наши "доставалы" в апреле!) встретили его на сцене, в буре аплодисментов, в реве "Керенский, Керенский!" и, трепеща от благоговени

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору