Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Мемуары
      Успенский Лев. Записки старого петербуржца -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  -
ваться душой, вроде даже как и не русских по натуре, людей" -- досидели там, на трибунах скакового поля, до вечера. "Антуанетта" все фыркала, облачка дыма все голубели, запахом горелой касторки совсем забило запах мыла "Ралле и Брокар", благоухание одеколонов "Четыре короля" и "Царский вереск", а бесчисленное множество народа -- того народа, которого кабинетные умники все еще хотели бы считать "народом-богоносцем", хотя в толще его уже росли в эти годы, уже жили будущие Графтио и Ветчинкины, Чапаевы и маршалы Малиновские, главные конструкторы космических ракет и победители Перекопа и покорители Берлина, -- бесчисленное множество этого народа -- от студентов до подмастерьев, от светских дам до белошвеек -- ворчало, поругивалось, острило над французом, над самими собой, над авиацией и техникой, вспоминало, кто пограмотней, горбуновское пресловутое "от хорошей жизни не полетишь" и -- не расходилось! И вот солнце пошло к закату. В Удельнинском парке под его лучами выделились красные стволы сосен. Налево, к Лахте, над травой болот начал тянуться чуть заметный туманчик. И вдруг желтый беспомощный аэроплан заревел по-новому, мужественным, решительным рычанием. Как и во вое предыдущие разы, он, подпрыгивая на неровностях почвы, побежал туда, на запад, в сторону заката. Дальше, дальше... И вдруг между его колесиками и травой образовался узенький зазор. Он расширился. Под машиной открылись холмы у Коломяг... Сто ли там было нас тысяч или восемьдесят, не знаю, но вздох вырвался один: "Летит! Батюшки, летит!", "Ма шэр, иль воль, иль воль, донк!", "Мама, мама, мама, ну смотри же -- полетел!" Это продолжалось считанные секунды, не больше одной или двух минут. Силы природы возобладали над силами человеческого гения; возобладали -- пока что! Латам поднялся не знаю на какую "высоту" -- может быть, метров на двадцать, -- пролетел наверняка не более ста или полуторасот метров (что я, метров! Саженей, конечно; какие же тогда были метры!) и вдруг -- потеряв летучесть, но не присутствие духа -- "планирующим спуском" (я-то ведь все это уже знал!) вернулся на землю. И как вам кажется, что тогда случилось? Само поле было отделено от трибун и от ворот традиционной в те времена препоной: бело-красно-черным, как на караулках XIX века, как на Марсовом поле, шнуром-канатом, натянутым на такие же полосатенькие короткие столбики, за которыми похаживали взад-вперед в черных шинелях хорошо кормленные усатые городовые. И вот -- в один миг -- ничего этого не стало: ни ограждения, ни городовых. Десятки тысяч людей, питерцев, с ревом неистового восторга, смяв всякую охрану, неслись по влажной весенней траве, захватив в свою вопящую, рукоплещущую на бегу массу и солдат стартовой команды, и горстку французов, и русских "членов аэроклуба", и разнаряженных дам, и карманных воришек, чистивших весь день кошельки у публики, и филеров, и разносчиков съестного, -- неслись туда, где торопливо, видя это приближение и еще не понимая, к чему оно, то выскакивал наружу, то вновь испуганно вжимался в свою маленькую ванночку-гондолу сам мсье Юбер Латам. Я был тогда в общем довольно "законопослушным" мальчишкой; от меня не приходилось ожидать существенных нарушений установленного требования: от мамы "далеко не отходить!". Но тут все правила упразднились на корню. Я верещал несусветное и мчался вместе с другими сверстниками, самыми разными -- и гимназистами, и учениками городских училищ, и "вовсе поулочными мальчишками", -- опережая взрослых тяжеловесов. И мне до сих пор непонятно (а может быть, теперь уже и понятно! Я же тоже был потом отцом!), как мама моя -- женщина много выше среднего роста, настоящая "дама" в бальзаковском возрасте, с прекрасной молодой фигурой, но все же скорее полная, чем худая, в тогдашней безмерно длинной юбке, в тогдашней шляпе, укрепленной на ее белокурой голове длиннейшими булавками, -- как она, влача за ручку братца моего Всеволода, домчалась до самолета почти одновременно со мной. Я все-таки считаю, что один материнский инстинкт не дал бы такого спортивного эффекта; тут проявилась, видимо, и ее страстная любовь ко всему новому, "передовому", прогрессивному, небывалому... Конечно, хотя мы, мальчишки, финишировали первыми и я вдруг увидел совсем близко от себя горбоносый профиль маленького Латама, растерянную, не без примеси страха улыбку на его лице, -- взрослые, пыхтя догнавшие нас, оттеснили нас от авиатора. Они подхватили его на руки. "Качать" тогда не было принято, а то бы плохо ему пришлось; но вот "нести на руках" -- это полагалось. Латама понесли на руках, и мы были бы безутешны, если бы студентам -- политехникам, технологам, лесникам, военно-медицинским, да даже и голубым околышам -- универсантам -- не пришла в голову блестящая идея: нести на руках и "аэроплан". И тут я восторжествовал. Я так ухватился за изогнутый, светло-желтого дерева, напоминающий хоккейную клюшку костыль машины, что если бы все сто тысяч начали оттаскивать меня от нее, оборвались бы либо мои руки -- по плечо, либо хвостовое оперение "Антуанетты". Налево был, вылепленный темными, вечерними "обобщенными" массивами, как на одной из картин Левитана, лес -- Удельнинский парк. Направо -- полупустые теперь трибуны. Впереди, как победителя-спартанца, на составленных в "черепаху" щитах несли на руках не совсем понимающего, за что ему такая честь в этот, не вполне удачный, день *, львиного охотника. Сзади неспешно двигался аэроплан. Вокруг юлили чернявые французики-механики, но опять-таки они скоро махнули на все рукой и отдали свой аппарат на волю русского народа. И я, счастливый, гордый толстый мальчишка, держался за свой отвоеванный костыль. * В газетах 1910 года пестрели заголовки: "Неудачный полет", "Фиаско Латама" и т. п. Российский Императорский аэроклуб по договору должен был выплатить авиатору большую сумму денег, при условии, что тот продержится в воздухе 120 секунд. Латам оторвался от земли на 100 секунд и оплаты не получил. Опасаясь претензий с его стороны, импрессарио мобилизовали прессу, чтобы создать впечатление провала. И хорошо они сделали, что отдали: донесли в полной целости! Мы подзадержались из-за всего этого, и тоже на свое благо: не попали в самый трам-тарарам разъезда. Но и сейчас, конечно, за воротами поля было жарко. Трамваи "двойка" и "тройка", отчаянно звоня, обвешанные до крыш, еле пробирались в возбужденной, невесть чему радующейся людской реке. Кучера собственных выездов только головами тростили, сидя на высоченных козлах: куда тут сдвинешься! Полный затор! Но... Мы жили в мире частного предпринимательства. Все извозчики города, чуткие, как барометр, к любой возможности подзаработать, таинственными путями -- и с неменьшей точностью, нежели нынешние американские Геллапы, учитывавшие ритм общественных движений, -- разведали, что готовится и что может произойти. С вытаращенными глазами, яростно нахлестывая запаленных кляч своих, они рвались к скаковому полю со всех возможных сторон; не по забитому Каменноостровскому только, но и по Выборгской и Строгановской набережным, и по набережной Черной речки... Некоторые, самые инициативные и бойкоконные, не задумывались даже хватануть в объезд, через Сампсониевский, по Флюгову, по Языкову переулкам, по Сердобольской улице, даже по Ланскому шоссе... Стоя над потрепанными передками своих дрожек, обалдевшие от азарта, с красными лицами и ухарски сдвинутыми на одно ухо своими синими извозчичьими шапками, рыжебородые, черные как цыгане, седые кроя последними словами соперников, они рвались встречным потоком к воротам, в надежде подхватить ближнего седока, сгонять с ним в город и вернуться по второму заходу... И уже, конечно, в веселой толпе появились то ли с утра принесенные, то ли где-то на месте обретенные косушки. И уже подвыпившие мужья сопротивлялись своим женам, и те костыляли их по затылку: "Иди, иди, латам проклятый... Ты у меня дома полетишь с третьего этажа! Ты у меня полетаешь!" Мама наша не имела соперниц в двух видах "спорта": лучше ее, как уже говорилось, никто не умел торговаться и нанимать извозчиков. К тому же мы были выгодными пассажирами: нас можно было везти не по "самому бою", а спокойно, по сравнительно свободной трассе -- через Ланскую и прямо на нашу Нюстадтскую. Так мы и поехали... ...Все первоначальное развитие авиации потом прошло у меня на глазах. Я видел, как М. Н. Ефимов ставил рекорды высоты и продолжительности полета. Я видел, как улетал в свой победный полет Петербург -- Москва А. А. Васильев. Много-много лет спустя я имел радость присутствовать и при прилете и при дальнейшем отлете в бесконечно длинный рейс одного из последних цеппелинов с доктором Гуго Эккенером в качестве командира. Я стоял в толпе, когда к Северному полюсу отправлялась в первый рейс экспедиция Амундсена -- Нобиле и изящная "Норвегия", старшая сестра злополучной "Италии", разворачивалась в ленинградском небе. Но никогда я не испытывал такой полноты счастья, такой гордости за человека, как в тот незабываемый день, когда Юбер Латам подпрыгнул саженей на десяток над свежей травой поля за Новой Деревней и, пролетев сотни три шагов, снова опустился на ту же траву. Я счастлив, что через полвека после этого мне довелось испытать еще один такой же душевный толчок: на этот раз на экране телевизора по ковровой дорожке к трибуне правительства шел совершенно неправдоподобным по четкости шагом неправдоподобно обаятельный молодой советский офицер, и в комнате, где стоял тот телевизор, было слышно только, как, задыхаясь, стараются мужчины не всхлипывать и не уподобляться в голос ревущим от счастья и умиления, от гордости и восторга женщинам. Это было 13 апреля 1961 года. "Marcia funebre *" Нет, был -- и на том же самом Коломяжском скаковом поле, кажется уже успевшем превратиться в Комендантский аэродром, -- еще один вечер, которого не забудешь, -- теплый вечер осени того же 1910 года. * Имеется в виду марш из "Героической симфонии" Бетховена: "Marcia funebre sulla morte d'un erое", т. е. "Похоронный марш на смерть героя" (ит.). Шел "Праздник авиации"; не в пример первым "Авиационным неделям", его участниками были по преимуществу русские, отлично летавшие пилоты -- военные и "штатские". Михаил Ефимов, про которого летчики долго говорили, что "Миша Ефимов может и на письменном столе летать", А. Попов, почему-то крепко державшийся за довольно неудачный и устарелый самолет братьев Райт (его запускали в воздух без колесного шасси, на своеобразных полозьях по рельсу и при помощи примитивной катапульты), двое моряков -- капитан Лев Макарович Мациевич и лейтенант Пиотровский, поручик Матыевич-Мацеевич, капитан Руднев... Были и другие. Мне было уже десять лет; я теперь ходил на "Праздник" сам, один, не пропуская ни одного дня, и все с тем же энтузиазмом "нюхал свою касторку". В тот тихий вечер летало несколько авиаторов; даже незадачливый поручик Горшков и тот поднялся несколько раз в воздух. Но героем дня был Лев Мациевич, ставший вообще за последнюю неделю любимцем публики. Лев Макарович Мациевич летал на "Фармане-IV", удивительном сооружении, состоявшем из двух, скрепленных между собой тончайшими вертикальными стойками, желтых перкалевых плоскостей: в полете они просвечивали, были видны их щупленькие "нервюры" -- ребрышки, как у бочков хорошо провяленной воблы. Между стойками по диагоналям были натянуты многочисленные проволочные растяжки. Сзади, за плоскостями, на очень жидкой ферме квадратного сечения летели на ее конце два горизонтальных киля и между ними два руля направления; руль высоты был вынесен далеко вперед на четырех, сходящихся этакой крышей, кронштейнах: длинный, узкий прямоугольник, такой же просвечивающий в полете, как и сами плоскости этой "этажерки". Внизу имелось шасси -- четыре стойки, поддерживающие две пары маленьких пневматических колес, между которыми, соединяя их со стойками, проходили две изогнутые лыжи. Это все также было опутано многочисленными стальными тяжами-расчалками. На нижнюю плоскость, у самого ее переднего края (ни про какое "ребро атаки" мы тогда и не слыхивали), было наложено плоское сиденье-седельце. Пилот садился на него, берясь рукой за рычаг руля высоты, похожий на ручку тормоза у современных троллейбусов или на рукоять перемены скоростей в старых автомашинах. Ноги он ставил на решетчатую подножку уже за пределами самолета, вне и ниже плоскости, на которой сидел: ногами он двигал вертикальные рули, рули поворота. Снизу было страшно смотреть на маленькую фигурку, чернеющую там, на краю холщовой, полупрозрачной поверхности, с ногами, спущенными в пространство, туда, где уже ничего не было, кроме незримого воздуха, подвижного, возмущаемого и ветром и поступательным движением аэроплана. В тридцатых годах я некоторое время занимался планеризмом -- очень живо вспомнил я, подлетывая на учебных планерах, героев, летавших на "Фарманах"... Мотор, пятидесяти или стосильный звездообразный "Гном", бешено вращавшийся на ходу вместе с укрепленным на его валу пропеллером, был расположен у летчика за спиной. "Фарманисты" хвалили это расположение: перегоревшее масло с цилиндров летело в струе воздуха назад, а не плевалось пилоту в лицо, как было на монопланах "Блерио". Но была, как выяснилось, в этой установке мотора сзади, как бы в клетке из тонких проволочных тросиков, натянутых тендерами, и большая, коварная слабина. Я уже сказал: в тот день Мациевич был в ударе. Он много летал один; ходил и на продолжительность, и на высоту полета; вывозил каких-то почтенных людей в качестве пассажиров... Летный день затянулся, и я, разумеется, все сидел и сидел на аэродроме, стараясь, как метеоролог, вернее, как пушкинский "рыбак и земледел", по никому из непосвященных не понятным приметам угадать: уже конец или будет еще что-нибудь?.. Мотор Мациевичева "Фармана" -- "Гном" в сто лошадиных сил! -- заревел баском, уже когда солнце почти коснулось земли. Почерк этого пилота отличался от всех: он летал спокойно, уверенно, без каких-либо фокусов, "как по земле ехал". Машина его пошла на то, что в те времена считалось "высотой", -- ведь тогда даже среди авиаторов еще жило неразумное, инстинктивное представление, что чем ближе самолет к земле, тем меньше опасности; так, вероятно, -- держи ближе к берегу! -- понимали искусство навигации древние мореплаватели. "Фарман", то, загораясь бликами низкого солнца, гудел над Выборгской, то, становясь черным просвечивающим силуэтом, проектировался на чистом закате, на фоне розовых вечерних облачков над заливом. И внезапно, когда он был, вероятно, в полуверсте от земли, с ним что-то произошло... Потом говорили, будто, переутомленный за день полета, Мациевич слишком вольно откинулся спиной на скрещение расчалок непосредственно за его сиденьем. Говорили, что просто один из проволочных тяжей оказался с внутренней раковиной, что "металл устал"... Через несколько дней по городу поползли -- люди всегда люди! -- и вовсе фантастические слухи: Лев Мациевич был-де втайне членом партии эсеров; с ним должен был в ближайшие дни лететь не кто иной, как граф Сергей Юльевич Витте; ЦК эсеров приказал капитану Мациевичу, жертвуя собой, вызвать катастрофу и погубить графа, а он, за последние годы разочаровавшись в идеях террора, решил уйти от исполнения приказа, решил покончить с собой накануне намеченного дня... Вероятнее всего, то объяснение, которое восходило к законам сопротивления материала, было наиболее правильным. Одна из расчалок лопнула, и конец ее попал в работающий винт. Он разлетелся вдребезги; мотор был сорван с места. "Фарман" резко клюнул носом, и ничем не закрепленный на своем сиденье пилот выпал из машины... На летном поле к этому времени было уже не так много зрителей; и все-таки полувздох, полувопль, вырвавшийся у них, был страшен... Я стоял у самого барьера -- и так, что для меня все произошло почти прямо на фоне солнца. Черный силуэт вдруг распался на несколько частей. Стремительно черкнул в них тяжелый мотор, почти так же молниеносно, размахивая руками, пронеслась к земле чернильная человеческая фигурка... Исковерканный самолет, складываясь по пути, падал -- то "листом бумаги", то "штопором" -- гораздо медленнее, и, отстав от него, какой-то непонятный маленький клочок, крутясь и кувыркаясь, продолжал свое падение уже тогда, когда все остальное было на земле. На этот раз солдаты аэродромной службы и полиция опередили, конечно, остальных. Туда, где упало тело летчика, бежали медики с носилками, скакала двуколка "Красного Креста"... ...Поразительно, как по-разному заставляет действовать людей их подсознание. Где-то рядом со мной бежал в тот вечер к страшному месту мой будущий одноклассник, а в еще более отдаленном будущем инженер-авиастроитель, Борис Янчевский. Он кинулся -- уже тогда -- не к месту, куда упал человек, а туда, где лежал, еще вздрагивая и потрескивая, разрушенный самолет. Оборванные толчком, тут же на траве валялись два куска проволоки, стянутых особым винтом-тендером. Никто не интересовался такой чепухой. Одиннадцатилетний мальчуган подобрал эту проволоку и эту двойную винтовую муфточку -- тендер. Как-то, в тридцатых годах, инженер Янчевский показал мне свою замечательную коллекцию -- много десятков, если не сотен, всевозможных тендеров; первым среди них был тендер от "Фармана" Мациевича. Такой коллекции не было больше ни у кого в стране, и какие-то конструкторские организации засылали к Б. А. Янчевскому своих доверенных с предложениями уступить им его коллекцию -- нужную им "до зарезу". Видимо, уже в то время, когда первоклассник Янчевский представления не имел, что выйдет из него четверть века спустя, было, жило в нем что-то, что отлично предвидело его будущий путь, его интересы, дело его жизни... Он и должен был стать инженером. А мне -- по-моему, это тоже ясно -- как я тогда ни увлекался авиацией, паровозами, техникой, с каким упоением ни читал книги Рынина, Рюмина, Перельмана,-- мне всем душевным строем моим был преднамечен другой путь (я еще не, подозревал об этом). Я даже не подошел к остаткам самолета. Я, подавленный до предела, совершенно не понимая, что же теперь будет и как надо себя вести, -- это была вообще первая в моей жизни смерть! -- я стоял над неглубокой ямкой, выбитой посреди сырой равнины поля ударившимся о землю человеческим телом, пока кто-то из взрослых, увидя мое лицо, не сказал мне сердито: "Детям тут делать нечего!" Но я все стоял и смотрел. Видно, мне "было что тут делать". Потом, еле волоча ноги, я ушел. Но я тоже унес с собой и сохранил навсегда запах растоптанной множеством ног травы, мирный свет очень красного в тот день заката, и рычание мотора в одном из ангаров -- его, несмотря ни на что, "гонял" кто-то из механиков, -- и ту вечную память о первом героически погибшем на моих глазах человеке, что позволила мне сейчас написать эти строки. Льва Макарович

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору