Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Мемуары
      Успенский Лев. Записки старого петербуржца -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  -
а хоронили торжественно. Я поднял весь свой класс; мы собрали деньги, ездили к Цвернеру, под "Пассажем", покупать венок и возложили его на еле видный из-под груды цветов гроб в морской церкви Спиридония в Адмиралтействе. Девочки -- я учился в "совместном" училище -- плакали; я, хоть и трудно мне было, крепился. Но потом мама, видя, должно быть, что мне все-таки очень нелегко, повела меня на какое-то то ли собрание, то ли утренник памяти погибшего героя, "Первой Жертвы Русской Авиации" -- так неточно и нечисто писали о нем журналисты, как если бы "Русская Авиация" была чем-то вроде разъяренной тигрицы или землетрясения, побивающего свои "жертвы". Я не помню, что это было за собрание и где оно происходило: то ли в Соляном городке, то ли, может быть, в Петровском коммерческом училище... Где-то на Фонтанке. Все было бы ничего. Я бы выдержал и речи, и некрологи. Но устроителям пришло в голову завершить церемониал "гражданской панихиды" траурным маршем, а музыканты вместо обычного, хорошо мне знакомого, так сказать "примелькавшегося", шопеновского марша вдруг обрушили на зал и на меня могучие, гордые и бесконечно трагические вступительные аккорды Бетховена: "Marcia funebre sulla morte d'un erое..." И вот этого я не вытерпел. Меня увели домой. Ах, какая гениальная вещь, этот погребальный и торжествующий бетховенский марш; как я всю жизнь слышу его при каждой высокой смерти, и как всегда его звуки как бы смывают все реальное перед моими глазами и открывают им Коломяжское поле, лес на горизонте, низкое солнце и "листом бумаги" падающий к земле самолет... "ДОБРЫЙ, СТАРЫЙ ТРАМВАЙ" Шел я по улице незнакомой И вдруг услышал вороний грай, И звоны лютни, и дальние громы: Передо мною летел трамвай!.. "Н. Гумилев" Хочется мне рассказать, какие воспоминания возникают у меня всякий раз, как передо мной, изгнанный с шумных и людных главных магистралей, устарелый, мало кому теперь милый, катится старик-трамвай. Ведь я-то вырос рядом с ним; он моложе меня всего лет на восемь, и я прекрасно помню время, когда он не мне одному казался знамением прогресса, примером сверхсовременного транспорта, своего рода представителем нашего питерского Завтра. Мне было без малого восемь лет, когда от Финляндского вокзала начали совершать регулярные рейсы трамвайные вагоны 1-го маршрута ("Финл. вокз. -- Нарвск. вор.") и 10-го, совсем коротенького: "Финл. вокз. -- Ми-хайл. площ.". У "первого" были лиловый и оранжевый сигнальные огни, у "десятого" -- оранжевый и лиловый. Не приходится удивляться, что все мы, тогдашние мальчишки, в первые же дни потребовали причастить нас к этой сенсации. Тем более это было естественно для меня: я учился в Выборгском коммерческом, Финский переулок, 5, у самой петли обоих маршрутов. Помню остро пахнущий свежий лак скамеек -- желтых и нарядных, тянущихся по обеим сторонам вагона во всю его длину; помню новенькие кожаные ремни-держатели, свешивающиеся с медного прута (до этих держателей-ремней мне было тогда и став на скамейку не дотянуться; то ли дело потом, когда я, если и брался за один из них, то только у самого прута, наверху. Вот как, согласно римской пословице, "меняются времена и мы сами вместе с ними"!). Помню, как я -- до чего же был жадный до всего невиданного мальчишка! -- толкая всех, кинулся "в самый перед" и укрепился там, прижавшись носом к стеклу, выходившему на площадку. Много лет затем я правдами и неправдами, садясь в трамвай, овладевал этим местом, так внимательно следя за каждым действием вожатого, так пристально вглядываясь в тысячекратно виденные предметы, надписи, движения, что в мозгу моем, как на дагерротипе, отпечатались на век все они. И сердитое "воспрещается разговаривать с вагоновожатым" наверху во всю ширь окна. И короткое "вкл.