Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Мемуары
      Успенский Лев. Записки старого петербуржца -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  -
Лев Васильевич Успенский. Записки старого петербуржца --------------------------------------------------------------- Лениздат, 1970 OCR&SpellCheck - Alex Prodan, alexpro@enteh.com --------------------------------------------------------------- Редактор Л. Е. Кошевая Художник Ю. Н. Васильев Художник-редактор О. И. М а с л а к о в Технический редактор А. В. Семенова Корректор В. Д. Ч а л е н к о Сдано в набор 12/III 1970 г. Подписано к печати 17/ VIII 1970 г. Формат бумаги 70x1081/32. Бумага тип. No 2. Усл. печ. л. 22,4. Уч.-изд. л. 22,85 + вкл. Тираж 75000 экз. М-14293. Заказ No 455/л. Лениздат, Ленинград, Фонтанка, 59 Типография им. Володарского Лениздата, Фонтанка, 57 Цена 1 p. 56 к. "ОГЛАВЛЕНИЕ" "То write or not to write?" "Piusquamperfectum" "Точка зрения" "Ольга Стаклэ" "Фонарики-сударики" "Клюква подснежная" "Лошадиные и паровые" "Накануне" "Не привыкайте!" "За полвека до Гагарина" "Добрый, старый трамвай" "Поэт Герасимов-простой" "Розы, туберозы, мимозы" ""Торопыга общественный"" "Началось" "Тот февраль" "Концерт-митинг" "У самого Рубикона" "Лирическое интермеццо" "Первые шаги" "Братски ваш Герберт Уэллс" "Двадцать пять лет спустя" "Птичка в клетке" "Зажги огонек!" "Терпсихора" "Один из тридцати трех" "Сегодня, в Ленинграде" "Одни ушли, другие живут рядом" "Имени Бармалея?" "На машине времени" Старые и современные названия улиц, мостов и набережных Ленинграда, упоминаемых в книге "TO WRITE OR NOT TO WRITE?" Когда мне предложил взяться за книгу, озаглавленную так, как значится на ее переплете, я впал в нерешительность. "Ту райт ор нот ту райт?" -- "писать или не писать?". Вопрос показался мне не менее значительным, чем гамлетовский. "Записки"! Что "записки", что "мемуары" пли "воспоминания" -- разница невелика. А кто я такой, чтобы стать мемуаристом? Когда я раскрываю журнал и вижу, что там напечатаны воспоминания маршала Конева, я уже прячу эту книгу подальше от жадных глаз, чтобы никто не перехватил ее у меня. Сразу и каждому понятно: маршал Конев вправе писать и быть уверенным, что его будут читать не отрываясь... А я? Или -- другое. Мы ловим каждое слово Пушкина, в котором он сказал -- так мало, так скупо! -- хоть что-либо о своей жизни. Это понятно. Друг Пушкина Алексей Вульф не блистал ни талантами, ни личными достоинствами. Но мы с жадностью читаем все, что написал он о себе: как же! Его друг! Эккерман просто стоял рядом с Гете, был девять лет его секретарем. Нам нужны "Записки" этого Эккермана, хотя сам по себе он был, по-видимому, не бог весть какого обширного ума и интересной жизни немцем. Но если человек не только не водил армий к столицам других государств, не только не вершил судьбы народов, -- он не был даже близок ни к кому из великих людей? "Райт" ему "ор нот ту райт?" Может быть, не стоит? Первое, что заставило меня поколебаться, было вот какое -- совершенно случайное -- воспоминание. Когда большого французского историка, нашего современника (по-моему -- Олара), спросили, какие документы ценятся сейчас выше всего на рынке, торгующем архивными сокровищами, он ответил не задумываясь: "Если бы вы предложили антиквару неопубликованное письмо Наполеона I, вы стали бы очень богатым человеком, мсье... Впрочем... Минутку! Вы получили бы еще намного больше, если бы в ваших руках оказалась совсем простая вещь -- приходо-расходная книжка французской хозяйки, матери семьи, с записями ее трат и поступлений за годы 1789--1794... Сколько она заплатила за пучок лука в день взятия Бастилии?.. Что стоила ей кринка молока утром того дня, когда голова Луи Капета слетела в корзину в ряду многих других голов? Как вознаграждала она в год падения Робеспьера "citoyenne une telle" * за мытье полов и "ситуайена" такого-то за набивку нового матраса?.. Если у вас есть надежда разыскать на вашем чердаке такие записи -- ищите, ищите! И, буде вам предложат за них столько золота, сколько они весят, выгоните вон наглецов: вы получите в сто раз больше. Ибо письма Наполеона хранят, а приходные книжки бабушек выбрасывают в печку. Настоящая же драгоценность для историка -- именно они". * "Гражданку такую-то" (франц.). Когда это пришло мне в голову, я призадумался. Да, конечно, воспоминания больших людей подобны письмам Наполеона. Но -- кто его знает? -- может быть, то, что живет в памяти человека среднего, можно сравнить с такой домовой бухгалтерской записью, особенно если в ней, в памяти этой, отражается не обычное время, а великий переломный период истории -- живая половина нашего века? Так, может быть, все-таки -- "ту райт"? Я взглянул в окно. Там был перегруженный трамваями, автобусами, машинами мост Лейтенанта Шмидта, и -- правее -- Академия художеств со сфинксами из Древних Фив, и -- левее -- гранитная стела, против места, где стояла "Аврора" в октябрьскую ночь. Там был Ленинград. И если я не стоял рядом ни с кем великим за всю мою жизнь, то с чем-то великим -- с Ленинградом -- я не только стоял рядом. Я жид им и в нем. И тут доказательства тому, что писать -- надо, дождем посыпались на меня. Всех их -- несчетное множество; я приведу лишь некоторые. "Семьдесят лет" Я родился в Петербурге, на Бассейной улице *, в зимнюю вьюжную ночь 27 января девятисотого года, считая по юлианскому календарю. А за три дня до этого, существенного лишь для семьи межевого инженера В. В. Успенского, события тихий профессор физики Александр Степанович Попов в шхерах возле тогдашнего Бьерке (потом оно стало Койвисто, потом -- Приморском) впервые в мире связался по беспроволочному телеграфу с сидящим на камнях в заливе броненосцем "Генерал-адмирал Апраксин". Передал на судно и принял с судна вести. * Список старых и новых названий улиц, мостов и набережных Ленинграда, упоминаемых автором, дан в конце книги. Теперь же, лет через шестьдесят с небольшим, я сижу в покойном кресле, и экран моего телевизора -- правнук поповского "грозоотметчика" -- мерцает, и я вижу на этом экране, как открывается лючок в космическом корабле и из него в бесконечность мира выкарабкивается человек в скафандре и мчится вокруг Земли с непредставимой скоростью, и там, за его плечами, за его головой, намечается -- точь-в-точь такое, как на глобусе, -- восточное побережье Черного моря и степи Кубани, и завитые спиралями циклонов облака над моей Землей, и что-то еще никогда не виданное и потому почти неразличимое на неопытный глаз... И я вижу совсем близко от себя камни, валяющиеся на поверхности Лупы. И я слышу "Интернационал", передаваемый не из Москвы, а оттуда, с лунного лика, где столько тысячелетий человеческий взор различал то рыбака с неводом, то дровосека с вязанкой, то Каина с Авелем на плече... День в день через три года после моего появления на свет японские крейсера блокировали "Варяга" и "Корейца" в Чемульпо. Через четыре года и неполных одиннадцать месяцев поп Георгий Гапон привел тысячи безоружных людей под дула винтовок под окна Зимнего дворца... Четырнадцать с половиной лет спустя грянул в Сараеве выстрел гимназиста Принципа, открывший первую мировую войну. Еще два с половиной года -- и кончилась царская Россия. Еще восемь коротких месяцев -- и залпом "Авроры" означился рубеж новой эры... А 1924 год и кончина Ленина? А годы пятилеток? А величайшая трагедия и великое торжество нашей Отечественной войны, с блокадой Ленинграда, с подвигом Сталинграда, с Советской Армией в Берлине! А первый спутник в просторах космоса на моем пятьдесят седьмом году... А тот день, когда все мы, и я, шестидесятилетний (шестидесятиоднолетний, но так не говорят), увидели на экранах телевизоров "гражданина Советского Союза Юрия Алексеевича Гагарина", идущего по красному ковру славы и почестей, превосходящих славу Христофора Колумба и Фернандо Магеллана и честь, оказанную им? И все это я видел своими глазами... Так ведь, пожалуй, -- надо писать! "Ровесники" Человеческая натура устроена причудливо. Из общего круга людей она -- может быть, и без достаточных оснований -- выделяет с особой приязнью, казалось бы, случайные группки: тех, кто родился и живет в одном селе или на одной улице с тобою, тех, кто учился в одной школе, а еще лучше -- в том же классе, что и ты, соучеников. Тех, наконец, кто пришел с тобой в этот мир в одном году -- одногодков, ровесников. Я встречался на моем веку со многими своими одногодками (ох, сколько из них -- Всеволод Вишневский в том числе -- уже никогда не пожмут моей руки!). Мы, видя друг друга, каждый раз улыбались приязненно: как же! Ровесники! В девятисотом родились! И вот в сороковом году, накануне нового рубежа нашего века, мне пришла в голову странная идея: если существуют мои одногодки, то должны же существовать а "однодневки". Те, кто появился на свет в один день сo мной. Должны или не должны? Есть полезнейшая, хотя порою немного жутковатая, наука -- статистика. Стоило обратиться к ней с вопросом, она ответила с совершенной точностью: "Милый, не заносись со своей исключительностью! Ничего в тебе исключительного нет. В один день с тобою, согласно данным о рождаемости, на территории Европейской части тогдашней Российской империи "разверзли ложе сна" своих матерей столько-то -- ну, скажем, две тысячи двести -- мальчишек и девчонок. Данных по Сибири и Дальнему Востоку у нас для того времени нет..." Две тысячи двести абсолютных сверстников! Вот это да! А много ли среди них пришлось на Санкт-Петербург? С этим дело оказалось проще: данные по столице были более точными. В Санкт-Петербурге в среду 27 января 1900 года закричали "ува-ува", засучили ножками, стали беззубыми ртами ловить воздух первой своей зимы сто пятьдесят семь младенцев, и я в том числе. Остановиться бы мне на этих приятных сведениях: вон сколько у меня их, моих "земляков во времени". Но, увы, я человек дотошный. И пало мне тогда на ум задать следующий вопрос: а сегодня, в тысяча девятьсот сороковом году, многие ли из них будут праздновать, в тот же день, что и я, свое сорокалетие? Если бы оказалось возможным пригласить всех на такое торжество, сколько бы нас собралось? Знаете ли вы, что в статистике и демографии именуется "таблицами дожития"? Как только мы, "девятисотники", открыли глаза в новом для нас мире (да нет, я путаю: задолго до того, как это случилось!), статистика уже составила на нас всех эти чертовы, отдающие прямо-таки колдовством и черной магией таблицы. В них было заранее рассчитано, скольким из нас, новорожденных того года, суждено дожить до семи, скольким до двадцати, скольким до семидесяти лет. Не кому из нас, сия тайна велика есть, -- скольким из нас! Скольким абстрактным единицам -- людям, года рождения 1900-го. Эти таблицы существовали. Они были вычислены к девятисотому году, как вычисляют их сегодня на девятьсот семьдесят первый год, -- исходя из представлений о нормальном пути развития дальнейшей истории. Не беря в расчет непредвидимых обстоятельств -- великих наводнений, катастрофических землетрясений, небывалых неурожаев, пришествия марсиан или столкновения с кометой. Не ориентируясь на глад, мор, трус * и казни египетские. * В старославянском и отчасти в древнерусском языках "землетрясение". Так вот, при этом (при этих!) обязательном ограничении, таблицы утверждали, что, -- если все пойдет нормально и спокойно! -- из двух тысяч двухсот моих абсолютных сверстников к январю девятьсот первого года на Земле останется только две трети -- тысяча четыреста самых живучих малышей. Почему такой ужас? Да просто таков был в тогдашней России процент детской смертности по первому году. Ничуть не менее страшным для нас был и второй год. К январю девятьсот второго от нас должно было сохраниться не более восьмисот или девятисот душ... Знай мы это -- подождали бы, пожалуй, родиться! Правда, дальше дело обещало идти несколько спокойнее: чудовищной была именно смертность в первые Два года. Но все-таки, если в мире все пойдет спокойно, если не посетит Россию чума или холера, если не произойдет Мамаева нашествия и не повторится Смутное время, -- тогда, обещали таблицы, сотни две или три ветеранов из тех двух тысяч будут еще процветать к сороковому году на всем пространстве Земли Русской. А петербуржцы? Да стоит ли о них говорить? Два-три человека; может быть -- пяток; но вряд ли, вряд ли!.. Я задавал свои вопросы статистике в том самом сороковом году. И за спинами моего поколения были уже и русско-японская война, и революция пятого года, и виселицы реакции, и ненастье первой мировой, и пламя войны гражданской, и голод двадцать первого, и... Так сколько же нас могло остаться? Когда я взвалил себе на плечи груз всех этих странных вычислений и исследований, мною руководило не праздное любопытство. И конечно, я имел в виду вовсе не "единицу", не Льва Успенского, не самого себя. Я искал путей к биографии времени, думал найти какую-то новую лазейку к его сердцевине. Но ведь человеческое историческое время, как организм из клеток, складывается из единичных людских судеб... "Судьбы века" Классом ниже меня в Выборгском восьмиклассном коммерческом училище Петербурга -- Финский переулок, дом 5 -- учился маленький щуплый мальчик. Я назову его тут Фимой Атласом. Этот Фима, сын аптекаря с Большого Сампсониевского проспекта, был совершенно как все, за исключением двух свойств -- основного и вытекающего. Во-первых, его облизала собака. Во-вторых, он был единственным на нашем горизонте лысым мальчиком. Собака лизнула его в темя, по голове пошли фурункулы, их облучили рентгеном, и Фима Атлас облысел, как колено. Мы, остальные мальчишки, остро завидовали ему: мы-то были обыкновенными, волосатыми... Никаких иных особых примет или достоинств у него не было. А в тридцать девятом году до меня дошли сведения о Фиме. Господин Ефим Атлас был теперь миллионером, крупнейшим гуртовщиком скота во Французском Конго. Девятнадцатый год -- деникинский юг России. Девятьсот двадцатый год -- Принцевы острова вместе с Врангелем. Девятьсот двадцать второй -- Бизерта, потом Конго, и служба у тамошнего плантатора, и брак с плантаторской дочерью, и... Вот вам и лысый мальчик: граф Калиостро, всесветный авантюрист какой-то! Уже в гимназии Мая на Васильевском процветал другой юнец, классом старше меня, скажем Петя Васильев; отец у него был видным инженером-путейцем. И этот длинный и длиннолицый подросток тоже никакими выдающимися качествами не обладал: так, все на троечку. Была у него только одна выделявшая его из общего ряда привычка. Завидев на старшем, третьем, этаже школы случайно вбежавшего туда младшеклассника, он сладострастно жмурился, на цыпочках подкрадывался к этому малышу, осторожненько брал нарушителя школьной иерархии за локоток и затем, всю перемену ни на миг не отпуская его от себя, не давая вернуться в родной первый этаж, где играли в кошки-мышки, в пятну, где была жизнь, -- медленно похаживая с ним кругами по старшему залу, ведя душеспасительное собеседование: -- А скажи-ка мне, Кокочка (или там -- Димочка): ты папеньку своего слушаешься? Очень хорошо, милый мальчик; весьма похвально. А маменьку свою ты также слушаешься? Отлично, отлично, дорогое дитя! А повести ты, часом, не пишешь? И хорошо делаешь. Как это "отпустите"? Куда это тебя отпустить? Николай Васильевич Гоголь повести писал, -- так знаешь, чем кончил? Э, куда, куда?!. Мне с тобой еще о многом поговорить надо: пойдем, пойдем! Вот так; все остальное в норме. Лет через двадцать после этого, в конце тридцатых годов, выйдя из Пассажа, я нос к носу столкнулся с отцом Пети; в то время этот отец был в Наркомате путей сообщения на весьма высоком посту. Память некоторых людей на лица удивительна. Товарищ Васильев узнал в почти сорокалетнем гражданине гимназиста, раз или два бывавшего в 1916 году у его сына. Мы поздоровались. Он проявил приязнь и радость, вспомнил давние времена, вспомнил гимназию Мая, вспомнил моего отца, но ни единым словом не помянул своего сына. Точно его у него и не было. Удивленный, я сообщил об этой странности одному своему другу, однокласснику Пети Васильева, -- в то время уже большому ученому, математику -- Янчевскому. -- Ну еще бы! -- пожал тот плечами. -- Конечно не станет он про него рассказывать, чего захотел! Я не видел этого чудачливого Петю вот уже лет двадцать, с 1914 года. Кто знал, что из него могло получиться? -- А что, -- спросил я, -- оболтус вышел? -- Оболтус? Оболтус было бы полбеды... -- Ну, что ты говоришь? Совсем свихнулся? -- Свихнулся бы -- папаша тебе так бы и сказал... -- Погоди, но -- что же тогда? -- Приходи ко мне завтра, я тебе покажу что. Сам увидишь. Словом, заинтересовал меня до крайности. У себя дома математик Янчевский полез в ящик письменного стола и извлек оттуда желтую с белым книжечку американского журнала "National geographic Magazine" -- он уже и тогда выходил с грубоватыми, но яркими, цветными фотоиллюстрациями. -- Вот, вникни! На фото географического ежемесячника была изображена песчаная площадь в каком-то индийском селении. Высились пальмы, ширилось могучее дерево -- жужубовое или там панданус. Посреди тлели угли костра; вокруг с полдюжины людей в тропических шлемах целились объективами фотокамер, а в центре, на горячих угольях, в задумчивой позе не то сидел, не то даже полулежал тощий человек в одной набедренной повязке, устремив очи горе. И под картинкой была подпись: "Русский факир П. Васильев доказывает, что его удивительные способности не пустое измышление адептов". -- Он? -- ахнул я. -- А кто же? -- фыркнул Янчевский. -- Вот сам и сообрази: обнаружься у тебя сын -- факир... Навряд ли ты побежал бы каждому весело рассказывать: "Мой Степочка, знаете, в Бенаресе третий год на столпе стоит..." Да очень просто, "как вышло". Когда ты в семнадцатом году удалился под сень струй, во Псковскую, и, этаким Цинциннатусом, начал морковку сеять и курочек разводить (был такой период в моей жизни!), Петенька этот впал внезапно в религиозное исступление, уехал на Кавказ и постригся в монахи на Новом Афоне. Ну, пока там белые, деникинщина, спасаться было ничего, можно... Когда мы пришли, стало не так уж уютно. Он решил податься на тот Афон, Старый, в Грецию. Решил -- и отправился. Не пироскафом *, a "per pedes apostolorum" **, пешечком, вокруг Понта Эвксинского ***: монах же! Но, дойдя по пограничной речки Чорох, по-видимому, сбился с пути, взял не вправо, а влево и прибыл в Индию... А дальше?.. Что ж, монах, йог -- велика ли разница?.. Результат, как видишь, засвидетельствован документально... * Пироскаф -- пароход (от греческого Pyr -- огонь и Skafos -- судно). ** Буквально: "апостольскими

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору