Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
Ронка, делла Луна -- Ольга
Стаклэ не настаивала на точности этих данных... "Один такой, ну... черний...
Слайстс! Шалюн!" -- без особого удовольствия говорила она потом.
Этот маленький чернявый "шалюн" потерял сердце, познакомившись с
голубоглазой колоссальной валькирией. "И -- он такой таскун, и все
уговаривал меня замуж, а зачем мне замуж за итальянский графчик?!"
Вот этот "шалюн" и "таскун", на своей машине (может быть, на
посольской; тогда собственных было еще очень мало), сам за рулем, заехал
сегодня на скромную Ольгину демократическую квартиру как раз в тот момент,
когда там горел сыр-бор: справлялись именины какой-то из соседок, и Ольга
намеревалась бежать с Загородного на Литейный -- не то за конфетами, не то
за вином. "Очень корошо: вы меня можете отвозить в магазин и привозить
обратно? Потом можем немного посидеть..."
Граф делла Луна или делла Ронка в то время мог для Ольги сделать все.
Даже "посидеть". Они доехали до Черепенниковых. Ольга Стаклэ. сделав свои
нехитрые закупки, только что вернулась в "мотор" и хотела уже сказать своему
спутнику "аванти!" ("поехали!"), как за стеклянной дверкой перед ней
мелькнул человек, которого она видела однажды у кого-то из партийных
товарищей, но фамилию его запомнила. Она знала: это -- свой и, если у него
такой вид, такая походка, как у затравленного волка, ему нужно немедленно
помочь...
Ну вот; остальное известно. Маркизик делла и что-то там такое был очень
молод; может быть, у себя на родине он читал какие-нибудь романы из жизни
русских "анаршисти", где действовали, кроме людей с бомбами, и прекрасные
белокурые девушки. Мотор не был выключен (заводить его ручкой -- не барское
дело), машина сразу взяла с места. Они помчались через Троицкий мост на
Петербургскую сторону, покрутились по ее переулкам, через Сампсониевский или
Гренадерский мост перебрались на Выборгскую и остановились у дома No 7 по
Нюстадтской улице. Практичная латышка, Стаклэ приказала знатному иностранцу,
отъехав за угол на Ломанский, ждать ее у маленького деревянного домика с
двумя чугунными львами у подъезда (он стоял на месте теперешнего главного
входа в Выборгский дворец культуры): она была уверена, что к такой машине не
осмелится подойти ни один шпик.
Человека с поврежденной ногой мама перевязала, устроила в бабушкиной
комнате, напоила чаем, накормила. Потом она занялась мною и братом.
Конечно, я был не просто "мальчик", но еще и совсем маленький
мальчишка. Много лет спустя мама, удивляясь, рассказывала мне, что она так и
не могла в тот день понять, что творилось у меня в голове и в душе, что до
меня дошло и что не дошло из происшедшего. С одной стороны, я все время,
пока она не освободилась от опеки над пострадавшим, до возвращения Стаклэ,
сидел тихо, как мышь, в темном папином кабинете, не задав ни одного вопроса,
не позвав маму и даже няню, возившуюся с братом в детской. Казалось бы --
какая сознательность!
С другой стороны, когда мне уже постлали спать на том же отцовском
диване (видимо, у брата подозревали какую-нибудь ветрянку или свинку) и
когда мама пришла, как то было заведено, перекрестить меня на ночь, я вдруг
проявил сильные чувства. "А ему ногу йодом ты мазала?" -- спросил я, как
будто, кроме этого, никакие вопросы не шевелились у меня в голове.
-- Мазала, мальчик, мазала! -- думая о своем, ответила мама.
-- А кто ему "фукал"? Ольга Яновна? -- очень озабоченно спросил я.
Летами в Псковской я бегал босиком, и бесчисленные царапины мне
неизменно мазали йодом. Самые страшные порезы, сбитые на сторону ударом о
камень или корень в аллеях ногти я переносил с индейским стоицизмом. Но вид
спички, обмотанной ватой и обмакнутой в йодную коричневую настойку, исторгал
из моей глотки отчаянные вопли. И единственное, что могло успокоить меня,
это когда мне на смазанное место "фукали" -- дули... Кто его знает?
Вероятно, холодок, возникающий при быстром испарении спирта на ветру,
вызывал что-то вроде местной анестезии.
-- Ну что я могла подумать? -- недоумевала мама, вспоминая тот вечер.
-- Что у меня сын -- вундеркинд, все понимающий в свои пять лет, или что он
-- глупыш, на которого единственное сильное впечатление произвело знакомое
слово "йод" и который дальше йода ничего не увидел и не понял? "Фукал", а?!
А я и сам уже не мог ей ничего объяснить. Да и теперь не смог бы.
...Ольга Стаклэ ночевала тогда у нас. Разумеется, ничего нельзя было
скрыть полностью от няни; не знаю, какие переговоры вела с нею мама, но няня
сделала вид, что ей ничего не известно.
Утром к нам прибыла на первый взгляд веселая и легкомысленная компания:
какие-то щеголеватые молодые люди, какие-то девицы, вроде как "после бала".
Они с шумом и смехом вывели прихрамывающего нашего ночного постояльца
на Нюстадтскую, где их ждало несколько "веек" -- масленичных
финнов-извозчиков, с разукрашенными, в ленточках и бубенцах, косматыми
лошаденками, и укатили без помех.
А через двое суток прибыл из Вельска веселый и довольный поездкой папа.
Вот тут у меня вдруг засосало под сердцем: "А как же теперь? Скажет мама ему
или нет? А если он рассердится?" (значит, смутно я чувствовал, что основания
рассердиться могли быть; не пойму только, как я объяснял себе такую
возможность? На что, по-моему, мог папа сердиться? Убей бог -- не знаю:
очень быстро мы навсегда теряем себя маленьких и восстановить Уже не
способны).
Но мои сомнения разрешились быстро.
-- Виля, мне надо с тобой поговорить! -- еще в прихожей быстро сказала
мама.
Они ушли в кабинет, а когда вышли оттуда, папа, ничуть не рассерженный,
говорил только:
-- Да абсолютная ерунда!.. Очень хорошо, что сказала: в случае чего
буду иметь в виду...
В это время отец был уже надворным советником. В кругу наших знакомых
-- по большей части маминых -- повелось думать, что вот Наталья Алексеевна
-- такая радикалка, ну а Василий Васильевич, само собой, -- чиновник, и что
он думает -- узнать нельзя. А папа был по своим взглядам куда "радикальней"
мамы.
Когда отец получал очередной орден, он небрежно засовывал его между
книг в книжном шкафу, и в случаях, когда эти ордена вдруг надобились, все
Брокгаузы-Ефроны летели на диваны и стулья: "Отец ищет „Владимира"".
Как-то ему надлежало явиться куда-то в парадной форме со всеми знаками
отличия. После долгих поисков и воркотни, но уже в мундире, при регалиях,
отец вышел показаться маме. Тут же крутился я.
-- Тебе нравятся эти штучки? -- спросила, все же не без удовольствия,
мама.
-- Ага! -- кивнул я головой: какому же мальчишке не понравится
увешанный золотыми медальками, эмалевыми с золотом крестиками отец?
-- А который из них тебе нравится больше всех?
Я теперь понимаю: маме, с ее чисто женским вкусом, хотелось бы, чтобы
ее сыну понравился какой-нибудь изящный орденский знак, ну хотя бы
"Станислав", с его узкоконечным мальтийским крестом, с тонкой работы
золотыми орлами, почти кружевными, между эмалевых лучей. Но я без всяких
колебаний приставил палец к оснонательному, толстого серебра, значку,
укрепленному прямо на отвороте мундира:
-- Вот этот!
-- Фу, Лев, никакого вкуса! -- возмутилась мама.
Но отец запротестовал:
-- Вот уж совершенно прав мальчишка! Так и знай, Люлька: это все
ерундистика -- эти... Они ничего не значат. Их у меня начальство захочет --
и отнимет. А этот -- никто и никогда отнять не может. А что ты думаешь? Даже
если меня лишат всех прав состояния -- того, что я кончил Межевой институт,
отменить нельзя. Это же институтский значок, как ты не понимаешь...
"ФОНАРИКИ-СУДАРИКИ"
В детские годы мои мне часто приходилось в ранних зимних сумерках
возвращаться домой. Сначала -- с сопровождающими, из детского сада или из
сада обыкновенного; потом -- самостоятельно, из первых классов школы.
Откуда бы я ни шел, я шел сначала по Нижегородской, мимо низких желтых
строений академического городка, мимо ворот, с конскими головами на ключевых
камнях арок, мимо пятиэтажного дома Крестина, где на весь первый этаж
разлеглась очень занимавшая меня своей бесконечной длиной вывеска:
Типо-лито-цинко-графия
Потом я сворачивал на свою Нюстадтскую.
Должно быть, довольно часто дело поворачивалось так, что на некрутом
углу двух этих улиц я оказывался как раз в момент зажигания вечерних
фонарей.
Сначала -- и я об этом помню уже совсем смутно -- тут, на окраинной
Нюстадтской, редко, на больших расстояниях друг от друга, стояли прямые,
некрасивые, по-моему даже еще не металлические, а деревянные, столбы,
увенчанные наверху простодушными, вовсе архаического и провинциального вида,
стеклянными домиками, в виде поставленных на меньшее основание
четырехгранных усеченных пирамид, сверху прикрытых такими же четырехгранными
железными крышами.
В каждом таком "скворечнике" была неприглядная керосиновая лампочка с
узким стеклом-фонарем; точно такие же лампы продавались в керосиновых и
посудных лавках на общую обывательскую потребу. Они горели на окнах, в
мелких лавочках. Идя по улице, можно было видеть в окнах первого этажа тут
сапожника, там столяра, занимающегося своей работой в зимней преждевременной
серой полутьме, в свете -- а точнее в рыжем смутном мерцании -- точно такой
же лампы, тут -- трехлинейной, там -- от великой роскоши -- пятилинейной.
Пониже стеклянного "скворечника" на столбе была перекладина. В
сумеречные часы позднего ноября или снежного декабря всюду на окраинах можно
было видеть пропахших керосином фонарщиков. С коротенькой легкой лесенкой на
плече, с сумкой, где был уложен кое-какой аварийный запас -- несколько
стекол, моток фитиля -- фонарщик стремглав несся вдоль уличных сугробов,
неустанно перебегая наискось от фонаря на четной к фонарю на нечетной
стороне: расставлены фонари были в шахматном порядке.
Вот он у очередного столба. Лесенка брошена крючьями на перекладину,
человек взлетает на ее ступеньки. Хрупкая дверка откинута, стекло привычным
жестом снято... Спичка... Ветер -- спичка гаснет, но это бывает редко.
Каждый жест на счету, на счету и коробки со спичками. Огонь загорелся,
стекло надето, дверца захлопнута... Две, три ступеньки. Лестница на плече, и
-- по хрустящему, размолотому тяжкими полозьями ломовых извозчиков,
перемешанному с конским навозом снегу, по диагонали -- к следующему
столбу...
Каждый раз, когда я сворачивал на Нюстадтскую, я там, за Ломанским
переулком, видел ее продолжение, убегающее куда-то в безмерную даль, за
Нейшлотский, за Бабурин переулки. Там, по моим тогдашним представлениям, был
как бы предел жилого мира. Там, по всему этому неоглядному протяжению, несся
фонарщик, оставляя за собой цепочку слабых, боязливых, робко борющихся с
ветром, дождем и тьмою огоньков. Но я останавливался.
Передо мной разворачивалась страница из задачника: "Фонарщик, перебегая
зигзагом через улицу от фонаря к фонарю, зажигает их. За сколько времени
успеет он осветить всю улицу, если длина улицы пятьсот семьдесят сажен,
ширина двадцать сажен, расстояние между фонарными столбами сорок сажен, а на
пробег от фонаря до фонаря..."
Я смотрел, и, мне казалось, что такие задачи явно не разрешимы. Как
можно их решать, не зная, весел этот фонарщик или печален (я знал одного,
который даже пел и с лестницей на плече, и там, на верху столба, вычиркивая
спички); есть ли у него дети или нет; где он живет и зачем ему каждый день
надо бегать по таким вот нескончаемым, уходящим в черную даль улицам?..
Впрочем, вполне возможно, что эти мои впечатления относятся уже не к
тем фонарям, какие я описал, а к другим, их великолепным наследникам.
На исходе первого десятилетия XX века, летом, когда меня не было в
городе, старые простенькие столбы вырыли, металлические "скворечники" свезли
в переплавку или на свалку, и на моей Нюстадтской осенью меня встретили
незнакомцы.
Эти фонари были вдвое выше тех. На верху деревянного столба, выше него,
поднимался у них длинный, изогнутый плавным завитком кронштейн с блоком.
Через блок был перекинут стальной трос, и, крутя рукоятку особого ключа,
входящего в паз коробки, подвешенной на столбе внизу, фонарщик теперь
спускал оттуда с высоты необыкновенное чудо техники -- новый фонарь,
керосинокалильный.
Это было сложное сооружение. Оцинкованный цилиндр больше метра в высоту
увенчивался полой металлической баранкой -- резервуаром для керосина. По
трубкам горючее поступало в горелку в низу цилиндра, внутри откидывающегося
в сторону стеклянного литого полушария. Над горелкой, на специальном крючке,
подвешивался легкий, как из инея сотканный, кисейный, но пропитанный
каким-то несгораемым составом белый колпачок, похожий на большой марлевый
напалечник. Зажженная горелка раскаляла постепенно этот колпачок -- он
начинал желтеть, потом голубеть и вдруг вспыхивал ослепительно белым
накалом...
Тогда, со скрипом, фонарщик поднимал махину фонаря -- здоровенную
дылду, почти в мой тогдашний рост, -- наверх, бросал на панель бурые остатки
колпачка, сгоревшего вчерашней ночью, и картонную трубочку от нового и после
этого пускался, как и раньше, рысцой, наискось через булыжную мостовую, к
следующему светильнику.
Теперь улица была освещена несравненно ярче. Висящие на своих
кронштейнах груши этих фонарей раскачивал ветер; длинные тени метались по
стенам квашнинского, крестинского, подобедовского шестиэтажных домов, и нам,
жившим тогда в этих домах, уже казалось, что наступил век совершенного
торжества осветительной техники. Что же дальше? Чего же еще желать для
Выборгской стороны? И даже "конец мира" как-то удалился от Ломанского в этом
керосинокалильном свете. Мир расширился.
Цепь белых ламп виднелась теперь далеко за Нейшлотским, пожалуй, чуть
ли не до самого Флюгова переулка... Но если вы вообразите себе этот наш
тогдашний свет, он покажется вам современной уличной тьмой.
Электрического-то освещения тогда на Выборгской еще не было; не только окна
нижних квартир, но даже "витрины" -- а точнее, такие же окна -- редких лавок
сквозь морозные узоры на стеклах бросали на тротуар мутно-желтый свет, и
только кое-где -- ну скажем, в трактире Ивана Мартыныча Тупицына в
деревянном доме на углу Ломанского, да в его же "мясной, зеленной и
курятной" лавке напротив -- в серединах плотно замороженных окон, сквозь
протаянные их жарким дыханием круги, освещали улицу такие же
керосинокалильные лампы или новомодные многолинейные лампы "молния".
Впрочем, то, что я только что сказал, относилось к улицам если и не
совсем уж захолустным, то даже и для окраин второразрядным (на самых глухих
до семнадцатого года нераздельно властвовал простой керосиновый фонаришко).
На улицах средней руки -- ну скажем, на набережных Невы -- уже тогда
светили совсем иной силы и устройства светильники, никому из нас теперь
неизвестные, -- газовые фонари. Внешний вид их был почти точно скопирован с
самых старых фонарей города. Столб, правда, был теперь не деревянный, а
ребристый чугунный, с незатейливыми украшениями. Но на нем был укреплен
почти такой же, как бывало, состоящий из двух стеклянных пирамид, домик.
Нижняя пирамида, усеченная, была меньшим основанием обращена вниз. Верхняя,
глухая, накрывала ее острой крышкой.
Издали его было проще простого принять за старого знакомца, но то была
уже новая техника -- газ.
Газовый свет в городе был разный. В помещениях вы просто поворачивали
кранчик, как на газовой плитке наших дней, поднеся спичку к горелке. Над ней
вспыхивало широкое, плоское, фестончатое пламя, похожее на засушенный между
страницами книги тюльпан. Оно горело и освещало. В театрах, в цирках из
множества таких тюльпанчиков собирали даже целые люстры; правда они давали
куда больше тепла, чем света, но вспомним, как восхищался ими Золя в своих
романах или Гончаров при описании Лондона.
Уличные газовые фонари были в мое время уже газокалильными. В них
зеленовато-белым (белым с празеленью) светом сияли такие же, как в
керосинокалильных лампах, "ауэровские колпачки". И их своеобразный свет,
отражавшийся в черных водах осенней или весенней Невы, в ее полыньях, в
лужах талой воды на поверхности неоглядных ледяных полей, не спутал бы ни с
каким другим светом ни один мой ровесник. Только где увидишь их теперь?
Это о них, о газовых фонарях той поры, думал Александр Блок, когда его
Пьеро пел себе под нос:
"Неверная, где ты? Сквозь улицы сонные"
"Протянулась длинная цепь фонарей,"
"И пара за парой идут влюбленные,"
"Согретые светом любви своей, --"
или когда возникали перед ним мрачные видения тогдашнего
"города-спрута", с его людными проспектами и дикими трущобами, с его
роскошью и проституцией, нищетой ц самоубийствами, мраком и холодом:
"Ночь, улица, фонарь, аптека,"
"Бессмысленный и тусклый свет."
"А гость меж тем -- заветный пузырек"
"Сует из-под плаща двум женщинам безносым"
"На улице, под фонарем белесым..."
И еще:
"Старый, старый сон. Из мрака"
"Фонари бегут -- куда?"
"Там лишь -- черная вода,"
"Там -- забвенье навсегда..."
В стихах и пьесах Блока горят и качаются питерские фонари всех рангов.
Там, где "ночь, улица, фонарь, аптека", -- там, конечно, окруженный радужным
ореолом, светит сквозь приморский густой туман покосившийся провинциальный
фонарь самого начала девятисотых годов, почти ничем не отличающийся от того
городского масляного фонаря, который "умирал в одной из дальних линий
Васильевского острова" почти столетием раньше, в одном из незаконченных
набросков Гоголя.
Но у того же Блока пылают злым светом и центральные улицы города, где
взвихренные толпы людей двигаются в каком-то сумасшедшем хороводе "в
кабаках, в переулках, в извивах, в электрическом сне наяву". Блоковский
мягкий петербургский снег, крупными хлопьями таинственно ложащийся на
женские вуалетки, то лиловатый, то голубой, падал, конечно, в лучах газовых
или электрических фонарей, гудящих вольтовыми дугами, по-пчелиному жужжащих
на тогдашнем Невском, на Морской, над проносящимися санками с медвежьими
полостями, над треуголками лицеистов и пажей, над накрашенными лицами
куртизанок...
Уже тогда, в раннем моем детстве, в десятых годах века, был в городе и
электрический свет. Эти фонари были очень разными: вокруг Таврического сада,
вдоль Потемкинской, вдоль Таврической, вдоль Тверской свет давали невысокие
простые светильники на столбах из гнутых железных труб: над яблоками их ламп
были укреплены плоские белые тарелки отражателей.
Тут же рядом, на Малой Итальянской, на Греческом, высились высоченные
фонари-столбы, напоминавшие Эйфелеву башню в миниатюре. Они несли на себе
огромные призматические стеклянные коробки, и какое именно устройство пылало
в этих коробках -- не могу уж сейчас сказать точно. В ранней юности кто-то
уверял меня, что эти мощные решетчатые конструкции остались тут от тех
времен, когда они поддерживали на своих вершинах еще первые свечи Яблочкова,
как в Париже. Так это или не так, судить не берусь, но эти "башни", с
силь