-выкл." у рубильника предохранителя на потолке площадки. И рельефное: "О-во Динамо" или "О-во Вестингауз" -- на верхней крышке контроллера. Скоро я не хуже самих вожатых знал всю последовательность их поступков во время хода вагона. Я знал, что, пуская вагон в ход, они короткими движениями переводят ручку контроллера влево на две-три зарубки, дают вагону развить небольшую скорость, затем резко возвращают рукоять в нулевое положение и так же резко перекидывают ее на полный ход... Я следил за ними неотрывно. Когда данный "глубокоуважатый" казался мне добродушным (женщин-вожатых не бывало до самой войны, до 1914 или 15-го года), я, делая вид, что на дверном стекле нет матовой надписи: "Выходить на площадку до остановки вагона запрещается", пробирался туда и противозаконно вступал в чрезвычайно обогащавшую меня беседу. Спустя год я уже великолепно знал, что к чему на этой волшебной площадке. Знал, как надо тормозить воздушным и как ручным тормозом. Знал на глаз, за сколько сажен до остановки надо начинать притормаживать. Знал, как вышибает, когда внезапно, взрывом, возрастает сила тока, поступающего в мотор, автомат-рубильник над головой вожатого. Знал даже, что есть и электрическое торможение: надо только ту же ручку контроллера так подать влево, чтобы зубчик-указатель на ее втулке установился правее и выше первых выпуклых индексов на крышке. И два раза в жизни это знание принесло мне вполне весомую пользу. В 1909 году я с матерью отправился в город покупать какие-то школьные пособия. Верная "десятка" везла нас по Литейному. Публики было немного. Я, разумеется, сидел на своем "плацкартном" личном месте, прижав нос к переднему стеклу; мама поместилась рядом со мной. Вдруг, при переезде Кирочной, в контроллере что-то вспыхнуло, и над ним взвилось буйное, коптящее (резина же загорелась), зловонное пламя. В долю секунды все сорвались с места, ринулись вперед. Вскочила, охваченная паникой, и мама. И она кинулась бы на площадку, если бы смятение не прорезал мой яростный визг: -- Не надо бежать, он сейчас автомат вырубит! Чепуха, что я не испугался: я -- очень испугался. Но моя вера в технику была так сильна и безгранична, что меня глубоко возмутило общее невежество: надо же спокойно ждать, пока вожатый, приподнявшись, не вырубит ток, хлопнув по рукоятке на потолке. Вожатый вскочил со своего хлипкого стульчика, хлопнул по рукоятке, и огонь мгновенно погас. -- Мальчик-то смелый какой! -- покачивая головами, удивлялись, сразу успокоившись, пассажиры. -- Как завизжит! А мальчик не был никаким особо смелым. Он был убежден, что надо делать так. Вот он и визжал. Прошло восемь лет, и я уже потерял способность визжать так пронзительно, как в детстве. Но знание трамвайных дел сохранил. ...Не скажу уже сейчас точно, когда это могло быть: 23 или 24 февраля 1917 года. В двадцатых его числах. Да, начиналась революция. Но она была первой революцией, которую я видел в своей жизни. Если старшие и те как-то не заметили, как "продовольственные волнения" переросли в восстание, если генерал Хабалов упустил этот очень важный для него момент, то что же удивляться, если я даже представления не имел, что в городе начинается и чем может кончиться? Я не видел причин отказываться от задуманного. Я задумал вот что. Все те годы я был совершенно помешан на живописи Левитана. В грабаревской монографии я впервые увидел цветную репродукцию "Вечернего звона" и потерял покой: мне хотелось посмотреть на саму картину. Я и сегодня так же влюблен в нее, как тогда. В справочной части монографии (или на паспарту самой репродукции) я вычитал, что подлинник "Звона" является "собственностью Ратькова-Рожнова". Не могу уж сейчас установить, какие неточные указания привели меня к уверенности, что этот "Вечерний звон" находился в 1917 году в Лесном, на Старопарголовском проспекте, на одной из принадлежавших Ратьковым-Рожновым дач. Разумный и взрослый человек быстро пришел бы к мысли, что, кому бы из многочисленных носителей этой сановной фамилии картина ни принадлежала, ее надо искать скорее на Мойке, 1, где жительствовали сразу четыре брата Рожновы, или в Мраморном и Чернышевой переулках, где процветали еще другие важные Ратьковы (почти все -- действительные статские советники), но не в захолустье Лесного... Но я не был ни разумным, ни взрослым. Мне кто-то сказал -- я свято поверил, и в тот самый февральский день не нашел себе более уместного занятия, как с утра отправиться в Лесной. (Может быть, это было уже воскресенье 25-го, но я не уверен: занятий в школах не было тогда и в будние дни.) Туда-то я и проследовал самым обычным способом -- на трамвае "шестерке" до Нижегородской, на 21-м до Спасской в Лесном. И очень быстро убедился, что там действительно есть два участка "наследников Ратькова-Рожнова", но ни о каких дачах я картинах на них и слыхом не слыхано. Нет так нет; я пустился в обратный путь. И вот тут-то и началась одиссея. Трамваи стали: в городе началась забастовка. День был ветреный, далеко не теплый, с метелью. Пешком я добрался до Лесного проспекта, где-то у Батениной; это был не нынешний, густо застроенный городской проспект, -- это было почти что загородное шоссе, с рельсами по одной стороне, с поземкой, метущей поперек, с занесенными снегом пустырями за канавами. И вот на нем, между Флюговым и Бабуриным переулками, я добрался до спокойно стоявших на путях двух или трех трамвайных вагонов. Они были пусты: ни вожатых, ни кондукторов; я это видел впервые. Какие-то незадачливые путники вроде меня, грустно посмотрев на них, закрываясь от ветра, брели дальше. Но меня потянуло к вагонам: а нельзя ли их пустить в ход? Я-то -- смог бы... Нет, нельзя: умные вожатые сняли и унесли с собой рукоятки контроллеров и даже малые ключи, которыми включался ток тут же на крышке контроллера справа. Ну что же, ничего не попишешь... И вдруг, сойдя с площадки переднего вагона, я увидел на панели водопроводчика, с ворчанием тащившего за спиной на ремне деревянный ящик, из которого торчал здоровенный гаечный ключ. Вот-то кстати! Мы договорились мгновенно. Ему было нужно на Малый Васильевского, мне -- на Зверинскую. Мы поднялись на площадку, сначала включили мотор. Ток еще был! Тогда тот же ключ перенесли на главную ось барабана, и, хотя контроллер принял из-за него варварский вид, вагон пошел... Как только вагон двинулся с места, и -- шаг за шагом (я не собирался лихачествовать, да и пожилой мой напарник еще умерял мой пыл) -- стал двигаться к городу, за нами погналось множество народу. На каждом шагу мы останавливались, кого-то забирали, кого-то ссаживали... Уже люди висели на подножках. И уже шел спор -- куда же нам ехать? Многим надо было через Литейный мост, а нам -- мне и водопроводчику -- это было совершенно не с руки. На углу Боткинской чуть не вышло распри: здесь была развилка пути. Но набежали новые попутчики, жаждавшие попасть на Петроградскую, да и вагон-то этот был бесспорно "наш" по праву захвата. Мудрый водопроводчик (я долго помнил его фамилию и адрес) мгновенно сбегал в ближайший двор и принес оттуда ржавый ломик, без которого нам было бы никак не перевести стрелку. Перевели и поехали; и, так же неторопливо, уже к сумеркам, добрались до Тучкова моста. Вести вагон дальше мне не было никакого интереса, и я, под клики всеобщего неодобрения, малодушно смылся. Вагон так и остался стоять тут, в самом неожиданном месте, на выезде с Большого проспекта на узкую тогдашнюю дамбу Тучкова, прямо