Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
чка: "Новик".
Товарищ Новик, однако, нас не принял. Высокая и красивая блондинка,
выйдя из этой двери, сообщила нам:
-- Товарищ Новик просил меня провести вас к Нач-Кро.
Мы быстро посмотрели друг на друга. "Кро"? "К" + "Р" могли означать
"контрреволюция". А что такое "О"?
Идя вслед за нашей проводницей по бесконечным коридорам, мы пытливо
вглядывались в надписи на дверях. Наконец слабый лучик света забрезжил нам:
"Контрразведывательный отдел"... Стало понятней, но не до конца. Мы-то
при чем тут? Нас-то это с какой стороны касается -- "Кро"?
Нач-Кро приказал ввести нас к себе. Нач-Кро был высок, собран, обут в
зеркально начищенные высокие сапоги. Во рту у него было столько золотых
коронок, что при первом же слове он как бы изрыгнул на нас пламя.
-- Так-так-так! -- проговорил весьма дружелюбно Нач-Кро, товарищ Ш.,
как значилось у него на двери кабинета. -- Садитесь, друзья, садитесь... Это
вы и есть Лев Рубус? Ну что ж, я читал ваш роман. Мне -- понравилось.
Мы скромно поклонились,
-- Знаете, и товарищ М. вас читал (он назвал очень известную в
тогдашнем Ленинграде фамилию). Ему тоже понравилось. Отличный роман. Он
может послужить нам как хорошее воспитательное средство...
Леве Рубинову по его прошлому роду деятельности разговоры с
начальниками такого ранга были много привычнее, чем мне.
-- Товарищ Ш.! -- не без некоторой вкрадчивости вступил он в разговор.
-- Наша беда в том, что нам все говорят: "Понравилось", но никто не пишет:
"Печа
тать"...
-- А вам кажется -- это можно напечатать? -- посмотрел на нас товарищ
Ш. -- Да что вы, друзья мои! Давайте начистоту... Вы, как я понимаю, --
странно, я вас представлял себе куда старше! -- очевидно, много
поработали... в нашей системе... Нет? Как так нет? А откуда же у вас тогда
такое знание... разных тонкостей работы? Уж очень все у вас грамотно по
нашей части... Но как же вы не понимаете: такая книга нуждается в
тщательнейшей специальной редактуре. Как -- зачем? В нашем деле далеко не
все можно популяризовать по горячим следам. Сами того не замечая, вы можете
разгласить урби эт орби (он так и сказал: "урби эт орби" *) сведения,
которые оглашать преждевременно. Вы -- чересчур осведомленные люди, а нам в
печати надлежит быть крайне сдержанными...
* Латинское выражение "urbi et orbi" буквально означает "и городу и
всему миру". Переносный смысл: "Всем, всем, всем..."
Я смотрел на него в упор и ничего не понимал.
-- Товарищ Ш! -- решился я наконец. -- Про что вы говорите? В чем мы
"осведомлены"? Где это проявилось? Я, скажем, никогда к вашей системе и на
километр не приближался...
-- В чем проявилось? -- переспросил Нач-Кро.-- Да хотя бы вот в чем.
Откуда вам стало известно, что "Интеллиджент-Сервис" в Лондоне помещается на
Даунинг-стрит, четырнадцать?
Как по команде, мы раскрыли рты и уставились друг на друга.
-- Лева, ты помнишь, как это получилось?
-- Конечно помню. Мы в твоем "Бедэкере" девятьсот седьмого года нашли
адрес "Форин-оффис". Даунинг-стрит, десять...
-- Ну да. И ты сказал: "Значит, и "Интеллидженс неподалеку, верно?
Сунем его на Даунинг-стрит, тринадцать".
-- А ты запротестовал: "Я не люблю нечетных чисел. Давай Даунинг, но
четырнадцать..." Так и вышло...
-- Скажите на милость! -- как-то двупланно удивился Нач-Кро. -- Так
вот: там как раз оно и помещается. Чем вы это объясните?
-- Сила творческого воображения... -- осторожно предположил ужасно не
любивший нечетных чисел Лева.
-- Гм-гм! -- отозвался себе под нос товарищ Ш. --Гм-гм!
В результате беседы было установлено: молодые авторы по совершенной
своей невинности, силой творческого воображения несколько раз попали пальцем
в небо, там, где этого совершенно не требовалось. Авторам этим нужна
благожелательная помощь и советы. Поскольку их труд представляется в общем
полезным, и то и другое им будет предоставлено. Нач-Кро поручит это дело
компетентным товарищам, те сделают свои замечания, авторы их учтут, и...
-- И, пожалуйста, друзья мои, печатайте, издавайте, публикуйте. Очень
рады будем прочесть.
С Гороховой мы летели окрыленные; Нач-Кро пленил нас: остроумный,
иронический, благожелательный товарищ... Urbi et orbi!
Мы и впоследствии остались о нашем визите на улицу Дзержинского при
самых лучших воспоминаниях. Правда, нас туда больше не приглашали, а сами мы
напоминать о себе считали как-то не слишком скромным. Мы отлично понимали: и
у Кро, у его начальника в том году, как и во все иные годы, было немало дел
посерьезнее нашего.
Перестали мы тревожить и Вольфсона-ленинградского: мы не были уверены,
как на него повлияет наш правдивый рассказ, если мы перед ним с этим
рассказом выступим.
Но мы не учли одного -- психологии издателя-частника. Вольфсон-"Мысль"
не получил разрешения на наш "Запах" свыше и не счел нужным выяснять --
почему? Но ему показалось неправильным упустить нас совершенно. И, не говоря
нам ни слова, он послал нашу рукопись Вольфсону-харьковскому, "Космосу".
Как действовал владелец "Космоса", нам ничего не известно: он нас об
этом не известил. Но настал день, когда нам обоим на квартиры принесли, как
бы свалившиеся с неба, увесистые тючки с авторскими экземплярами "Запаха".
По двадцать пять штук со всеми его прелестями.
С догом, на спине которого встает дыбом сенбернаровская шерсть. С
нэпманом Промышлянским, подобно ракете вылетающим из нагретой радиоактивным
Энтэу ванны. С Левиным "Лондон. Туман. Огни" и моими научно-фантастическими
бреднями...
Книжка была невеличка, но ее брали нарасхват. Уже за одну обложку. На
обложке была изображена шахматная доска, усыпанная цифрами и линиями
шифровки. Был рядом раскрытый чемоданчик, из которого дождем падали какие-то
не то отвертки, не то отмычки. Была и растопыренная рука в черной перчатке.
Два пальца этой руки были отрублены, и с них стекала по обложке красная
кровь бандита... А сверху было напечатано это самое: Лев Рубус, "Запах
лимона"... Такой-то год.
Почему -- "такой-то"? Потому что роковым образом у меня не осталось
теперь ни одного экземпляра нашего творения. И у Левы Рубинова тоже. И у
наших знакомых и друзей. Ни единого. Habent sua fata libelia! *
* У каждой книги своя судьба! (лат.).
В Публичной библиотеке перед войной был один экземпляр. А теперь,
по-видимому, и его стащили.
Лет десять назад один старый товарищ подарил мне дефектный "Запах" --
без двух страниц; как я радовался! Но ребята, соученики сына, свистнули у
меня этот дареный уникум: "Лев Рубус"! Они даже не знали, что это -- мое!
Меня это огорчает и не огорчает. Огорчает потому, что хотелось бы,
конечно, иметь на своей полке такую библиографическую редкость.
Радует, ибо перечтя свой роман в пятидесятых годах, я закрутил носом. Я
подумал: "Молчание! Хорошо, что этого никто не знает!" Потому что
Овсянико-Куликовский и Арсеньев явно недостаточно притормозили меня в
девятьсот шестнадцатом. До того же бульварное чтиво -- сил никаких нет!
Но все-таки есть причина, по которой у меня сохраняется к этой книжонке
нежность. Не напиши ее мы с Левой, неизвестно еще: пришла ли бы мне
когда-нибудь в голову идея заняться занимательной лингвистикой? Додумался ли
бы я до "Слова о словах"?
Какая между тем и другим связь? Вот это уж предмет другого, и тоже
довольно длинного, разговора.
Я тут -- на третьем, и последнем, из моих "первых шагов" --
останавливаюсь. Потому что дальше пошли уже не "первые", а "вторые" шаги. Их
тоже было немало.
