Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
улся и быстро пошел вперед, совершенно про меня забыв. Я
медленно поплелся следом, дошел до угла дома и остановился. У подъезда
стояла коляска Котовского, а сам Котовский как раз помогал Анне сойти на
землю. Увидев подходящего Чапаева, Котовский отдал честь, шагнул ему
навстречу, и они обнялись. Последовало несколько громких восклицаний и
шлепков, как бывает, когда встречаются двое человек, каждый из которых
хочет показать, что бредет сквозь пески этой жизни, не теряя бодрого
мужества. Не теряя этого самого бодрого мужества, они побрели к дому, а
Анна задержалась у коляски. Подчиняясь внезапно возникшему импульсу, я
пошел к ней - по дороге я чуть не упал еще раз, споткнувшись о пустой
снарядный ящик, и у меня мелькнула мысль, что я пожалею о своем порыве.
- Анна, прошу вас! Постойте!
Она остановилась и повернула ко мне голову. Боже, как она была хороша
в эту минуту!
- Анна, - сбивчиво заговорил я, прижав зачем-то руки к груди, -
поверьте, что мне... Мне тяжело даже вспоминать о том, как я вел себя в
ресторане. Но сознайтесь, что вы сами дали мне повод. Я понимаю, что этот
постоянно самоутверждающийся суфражизм - вовсе не ваше настоящее качество,
это просто следование определенной эстетической формуле, и то
возникающее...
Она вдруг оттолкнула меня руками.
- Уйдите, Петр, ради Бога, - сказала она, наморщившись. - От вас
луком пахнет. Я готова простить все, но не это.
Повернувшись, я кинулся в дом. От моих щек, вероятно, можно было
прикуривать, и всю дорогу до своей комнаты - непонятно, как я ее нашел в
темноте, - я последними словами проклинал Чапаева с его самогоном и луком.
Кинувшись на кровать, я погрузился в состояние, близкое к коме - вероятно,
наподобие той, из которой я вышел утром.
Через некоторое время в комнату постучали.
- Петька! - позвал из-за двери голос Чапаева, - ты где?
- Нигде! - пробормотал я в ответ.
- Во! - неожиданно заорал Чапаев, - молодец! Завтра благодарность
объявлю перед строем. Все ведь понимаешь! Так чего весь вечер дурнем
прикидывался?
- Как вас понимать?
- А ты сам подумай. Ты что сейчас перед собой видишь?
- Подушку, - сказал я, - но плохо. И не надо мне опять объяснять, что
она находится в моем сознании.
- Все, что мы видим, находится в нашем сознании, Петька. Поэтому
сказать, что наше сознание находится где-то, нельзя. Мы находимся нигде
просто потому, что нет такого места, про которое можно было бы сказать,
что мы в нем находится. Вот поэтому мы нигде. Вспомнил?
- Чапаев, - сказал я, - мне лучше одному побыть.
- Ну как знаешь. Чтоб завтра был у меня как огурец. В полдень
выступаем.
Скрипя половицами, он ушел вдаль по коридору. Некоторое время я думал
над его словами - сначала про это "нигде", а после про непонятное
выступление, которое он наметил на следующий полдень. Конечно, можно было
бы выйти из комнаты и объяснить ему, что выступить я никуда не смогу,
поскольку нахожусь "нигде". Но делать этого не хотелось - на меня
навалилась страшная сонливость, и все стало казаться неважным и скучным. Я
заснул, и мне долго снились тонкие пальцы Анны, ласкающие ребристый ствол
пулемета.
Проснулся я оттого, что в дверь снова постучали.
- Чапаев, я же просил меня не трогать! Дайте отдохнуть перед боем!
- Это не Чапаев, - сказал голос из-за двери. - Это Котовский.
Я приподнялся на локтях.
- Что вам угодно?
- Мне необходимо с вами поговорить.
Я вынул пистолет из кармана и положил его на кровать, накрыв одеялом.
Черт знает, что ему нужно. У меня было предчувствие, что это как-то
связано с Анной.
- Входите, прошу вас.
Открылась дверь, и вошел Котовский. Выглядел он совершенно по-иному,
чем днем, - теперь на нем был халат с кистями, из-под которого торчали
полосатые пижамные штаны. В одной руке он держал подсвечник с тремя
горящими свечами, а в другой у него была бутылка шампанского и два бокала
- при взгляде на шампанское моя догадка, что Анна нажаловалась ему на
меня, окрепла.
- Присаживайтесь.
Я указал ему на кресло.
Поставив шампанское и подсвечник на стол, он сел.
- У вас можно курить?
- Сделайте одолжение.
Закурив, Котовский сделал какой-то странный жест - провел
растопыренной пятерней над своим черепом, словно откидывая невидимую прядь
волос со лба. Я подумал, что где-то видел уже это движение, и сразу
вспомнил где - в бронепоезде Чапаева. Почти так же поправляла свои
состриженные волосы Анна. У меня мелькнула мысль, что оба они принадлежат
к какой-то странной секте, возглавляемой Чапаевым, и эта бритоголовость
связана с их ритуалами, но в следующий же миг я понял, что все мы
принадлежим к этой секте, все мы, кому довелось нахлебаться в очередной
раз свалившейся на Россию свободы и непременно сопровождающих ее вшей. Я
засмеялся.
- Что это вы? - спросил Котовский, подняв бровь.
- Да вот, подумал о нашей нынешней жизни. Бреемся, чтобы не
завшиветь. Кто бы мог себе это представить лет пять назад? Непостижимо.
- Удивительно, - сказал Котовский, - я как раз думал о том же самом.
О том, что произошло с Россией. Поэтому к вам и зашел. Своего рода
импульс. Хочу поговорить.
- О России?
- Именно, - сказал он.
- Что же тут говорить, - сказал я, - все предельно ясно.
- Нет, я имею в виду - кто виноват?
- Не знаю, - сказал я, - а вы что думаете?
- Интеллигенция. Кто же еще.
Он протянул мне наполненный бокал.
- У интеллигента, - сказал он с мрачной гримасой, - особенно у
российского, который только и может жить на содержании, есть одна гнусная
полудетская черта. Он никогда не боится нападать на то, что подсознательно
кажется ему праведным и законным. Как ребенок, который не очень боится
сделать зло своим родителям, потому что знает - дальше угла не поставят.
Чужих людей он опасается больше. То же и с этим мерзким классом.
- Не вполне успеваю за вашей мыслью.
- Интеллигент, как бы он ни измывался над устоями империи, которая
его породила, отлично знает, что в ней все-таки жив был нравственный
закон.
- Вот как? Отчего?
- Да оттого, что если нравственный закон в ней был бы мертв, он
никогда не посмел бы топтать ее устои ногами. Я вот перечитывал недавно
Достоевского, и знаете, что подумал?
У меня непроизвольно дернулась щека.
- Что? - спросил я.
- Добро по своей природе всепрощающе. Подумайте, всех этих нынешних
палачей раньше ссылали в сибирские села, где они целыми днями охотились на
зайцев и рябчиков. Нет, интеллигент не боится топтать святыни. Интеллигент
боится лишь одного - касаться темы зла и его корней, потому что
справедливо полагает, что здесь его могут сразу отлюбить телеграфным
столбом.
- Сильный образ.
- Со злом заигрывать приятно, - горячо продолжал Котовский, - риску
никакого, а выгода очевидна. Вот откуда берется огромная армия
добровольных подлецов, которые сознательно путают верх с низом и правое с
левым, понимаете? Все эти расчетливые сутенеры духа, эти испитые
Чернышевские, исколотые Рахметовы, растленные Перовские, накокаиненные
Кибальчичи, все эти...
- Понимаю.
Котовский отхлебнул шампанского.
- Кстати, Петр, - сказал он небрежно, - раз уж у нас об этом речь
зашла. Я слышал, у вас был кокаин.
- Да, - сказал я, - действительно. Раз уж он сам всплыл в разговоре.
Сунув руку в саквояж, я вынул из него банку и поставил на стол.
- Угощайтесь.
Котовского не надо было уговаривать. Белые дорожки, которые он
насыпал на поверхность стола, скорее походили на два недостроенных шоссе.
Совершив все необходимые манипуляции, он откинулся в кресле. Выждав из
вежливости минуту, я спросил:
- И часто вы о России думаете?
- Когда в Одессе жил, каждый день думал не менее трех раз, - сказал
он глухим голосом. - До того доходило, что кровь из носу шла. Потом
бросил. Не хочу от чего-то зависеть.
- А что же сейчас? Достоевский попутал?
- Да нет, - сказал он. - Одна внутренняя драма.
Мне в голову пришла неожиданная мысль.
- Скажите, Григорий, а вы очень дорожите своими рысаками?
- А что? - спросил он.
- Мы могли бы совершить обмен. Пол этой банки за вашу коляску.
Котовский вскинул на меня острый взгляд, потом поднял со стола банку,
заглянул в нее и сказал:
- Право же, вы искуситель. Зачем вам мои рысаки?
- Кататься. Зачем же еще.
- Ну что же, - сказал Котовский, - согласен. У меня в багаже случайно
как раз есть аптечные весы...
- Берите на глаз, - сказал я, - он мне легко достался.
Вынув из кармана халата серебряный портсигар, он высыпал из него
папиросы, затем достал перочинный нож и его лезвием, как небольшой
лопаткой, переложил туда часть порошка.
- Не рассыплете?
- Не беспокойтесь, этот портсигар у меня с Одессы. Специальный.
Рысаки ваши.
- Благодарю вас.
- Выпьем за нашу сделку?
- Охотно, - сказал я и поднял бокал.
Допив шампанское, Котовский встал, спрятал портсигар в карман и
поднял подсвечник.
- Что же, спасибо за беседу. И, Бога ради, простите мне это ночное
вторжение.
- Покойной ночи. А вы позволите задать вам вопрос? Раз уж вы про это
упомянули сами - что это за внутренняя драма, от которой помогает кокаин?
- Перед драмой России она меркнет, - сказал Котовский, по-военному
коротко кивнул и вышел за дверь.
Некоторое время я пытался заснуть, но мне это не удалось. Сначала я
думал о Котовском - он, надо сказать, произвел на меня приятное
впечатление. В нем чувствовался стиль. Потом мои мысли вернулись к
разговору с Чапаевым. Я стал думать об этом его "нигде" и о нашем
разговоре. На первый взгляд все было несложно. Он предлагал мне ответить
на вопрос, существую ли я благодаря этому миру или этот мир существует
благодаря мне. Конечно, все сводилось к банальной диалектике, но была в
этом одна пугающая сторона, на которую он мастерски указал своими на
первый взгляд идиотскими вопросами о месте, где все это происходит. Если
весь мир существует во мне, то где тогда существую я? А если я существую в
этом мире, то где, в каком его месте находится мое сознание? Можно было бы
сказать, думал я, что мир с одной стороны существует во мне, а с другой
стороны я существую в этом мире, и это просто полюса одного смыслового
магнита, но фокус был в том, что этот магнит, эту диалектическую диаду
негде было повесить.
Ей негде было существовать!
Потому что для ее существования нужен был тот, в чьем сознании она
могла бы возникнуть. А ему точно так же негде было существовать, потому
что любое "где" могло появиться только в сознании, для которого просто не
было иного места, чем созданное им самим... Но где оно было до того, как
создало для себя это место? Само в себе? Но где?
Мне вдруг стало страшно оставаться одному. Накинув на плечи китель, я
вышел в коридор, увидел в голубоватом сиянии светившей из окна луны перила
ведущей вниз лестницы и направился к выходу.
Распряженная коляска стояла недалеко от дверей. Я пару раз обошел
вокруг, любуясь ее плавными линиями - казалось, лунный свет придавал им
дополнительное очарование. Недалеко от меня фыркнула лошадь. Я оглянулся и
увидел Чапаева - он стоял возле лошади со щеткой в руке и расчесывал ей
гриву. Подойдя к нему, я остановился рядом. Он посмотрел на меня.
Интересно, подумал я, а если я спрошу его о том, где находится это его
"нигде", что он ответит? Ему неизбежно придется определить это слово само
через себя, и его положение в разговоре окажется ничем не лучше моего.
- Не спится? - спросил Чапаев.
- Да, - сказал я. - Не по себе.
- Чего, пустоту раньше не видел?
Я понял, что словом "пустота" он называет именно это "нигде", которое
я впервые в жизни осознал несколько минут назад.
- Нет, - ответил я. - Никогда.
- А что ж ты тогда, Петька, видел? - задушевно спросил Чапаев.
- Давайте сменим тему, - сказал я. - Где мои рысаки?
- В конюшне, - сказал Чапаев. - А с каких это пор они твои, а не
Котовского?
- Уже около четверти часа.
Чапаев хмыкнул.
- Ты с Гришей поосторожней, - сказал он. - Не так он прост, как
кажется.
- Я уже понял, - ответил я. - Знаете, Василий Иванович, не идут у
меня из головы ваши слова. Умеете вы в тупик загнать.
- Верно, - сказал Чапаев, с силой проводя щеткой по спутанным конским
волосам, - умею. А потом как дать из пулемета...
- Но мне кажется, - сказал я, - что я и могу.
- Попробуй.
- Хорошо, - сказал я. - Я тоже задам последовательность вопросов о
местоположении.
- Задавай, задавай, - пробормотал Чапаев.
- Начнем по порядку. Вот вы расчесываете лошадь. А где находится эта
лошадь?
Чапаев посмотрел на меня с изумлением.
- Ты что, Петька, совсем охренел?
- Прошу прощения?
- Вот она.
Несколько секунд я молчал. К такому повороту я совершенно не был
готов. Чапаев недоверчиво покачал головой.
- Знаешь, Петька, - сказал он, - шел бы ты лучше спать.
Глупо улыбнувшись, я побрел назад в дом. Кое-как добравшись до
кровати, я повалился на нее и стал медленно проваливаться в очередной
кошмар, неизбежность которого ощутил еще на лестнице.
Он не заставил себя долго ждать. Мне стал сниться голубоглазый
светловолосый человек, привязанный петлями к странному креслу, похожему на
зубоврачебное. Во сне я четко знал, что его фамилия - Сердюк и то, что
происходит с ним сейчас, вскоре должно произойти со мной самим. К рукам
Сердюка шли разноцветные провода, подключенные к стоящей на полу
динамо-машине угрожающего вида; у меня хватило трезвости догадаться, что
эту машину достраивает мой ум. Ручку машины крутили два склоненных над ней
человека в белых халатах. Сначала они вращали ее медленно, и человек в
кресле только вздрагивал и покусывал губы, но постепенно их движения
убыстрились, и по телу примотанного к креслу одна за другой стали
проходить волны крупной дрожи. Наконец он уже не в силах был молчать.
- Прекратите! - попросил он.
Но его мучители стали работать еще быстрее.
- Выключите динамо, - заорал он что было сил, - выключите динамо!
Динамо! Ди-на-мо!! ДИ-НА-МО!!!
6
- Следующая станция - "Динамо", - сказал голос в динамике.
Сидящий напротив пассажир - очень странного вида мужик с рябым и
круглым лицом, в грязном ватном халате и чалме со следами зеленой краски -
поймал бессмысленный взгляд Сердюка, уже несколько минут уставленный ему в
глаза, почесал ухо, приложил два пальца к чалме и громко сказал:
- Хайль Гитлер!
- Гитлер хайль, - вежливо ответил Сердюк и отвел взгляд.
Совершенно непонятно было, что это за человек и почему он ездит в
метро, имея харю, с которой можно кататься по меньшей мере в "БМВ".
Прямо над головой человека в халате висел рекламный плакат, на
котором когда-то было написано: "Хлеб - ваше богатство". Буквы "х" и "л"
были стерты, а в конце предложения был добавлен восклицательный знак.
Сердюк сочувственно вздохнул, покосился вправо и стал читать книгу,
лежащую на коленях у соседа по лавке. Это была затрепанная брошюра,
обернутая в газету, на которой было написано шариковой ручкой: "Японский
милитаризм". Видимо, брошюра была каким-то полусекретным советским
пособием. Бумага была желтой от старости, шрифт странным; в тексте
присутствовало множество набранных курсивом японских слов.
"Социальный долг, - прочел Сердюк, - сплетается у них с чувством
естественного человеческого долга, рождая пронзительную эмоциональность
драмы. Такой долг выражен для японцев в понятиях _о_н_ и _г_и_р_и_, вовсе
не ушедших еще в прошлое. _О_н_ - это _д_о_л_г _б_л_а_г_о_д_а_р_н_о_с_т_и
ребенка к родителям, вассала к сюзерену, гражданина к государству.
Г_и_р_и_ - _о_б_я_з_а_н_н_о_с_т_ь_, _о_б_я_з_а_т_е_л_ь_с_т_в_о_, требующие
от каждого человека действовать в согласии с его положением и местом в
обществе. Это также обязанность по отношению к себе самому: соблюдение
чести и достоинства своей личности, своего имени. Должно быть готовым
принести себя в жертву во имя _о_н_ и _г_и_р_и_, своего рода социального,
профессионального и человеческого кодекса поведения."
Сосед, видимо, заметил, что Сердюк читает его книгу, и поднял ее к
самому лицу, вдобавок полуприкрыв ее, так что текст стал совершенно
невидимым. Сердюк закрыл глаза.
"Потому и живут нормально, - подумал он, - что все время про долг
помнят. А не бухают без конца, как у нас."
Неизвестно, что происходило в его голове в течение следующих
нескольких минут, но, когда поезд остановился на "Пушкинской", Сердюк
вышел из вагона со сложившимся в душе желанием выпить, даже не выпить, а
нажраться. Но это желание сначала было неоформленным и неосознанным и
воспринималось в качестве смутной тоски по чему-то недостижимому и как бы
утерянному, а свою настоящую форму обрело только тогда, когда Сердюк
оказался перед длинной батареей бронированных киосков, из смотровых щелей
которых без выражения глядели на вражескую территорию одинаковые
кавказские лица.
Остановиться на каком-нибудь конкретном напитке было трудно.
Ассортимент был большой, но какой-то второсортный, как на выборах. Сердюк
долго колебался, пока не увидел в одном из киосков бутылку портвейна под
названием "Ливадия".
При первом взгляде на эту бутылку Сердюк ясно вспомнил одно забытое
утро из юности: заставленный какими-то ящиками закоулок во дворе
института, солнце на желтых листьях и хохочущие однокурсники, передающие
друг другу бутылку такого же портвейна (правда, с чуть другой этикеткой -
тогда еще не были поставлены точки над "i"). Еще Сердюк вспомнил, что в
этот закоулок, скрытый со всех сторон от наблюдателей, надо было пролезать
между прутьев ржавой решетки, пачкавшей куртку. Но главным во всем этом
был не портвейн и не решетка, а на секунду мелькнувшие в памяти и
отозвавшиеся печалью в сердце необозримые возможности и маршруты, которые
заключал в себе тогда мир, простиравшийся во все стороны вокруг
отгороженного решеткой угла двора.
А вслед за этим воспоминанием пришла совершенно невыносимая мысль - о
том, что мир сам по себе с тех пор совсем не изменился, просто увидеть его
под тем углом, под которым это без всяких усилий удавалось тогда, нельзя:
никак теперь не протиснуться между прутьев, никак, да и некуда больше
протискиваться, потому что клочок пустоты за решеткой уже давно заполнен
оцинкованными гробами с жизненным опытом.
Но если нельзя было увидеть мир под тем же углом, его, без сомнения,
можно было увидеть под тем же градусом. Сунув в амбразуру киоска деньги,
Сердюк подхватил выскочившую оттуда зеленую гранату, пересек улицу,
осторожно прошел между луж, в которых отражалось предвечернее весеннее
небо, сел на лавку напротив зеленого Пушкина и зубами сорвал с бутылки
пластмассовую пробку. Портвейн оказался таким же точно на вкус, как и
прежде, и это было лишним доказательством того, что реформы не затронули
глубинных основ русской жизни, пройдясь шумным ураганчиком только по самой
ее поверхности.
В несколько длинных гло