против часовни Владимирского собора. Часовня и сейчас стоит там; в ней торгуют цветами. Я ушел к себе домой, но через двое или трое суток, проходя по этому месту, "своего" трамвая уже не обнаружил. "Угнал" ли его так же, как и я, какой-нибудь другой дилетант или забрала полиция -- не знаю. До сих пор поражаюсь: каким образом изо всего этого не вышло для меня какого-нибудь конфуза; почему никто не согнал меня, юнца, с той вагонной площадки еще но пути? А вот -- не согнали! Если прикинуть все это, думаешь: что же удивительного, если во мне с весьма ранних лет к петербургскому трамваю сложилось очень приязненное, почти "родственное", отношение? Город наш не напрасно с давних лет именовала Северной Пальмирой. Не напрасно Пушкин любил "зимы твоей жестокой недвижный воздух и мороз". Не случайно сохранились до наших дней с XVIII века удивительные описания петербургского неслыханного чуда -- Ледяного дома. Не приходится удивляться, что по-настоящему первый электрический трамвай у нас тоже оказался все-таки не "сухопутным", а "ледовым трамваем". Чтобы рассказать о нем, надо сначала поговорить о питерских зимах начала XX века: во многом, очень во многом они отличались от нынешних. Уже давно -- по моему счету, примерно с 1929 года -- мы позабыли о былых "жестоких зимах" Петербурга: они стали намного мягче, чем были тогда -- в десятилетия моего детства, отрочества и юности. Помню, в январе двадцать девятого года я в последний раз, стоя на набережной Васильевского острова, наблюдал зрелище, ранее бывшее довольно обычным. От места стоянки на Неве своим ходом, без всяких буксиров -- что могли в этой обстановке буксиры? -- уходил в море который-то из наших ледокольных флагманов: то ли "Ермак", то ли "Красин". Огромный корабль, двигаясь то вперед, то назад, то кормой, то носом, не без труда пробивал себе путь по узкой для его арктических масштабов, закованной в тяжелую зимнюю броню Неве. И невский лед уступал напору богатыря не без мрачного сопротивления. Под давлением чудовищной тяжести судна ледяной покров вспучивался до самых берегов. Слышался грозный гул. Деревянные плашкоуты невских пристаней содрогались и как бы приподнимались у гранитных набережных. Бревна, которыми они были связаны с берегом, скрипели и стонали. Но за кормой ледокола открывалось уже все большее пространство черной воды, все больше ледяного крошева вскипало и ныряло в струе могучих винтов, все дальше и дальше расходились закрайки причудливой "майны". Много народу стояло рядом со мной на берегу. И все покачивали головами: "Да, вот тебе и -- далеко от Арктики... Вот тебе и -- у себя дома! А не так-то просто и этот лед разворотить: Нева!" Невский лед был в те годы большой силой, и я присутствовал при подлинной битве великанов... В десятых годах питерская зима начиналась в ноябре, тянулась до марта, бывала ровной, крепкой, пробирающей до костей. И температуру мы мерили тогда не медицинским "Цельсием", как сейчас, а суровым, "уличным" "Реомюром". Если ртуть падала до 25 градусов, на пожарных каланчах поднимались на высокие железные развилки круглые кожаные "шары", и это означало, что "дети, в школу собирайтесь" отменяется впредь до... И неудивительно: ведь, чтобы получить из этой цифры наши теперешние градусы, надлежало 25 разделить на 5 и частное умножить на 6. Получится 30 градусов, -- уж какая тут "школа"! На всех уличных перекрестках загорались костры: кое-где -- по полной простоте, так сказать, -- дикие, бивачного лесного типа; в большинстве же своем -- в специальных железных круглых цилиндрических жаровнях на ножках. Стояла на мостовой такая железная, закоптелая и пережженная, корзина, и вокруг нее с раннего утра (да нередко и всю ночь) темнела небольшая "толпучка": городовой в башлыке, с заиндевевшими усами и