"БРАТСКИ ВАШ ГЕРБЕРТ УЭЛЛС"
"Совершенно фантастично"
В моих руках библиографический справочник. Издательство "Книга",
Москва, 1966 год. На обложке: "Герберт Уэллс".
А на странице 131-й статья, озаглавленная так: "Уэллс и Лев Успенский".
Как это понимать? "Шекспир и Константин Фофанов", "Гомер и..."
К немалому моему смущению, Лев Успенский -- я. Необходимо объясниться,
а для этого надо начать издалека.
Да, так случилось. В разгар войны, в 1942 году, советский писатель с
Ленинградского фронта обратился с письмом к одному прославленному собрату.
Письмо затрагивало вопрос, который в те дни представлялся нам вопросом номер
два, если под номером первым числить самое войну. Вопрос об открытии
союзниками второго фронта. Оно было адресовано: Лондон, Герберту Уэллсу.
Фантастика? Конечно, но более или менее правдоподобная.
Письмо было направлено через Совинформбюро. Шесть месяцев спустя, в
блокадном Ленинграде, советский литератор Успенский получил от английского
литератора Уэллса ответ.
Это уже показалось и ему самому, и всем его окружавшим -- фантастикой
на пределе.
Ответ имел вид телеграммы на семи страницах писчей бумаги обычного
формата. Читать его было нелегко: на каждой строчке написано буквами:
"комма", "стоп", а то и "стоп-пара", что, оказывается, значит:
"точка-абзац". Но за этими знаками препинания бились живые и напряженные
мысли, чувствовалась искренняя приязнь и дружба.
Не буду спорить: эти мысли были мыслями человека, но не политика, не
социолога. Однако они были мыслями пережитыми, откровенными до предела,
выстраданными за долгую жизнь вдумчивого художника.
В статье "Уэллс и Лев Успенский" говорится, будто я получил этот ответ
только по окончании войны. Нет, Совинформбюро прислало его копию мне в
Ленинград, в Пубалт *, в августе того же сорок второго года.
* Пубалт -- Политическое управление Балтийского флота.
Подобно ракете, эта копия пронеслась перед глазами удивленного до
предела командования. Неделю или две спустя два бравых лейтенанта-штабиста,
печатая шаг, вошли в комнату опергруппы В. В. Вишневского, где, проездом на
фронт, жил я: "Интендант Успенский -- вы? Пять минут на сборы! У комфлота
четверть часа времени; он требует вас немедленно!"
Когда Кейвора, уэллсовского "человека на Луне", вызвали на прием к
Великому Лунарию, он трепетал. Так как же должен трепетать интендант
третьего ранга, когда его вызывают к командующему флотом? "Успенского? К
Трибуцу? А что он наделал?"
Часа полтора -- и вот это было уже суперфантастикой! -- за закрытыми
дверями кабинета я гонял чаи с Владимиром Филипповичем Трибуцем. Генштабисты
и крупные морские начальники почти всегда люди широких горизонтов,
по-настоящему образованные. Мы беседовали обо всем: об этой войне и о
"Борьбе миров", об Уэллсе и о Невской Дубровке, о марсианах и о нашем
детстве; мы были почти сверстниками. Вот от моего детства мне и приходится
сейчас повести речь.
"Снова плюсквамперфект"
1909 год. Я ношу фуражку с ярко-зеленым околышем: учусь в Выборгском
восьмиклассном коммерческом училище.
Опять фантастика: странен смутный мир девятисотых годов. Училище
"Выборгское", но находится в Петербурге. Оно восьмиклассное, но работают
только пять или шесть классов; старших еще нет. Оно ни с какой стороны не
коммерческое, и вот почему.
Под рукой Министерства просвещения немыслима была никакая прогрессивная
школа. Там министром -- А. Н. Шварц, ДТС (действительный тайный советник),
сенатор, профессор. У Саши Черного есть стихи о нем:
"У старца Шварца ключ от ларца,"
"А в ларце -- просвещенье,"
"Но старец Шварец сел на ларец"
"Без всякого смущенья."
Чтобы не лезть в "ларец", группа передовых педагогов схитрила. Они
сбежали в торговлю и промышленность. И тамошние Шварцы не золото, но
торговать-то и промышлять приходится не на латинском языке! Тамошние --
либеральнее.
Это училище задалось целью сделать из нас не "коммерсантов", а людей.
Для этого оно применяло всевозможные приемы.
Был и такой: "уроки чтения". Раз в неделю Елена Валентиновна Корш,
"классная дама" первоклассников, на ходу приспосабливая текст, читала нам
что-нибудь "старшее".
Начала она с "Дэвида Копперфилда"; Диккенс не произвел на меня тогда ни
малейшего впечатления. Затем мы прослушали "Джангл-Бук" Киплинга. По гроб
жизни я благодарен за это маленькой грустноглазой женщине со смешной брошью
в виде пчелы на бархатной блузке.
А потом настал день, которого я не забуду никогда. Е. В. Корш вынула из
сумочки желтенький пухлый томик величиной с ладонь -- "Универсальная
Библиотека" издательства "Антик":
-- Дети! Я попгобую почитать вам очень стганный гоман очень стганного
писателя. Если будет тгудно или скучно, сгазу же скажите мне...
Стояла питерская зима, самые короткие дни. В классе горела
керосинокалильная лампа, чудо техники, с "ауэровским колпачком". На
подоконнике желтело чучело тюлененка-белька: до этого был предметный урок
"Как сделали твой ранец?". Все было знакомо, просто, обыденно -- как всегда.
И вдруг...
"Маленькая обсерватория астронома Огильви. Потайной фонарь бросает свет
на пол. Равномерно тикает часовой механизм телескопа. В поле зрения трубы --
светлый кружок планеты среди неизмеримого мрака мирового пространства..."
Кто это вспоминает -- он или я?
"...В ту ночь поток газа оторвался от далекой планеты. Я сам видел
это... Я сказал об этом Огильви, и он занял свое место. Ночь была жаркая;
мне захотелось пить. Я побрел к столику, где стоял сифон с содовой водой..."
Даже сахарская жажда не заставила бы рослого, толстого мальчишку
куда-нибудь побрести ни в тот день, ни во все последующие пятницы. Неделю за
неделей, каждую пятницу, он сидел на том же месте в левой колонке парт,
рядом с Асей Лушниковой, за Юриком Добкевичем, не отводя глаз от читавшей,
шесть дней мечтая о волшебном седьмом дне, когда опять приоткроется это.
К весне это пришло к концу. Я не мог так просто оторваться от него. Я
должен был еще раз, один, без помех, повторить мучительный и чудесный путь;
еще раз увидеть, как под тонким молодым месяцем майский жук перелетает
дорогу над Рассказчиком и Викарием точно в тот миг, как "ближний марсианин
высоко поднял свою трубу и выстрелил с грохотом, от которого содрогнулась
земля"... И как пылал под действием теплового луча Шеппертон. И как
героически погиб миноносец "Громящий" ("Тандерфер"! Это в традициях флота
"Ея Величества", а вовсе не "Дитя Грома" нынешних переводов!)...
Я жаждал вторично пройти в страхе по мертвым улицам Лондона и услышать
душу выматывающее "улля-улля!" последнего оставшегося в живых чудища. И,
задохнувшись, взбежать на Примроз-хилл и оттуда, в лучах восходящего солнца,
увидеть станцию Чок-Фарм, и Килбери, и Хемпстед, и башни Хрустального Дворца
-- "с сердцем, разрывающимся от великого счастья избавления..."
Педагоги, даже лучшие, -- странные люди. Я умолил Е. В. Корш дать мне
на неделю маленький желтый томик, ковчег небывалого. Она вручила мне его,
аккуратно перевязав красной ниточкой несколько страничек в конце:
-- Я пгошу тебя, Левушка, не читать этого. Там говогится о взгослых
вещах, котогых ты еще не поймешь...
С великим трудом, напросвет, держа книжку над головой, по-всякому, я
исследовал странички, которых я почему-то "не пойму". Странное дело: я все
понял.
Там говорилось, что марсиане размножались бесполым путем, посредством
деления. Один детеныш-почка возник на теле родителя даже во время
межпланетного пути.
Я пришел в недоумение.
В те годы я был страстным биологом. Книжка Вагнера о простейших не
сходила с моего стола. Амебы и вольвоксы были моими ближайшими знакомыми.
Все они размножались точно так же -- почкованием, делением; о других, более
совершенных, способах размножения я имел еще весьма смутное представление.
Я вернул книжку учительнице; она не заподозрила моего вероломства.
...Весной того года -- года перелета Блерио через Ла-Манш -- я добыл
"Машину Времени" в одном переплете с "Волшебной лавкой". Потом "Невидимку",
потом "Войну в воздухе".
Когда никто не видел, я лил тайные слезы: ведь "маленькое тельце Уины
осталось там в лесу...". Ведь медленно, начиная с красноватой радужины, как
фотонегатив, "проявлялось" тело альбиноса Гриффиyа, лежащего мертвым на
свирепой земле собственнической Англии.
Как пришибленный, целыми часами вглядывался я в трагически медленный
закат огромного тускло-красного солнца над Последним Морем Земли. И сейчас,
как самое страшное видение Мира, мерещится мне в тяжелых волнах этого моря
"нечто круглое, с футбольный мяч или чуть побольше, со свисающими
щупальцами, передвигающееся резкими толчками" -- последняя ставка жизни,
проигранной уэллсовским человечеством...
"Данте и Вергилий"
Как передать всю силу воздействия, оказанного Уэллсом на мое
формирование как человека; наверное, не на одно мое?
Порою я думаю: в Аду двух мировых войн, в Чистилище великих социальных
битв нашего века, в двусмысленном Раю его научного и технического прогресса,
иной раз напоминающего катастрофу, многие из нас, тихих гимназистиков и
"коммерсантиков" начала столетия, задохнулись бы, растерялись, сошли бы с
рельсов, если бы не этот Поводырь по непредставимому.
Нет, конечно, -- он не стал для нас ни вероучителем, ни глашатаем
истины; совсем не то! Но кто его знает, как пережили бы юноши девятисотых
годов кошмар первых газовых атак под Ипром или "на Базуре и Равке", если бы
у них не было предупреждения -- мрачных конусов клубящегося "черного дыма"
там, в "Борьбе миров", над дорогой из Сансбери в Голлифорд.
Как смог бы мой рядовой человеческий мозг, не разрушившись, вместить
Эйнштейнов парадокс времени, если бы Путешественник по Времени, много лет
назад, не "взял Психолога за локоть" и не нажал бы его пальцем "маленький
рычажок модели"...
"...Машинка закачалась, стала неясной. На миг она представилась нам
тенью, вихорьком поблескивающего хрусталя и слоновой кости, и затем --
исчезла, пропала... Филби пробормотал проклятие..."
А Путешественник? "Встав, он достал с камина жестянку с табаком и
принялся набивать трубку..." Точна такая же жестянка "Кепстена" стояла на
карнизе кафельной печки в кабинете моего отца; такая же трубка лежала на его
столе.
И этой обыденностью трубок и жестянок Уэллс и впечатывал в наши души
всю непредставимость своих четырехмерных неистовств.
Он не объяснял нам мир, -- он приуготовлял нас к его невообразимости.
Его Кейворы и Гриффины расчищали далеко впереди путь в наше сознание самым
сумасшедшим гипотезам Планка и Бора, Дирака и Гейзенберга.
Его Спящий уже в десятых годах заставил нас сделать выбор: за "людей в
черном и синем", против Острога и его цветных карателей, распевающих по пути
к месту бойни "воинственные песни своего дикого предка Киплинга". Его алои и
морлоки, с силой, доступной только образу, раскрыли нам бездну, зияющую в
конце этого пути человечества, и доктор Моро предупредил о том, что будет
происходить в отлично оборудованных медицинских "ревирах" Бухенвальда и
Дахау.
Что спорить: о том же, во всеоружии точных данных науки об обществе,
говорили нам иные, во сто раз более авторитетные, Учителя. Но они обращались
прежде всего к нашему Разуму, а он взывал к Чувству. Мы видели в нем не
ученого философа и социолога (мы рано разгадали в нем наивного социолога и
слабого философа); он приходил к нам как Художник. Именно поэтому он и смог
стать Вергилием