бровями, простирающий над огнем длани, "как жрец взыскующий"; дворники, оставившие в сторонке снежные лопаты и метлы; газетчик с ближнего угла. Его занесенные легким сухим снежком "Пинкертоны" и "Газеты-Копейки", притиснутые, чтобы их не раздул ветер, кирпичами и железками, пестрели на каменной ступеньке у входа в еще не открытый с ночи магазин или в угловую табачную лавочку... Отплясывал декабрьское "холодно, братцы, холодно!" извозчик в тулупе -- лошаденка его, понурясь, дремала у ближнего фонаря; колотился посиневший нищий (а может быть, не нищий, а золоторотец из "Вяземской лавры", с каким не приведи господь встретиться в темном переулке в другую ночь); около полуночи могла подбежать погреться и какая-нибудь местная Сонечка Мармеладова... Жарко пылали березовые дровишки -- "швырок", угли шипели на снегу, под жаровней темнела протаявшая за много дней ямка... Отколе дровишки? По городу непрерывным потоком двигались ломовики с дровяных складов. Им тоже было не жарко; они все понимали. И каждый ломовик, проезжая мимо такого костра, сбрасывал на общую пользу одно-два звонких, насквозь промерзших, с лупящейся берестой полешка; тем более -- городовой стоит! Да и сам "ломовой" соскакивал на три минутки поплясать у костра, потопать валенками, поколотить над огнем друг о друга обшитые грубым холстом или кожей варежки... Словом, вот как было прохладно: Заинька под елочкой попрыгивает, Лапочкой об лапочку постукивает: Экие морозцы, прости господи, стоят; Лапочки от холоду совсем свело... Зимно было в тогдашнем Питере: стужи были не нынешние! Да и вид улиц был не нынешний. Снег, как теперь, под чистую, -- не убирался даже и на Невском. Его и нельзя было убирать: движение-то повсюду было санное, на полозьях; лихачи летели, "бразды пушистые взрывая"... В глубоком снегу, в тяжком инее стояли скверы и сады; Исаакий "в облаченье из литого серебра" сурово, месяцами, смотрел на заваленный снегом город, на белые поля Невы и Невок... Но и Нева -- я возвращаюсь к трамваям -- жила тогда, в те месяцы, своей совсем не похожей на нынешнюю, зимней жизнью. Тут и там (и почти везде) на широком речном просторе, на льду, достигавшем арктической, чуть ли не метровой, толщины, чернели очерченные прямыми линиями, огороженные веревочными оградами квадратные и прямоугольные проруби. Целыми днями мужики с пешнями высекали из речного льда огромные, метра полтора длиной, сантиметров семьдесят -- аршин! -- в толщину, аквамариново-зеленые, удивительно нежного тона, как бы лучащиеся изнутри, ледяные призмы. Подъезжали, пятясь, обмерзшие дровни; их задние копылы уходили под лед, на санки баграми втаскивалась такая прозрачная драгоценность, лошаденка выволакивала сани прочь из воды, ледяной параллелепипед сбрасывали на снег и устанавливали рядом с десятком других таких же, солдатиками торчащих над полыньей, глыб. Новые и новые призмы извлекали из воды; за ужо обсохшими непрерывным потоком подъезжали из города новые и новые извозчики... Ведь никаких холодильников нигде; ни признака "хладокомбинатов", вся торговля держалась на ледниках, на невском голубоватом льду. Светло-прозрачные призмы соскальзывали с саней; они падали порою на уличный снег и -- поднять такую один возчик не мог! -- лежали или стояли там уже до весны, постепенно обтаивая, как увеличенные копии уральских камней из ювелирного магазина Денисова на Морской. Память -- странная вещь. Вот вошла в нее, столько лет назад, одна такая прямоугольная красавица между Зимним и Адмиралтейством, на съезде с теперешнего Дворцового моста (он строился, но не был открыт)... Весенний день, яркое, умытое солнце. Льдина стоит, вся светясь; около нее, высунув завитком язык, сидит чья-то рыжая, чистенькая собачка в ошейнике, а мальчиш

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору