Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
ично, и уже вышел
для этого из дому, но на дороге раздумал. Почти у самого дома Птицына, как
нарочно, попался Коля, и князь поручил ему передать письмо в руки брата, как
бы прямо от самой Аглаи Ивановны. Коля не расспрашивал и доставил, так что
Ганя и не воображал, что письмо прошло чрез столько станций. Воротясь домой,
князь попросил к себе Веру Лукьяновну, рассказал ей что надо и успокоил ее,
потому что она до сих пор все искала письмо и плакала. Она пришла в ужас,
когда узнала, что письмо унес отец. (Князь узнал от нее уже потом, что она
не раз служила в секрете Рогожину и Аглае Ивановне; ей и в голову не
приходило, что "тут могло быть что-нибудь во вред князю...)
А князь стал, наконец, до того расстроен, что когда, часа два спустя, к
нему прибежал посланный от Коли с известием о болезни отца, то, в первую
минуту, он почти не мог понять, в чем дело. Но это же происшествие и
восстановило его, потому что сильно отвлекло. Он пробыл у Нины Александровны
(куда, разумеется, перенесли больного) почти вплоть до самого вечера. Он не
принес почти никакой пользы, но есть люди, которых почему-то приятно видеть
подле себя в иную тяжелую минуту. Коля был ужасно поражен, плакал
истерически, но однако же все время был на побегушках: бегал за доктором и
сыскал троих, бегал в аптеку, в цырюльню. Генерала оживили, но не привели в
себя; доктора выражались, что "во всяком случае пациент в опасности". Варя и
Нина Александровна не отходили от больного; Ганя был смущен и потрясен, но
не хотел всходить на верх и даже боялся увидеть больного; он ломал себе
руки, и в бессвязном разговоре с князем ему удалось выразиться, что вот,
дескать, "такое несчастье и, как нарочно, в такое время!" Князю показалось,
что он понимает, про какое именно время тот говорит. Ипполита князь уже не
застал в доме Птицына. К вечеру прибежал Лебедев, который, после утреннего
"объяснения", спал до сих пор без просыпу. Теперь он был почти трезв и
плакал над больным настоящими слезами, точно над родным своим братом. Он
винился вслух, не объясняя однако же в чем дело, и приставал к Нине
Александровне, уверяя ее поминутно, что "это он, он сам причиной, и никто
как он... единственно из приятного любопытства... и что "усопший" (так он
почему-то упорно называл еще живого генерала) был даже гениальнейший
человек!" Он особенно серьезно настаивал на гениальности, точно от этого
могла произойти в эту минуту какая-нибудь необыкновенная польза. Нина
Александровна, видя искренние слезы его, проговорила ему наконец безо
всякого упрека и чуть ли даже не с лаской: "ну, бог с вами, ну, не плачьте,
ну, бог вас простит!" Лебедев был до того поражен этими словами и тоном их,
что во весь этот вечер не хотел уже и отходить от Нины Александровны (и во
все следующие дни, до самой смерти генерала, он почти с утра до ночи
проводил время в их доме). В продолжение дня два раза приходил к Нине
Александровне посланный от Лизаветы Прокофьевны узнать о здоровье больного.
Когда же вечером, в девять часов, князь явился в гостиную Епанчиных, уже
наполненную гостями, Лизавета Прокофьевна тотчас же начала расспрашивать его
о больном, с участием и подробно, и с важностью ответила Белоконской на ее
вопрос: "кто таков больной, и кто такая Нина Александровна?" Князю это очень
понравилось. Сам он, объясняясь с Лизаветой Прокофьевной, говорил
"прекрасно", как выражались потом сестры Аглаи: "скромно, тихо, без лишних
слов, без жестов, с достоинством; вошел прекрасно; одет был превосходно", и
не только не "упал на гладком полу", как боялся накануне, но видимо произвел
на всех даже приятное впечатление.
С своей стороны, усевшись и осмотревшись, он тотчас же заметил, что все
это собрание отнюдь не походило на вчерашние призраки, которыми его напугала
Аглая, или на кошмары, которые ему снились ночью. В первый раз в жизни он
видел уголок того, что называется страшным именем "света". Он давно уже,
вследствие некоторых особенных намерений, соображений и влечений своих,
жаждал проникнуть в этот заколдованный круг людей, и потому был сильно
заинтересован первым впечатлением. Это первое впечатление его было даже
очаровательное. Как-то тотчас и вдруг ему показалось, что все эти люди как
будто так и родились, чтоб быть вместе; что у Епанчиных нет никакого
"вечера" в этот вечер и никаких званых гостей, что все это самые "свои
люди", и что он сам как будто давно уже был их преданным другом и
единомышленником и воротился к ним теперь после недавней разлуки. Обаяние
изящных манер, простоты и кажущегося чистосердечия было почти волшебное. Ему
и в мысль не могло придти, что все это простосердечие и благородство,
остроумие и высокое собственное достоинство есть, может быть, только
великолепная художественная выделка. Большинство гостей состояло даже,
несмотря на внушающую наружность, из довольно пустых людей, которые,
впрочем, и сами не знали, в самодовольстве своем, что многое в них хорошее -
одна выделка, в которой при том они не виноваты, ибо она досталась им
бессознательно и по наследству. Этого князь даже и подозревать не хотел под
обаянием прелести своего первого впечатления. Он видел, например, что этот
старик, этот важный сановник, который по летам годился бы ему в деды, даже
прерывает свой разговор, чтобы выслушать его, такого молодого и неопытного
человека, и не только выслушивает его, но видимо ценит его мнение, так
ласков с ним, так искренно добродушен, а между тем они чужие и видятся всего
в первый раз. Может быть, на горячую восприимчивость князя подействовала
наиболее утонченность этой вежливости. Может быть, он и заранее был слишком
расположен и даже подкуплен к счастливому впечатлению.
А между тем все эти люди, - хотя, конечно, были "друзьями дома" и между
собой, - были однако же далеко не такими друзьями ни дому, ни между собой,
какими принял их князь, только что его представили и познакомили с ними. Тут
были люди, которые никогда и ни за что не признали бы Епанчиных хоть
сколько-нибудь себе равными. Тут были люди даже совершенно ненавидевшие
друга друга; старуха Белоконская всю жизнь свою "презирала" жену
"старичка-сановника", а та, в свою очередь, далеко не любила Лизавету
Прокофьевну. Этот "сановник", муж ее, почему-то покровитель Епанчиных с
самой их молодости, председательствовавший тут же, был до того громадным
лицом в глазах Ивана Федоровича, что тот кроме благоговения и страху ничего
не мог ощущать в его присутствии, и даже презирал бы себя искренно, если бы
хоть одну минуту почел себя ему равным, а его не Юпитером Олимпийским. Были
тут люди, не встречавшиеся друг с другом по нескольку лет и не ощущавшие
друг к другу ничего, кроме равнодушия, если не отвращения, но встретившиеся
теперь как будто вчера еще только виделись в самой дружеской и приятной
компании. Впрочем, собрание было немногочисленное. Кроме Белоконской и
"старичка-сановника", в самом деле важного лица, кроме его супруги, тут был,
во-первых, один очень солидный военный генерал, барон или граф, с немецким
именем, - человек чрезвычайной молчаливости, с репутацией удивительного
знания правительственных дел и чуть ли даже не с репутацией учености, - один
из тех олимпийцев-администраторов, которые знают все, "кроме разве самой
России", человек, говорящий в пять лет по одному "замечательному по глубине
своей" изречению, но впрочем такому, которое непременно входит в поговорку,
и о котором узнается даже в самом чрезвычайном кругу; один из тех
начальствующих чиновников, которые обыкновенно после чрезвычайно
продолжительной (даже до странности) службы, умирают в больших чинах, на
прекрасных местах и с большими деньгами, хотя и без больших подвигов и даже
с некоторою враждебностью к подвигам. Этот генерал был непосредственный
начальник Ивана Федоровича по службе и которого тот, по горячности своего
благодарного сердца и даже по особенному самолюбию, считал своим
благодетелем, но который отнюдь не считал себя благодетелем Ивана
Федоровича, относился к нему совершенно спокойно, хотя и с удовольствием
пользовался многоразличными его услугами, и сейчас же заместил бы его другим
чиновником, если б это потребовалось какими-нибудь соображениями, даже вовсе
и не высшими. Тут был еще один пожилой, важный барин, как будто даже и
родственник Лизаветы Прокофьевны, хотя это было решительно несправедливо;
человек, в хорошем чине и звании, человек богатый и родовой плотный собою и
очень хорошего здоровья, большой говорун и даже имевший репутацию человека
недовольного (хотя, впрочем, в самом позволительном смысле слова), человека
даже желчного (но и это в нем было приятно), с замашками английских
аристократов и с английскими вкусами (относительно, например, кровавого
ростбифа, лошадиной упряжи, лакеев и пр.). Он был большим другом
"сановника", развлекал его, и кроме того, Лизавета Прокофьевна почему-то
питала одну странную мысль, что этот пожилой господин (человек несколько
легкомысленный и отчасти любитель женского пола) вдруг да и вздумает
осчастливить Александру своим предложением. За этим, самым высшим и
солидным, слоем собрания следовал слой более молодых гостей, хотя и
блестящих тоже весьма изящными качествами. Кроме князя Щ. и Евгения
Павловича, к этому слою принадлежал и известный, очаровательный князь N.,
бывший обольститель и победитель женских сердец во всей Европе, человек
теперь уже лет сорока пяти, все еще прекрасной наружности, удивительно
умевший рассказывать, человек с состоянием, несколько впрочем расстроенным,
и, по привычке, проживавший более за границей. Тут были наконец люди, как
будто составлявшие даже третий особенный слой и которые не принадлежали сами
по себе к "заповедному кругу" общества, но которых, так же как и Епанчиных,
можно было иногда встретить почему-то в этом "заповедном" круге. По
некоторому такту, принятому ими за правило, Епанчины любили смешивать, в
редких случаях бывавших у них званых собраний, общество высшее с людьми слоя
более низшего, с избранными представителями "среднего рода людей", Епанчиных
даже хвалили за это и относились об них, что они понимают свое место и люди
с тактом, а Епанчины гордились таким об них мнением. Одним из представителей
этого среднего рода людей был в этот вечер один техник, полковник, серьезный
человек, весьма близкий приятель князю Щ., и им же введенный к Епанчиным,
человек, впрочем, в обществе молчаливый и носивший на большом указательном
пальце правой руки большой и видный перстень, по всей вероятности,
пожалованный. Тут был наконец даже один литератор-поэт, из немцев, но
русский поэт, и сверх того совершенно приличный, так что его можно было без
опасения ввести в хорошее общество, Он был счастливой наружности, хотя
почему-то несколько отвратительной, лет тридцати восьми, одевался
безукоризненно, принадлежал к семейству немецкому, в высшей степени
буржуазному, но и в высшей степени почтенному; умел пользоваться разными
случаями, пробиться в покровительство высоких людей и удержаться в их
благосклонности. Когда-то он перевел с немецкого какое-то важное сочинение
какого-то важного немецкого поэта, в стихах, умел посвятить свой перевод,
умел похвастаться дружбой с одним знаменитым, но умершим русским поэтом
(есть целый слой писателей, чрезвычайно любящих приписываться печатно в
дружбу к великим, но умершим писателям) и введен был очень недавно к
Епанчиным женой старичка-сановника". Эта барыня слыла за покровительницу
литераторов и ученых и действительно одному или двум писателям доставила
даже пенсион, чрез посредство высокопоставленных лиц, у которых имела
значение. А значение в своем роде она имела. Это была дама, лет сорока пяти
(стало быть, весьма молодая жена для такого старого старичка, как ее муж),
бывшая красавица, любившая и теперь, по мании, свойственной многим
сорокапятилетним дамам, одеваться слишком уже пышно; ума была небольшого а
знания литературы весьма сомнительного. Но покровительство литераторам было
в ней такого же рода манией как пышно одеваться. Ей посвящалось много
сочинений и переводов; два-три писателя, с ее позволения, напечатали свои,
писанные ими к ней, письма о чрезвычайно важных предметах... И вот все-то
это общество князь принял за самую чистую монету, за чистейшее золото, без
лигатуры. Впрочем, все эти люди были тоже, как нарочно, в самом счастливом
настроении в этот вечер и весьма довольны собой. Все они до единого знали,
что делают Епанчиным своим посещением великую честь. Но, увы, князь и не
подозревал таких тонкостей. Он не подозревал, например, что Епанчины, имея в
предположении такой важный шаг, как решение судьбы их дочери, и не посмели
бы не показать его, князя Льва Николаевича, старичку-сановнику, признанному
покровителю их семейства. Старичек же сановник, хотя, с своей стороны,
совершенно спокойно бы перенес известие даже о самом ужасном несчастьи с
Епанчиными - непременно бы обиделся, если б Епанчины помолвили свою дочь без
его совета и, так сказать, без его спросу. Князь N., этот милый, этот
бесспорно остроумный и такого высокого чистосердечия человек, был на высшей
степени убеждения, что он - нечто в роде солнца, взошедшего в эту ночь над
гостиной Епанчиных. Он считал их бесконечно ниже себя, и именно эта
простодушная и благородная мысль и порождала в нем его удивительно-милую
развязность и дружелюбность к этим же самым Епанчиным. Он знал очень хорошо,
что в этот вечер должен непременно что-нибудь рассказать для очарования
общества и готовился к этому даже с некоторым вдохновением. Князь Лев
Николаевич, выслушав потом этот рассказ, сознавал, что не слыхал никогда
ничего подобного такому блестящему юмору и такой удивительной веселости и
наивности, почти трогательной в устах такого Дон-Жуана, как князь N. А между
тем, если б он только ведал, как этот самый рассказ стар, изношен; как
заучен наизусть и как уже истрепался и надоел во всех гостиных, и только у
невинных Епанчиных являлся опять за новость, за внезапное, искреннее и
блестящее воспоминание блестящего и прекрасного человека! Даже, наконец,
немчик-поэтик, хоть и держал себя необыкновенно любезно и скромно, но и тот
чуть не считал себя делающим честь этому дому своим посещением. Но князь не
заметил оборотной стороны, не замечал никакой подкладки. Этой беды Аглая и
не предвидела. Сама она была удивительно хороша собой в этот вечер. Все три
барышни были приодеты, хоть и не очень пышно, и даже как-то особенно
причесаны. Аглая сидела с Евгением Павловичем и необыкновенно дружески с ним
разговаривала и шутила. Евгений Павлович держал себя как бы несколько
солиднее, чем в другое время, тоже, может быть, из уважения к сановникам.
Его, впрочем, в свете уже давно знали; это был там уже свой человек, хотя и
молодой человек. В этот вечер он явился к Епанчиным с крепом на шляпе, и
Белоконская похвалила его за этот креп: другой светский племянник, при
подобных обстоятельствах, может быть, и не надел бы по таком дяде крепа.
Лизавета Прокофьевна тоже была этим довольна, но вообще она казалась как-то
уж слишком озабоченною. Князь заметил, что Аглая раза два на него
внимательно посмотрела и, кажется, осталась им довольною. Мало-по-малу он
становился ужасно счастлив. Давешние "фантастические" мысли и опасения его
(после разговора с Лебедевым) казались ему теперь, при внезапных, но частых
припоминаниях, таким несбыточным, невозможным и даже смешным сном! (И без
того первым, хотя и бессознательным, желанием и влечением его, давеча и во
весь день, - было - как-нибудь сделать так, чтобы не поверить этому сну!)
Говорил он мало, и то только на вопросы, и наконец совсем замолк, сидел и
все слушал, но видимо утопая в наслаждении. Мало-по-малу в нем самом
подготовилось нечто в роде какого-то вдохновения, готового вспыхнуть при
случае... Заговорил же он случайно, тоже отвечая на вопрос, и, казалось,
вовсе без особых намерений.
VII.
Пока он с наслаждением засматривался на Аглаю, весело разговаривавшую с
князем N. и Евгением Павловичем, вдруг пожилой барин-англоман, занимавший
"сановника" в другом углу и рассказывавший ему о чем-то с одушевлением,
произнес имя Николая Андреевича Павлищева. Князь быстро повернулся в их
сторону и стал слушать.
Дело шло о нынешних порядках и о каких-то беспорядках по помещичьим
имениям в -ской губернии. Рассказы англомана заключали в себе, должно быть,
что-нибудь и веселое, потому что старичек начал, наконец, смеяться желчному
задору рассказчика. Он рассказывал плавно, и как-то брюзгливо растягивая
слова, с нежными ударениями на гласные буквы, почему он принужден был, и
именно теперешними порядками, продать одно великолепное свое имение в -ской
губернии и даже, не нуждаясь особенно в деньгах, за полцены, и в то же время
сохранить имение разоренное, убыточное и с процессом, и даже за него
приплатить. Чтоб избежать еще процесса и с Павлищенским участком, я от них
убежал. Еще одно или два такие наследства, и ведь я разорен. Мне там,
впрочем, три тысячи десятин превосходной земли доставалось!"
- Ведь вот... Иван-то Петрович покойному Николаю Андреевичу Павлищеву
родственник... ты ведь искал, кажется, родственников-то, - проговорил
вполголоса князю Иван Федорович, вдруг очутившийся подле и заметивший
чрезвычайное внимание князя к разговору. До сих пор он занимал своего
генерала-начальника, но давно уже замечал исключительное уединение Льва
Николаевича и стал беспокоиться; ему захотелось ввести его до известной
степени в разговор и таким образом второй раз показать и отрекомендовать
"высшим лицам".
- Лев Николаич, воспитанник Николая Андреевича Павлищева, после смерти
своих родителей, - ввернул он, встретив взгляд Ивана Петровича.
- О-очень при-ятно, - заметил тот, - и очень помню даже. Давеча, когда
нас Иван Федорыч познакомил, я вас тотчас признал, и даже в лицо. Вы, право,
мало изменились на вид, хоть я вас видел только ребенком, лет десяти или
одиннадцати вы были. Что-то эдакое, напоминающее в чертах...
- Вы меня видели ребенком? - спросил князь с каким-то необыкновенным
удивлением.
- О, очень уже давно, - продолжал Иван Петрович, - в Златоверховом, где
вы проживали тогда у моих кузин. Я прежде довольно часто заезжал в
Златоверхово, - вы меня не помните? О-очень может быть, что не помните... Вы
были тогда... в какой-то болезни были тогда, так что я даже раз на вас
подивился...
- Ничего не помню! - с жаром подтвердил князь.
Еще несколько слов объяснения, крайне спокойного со стороны Ивана
Петровича и удивительно взволнованного со стороны князя, и оказалось, что
две барыни, пожилые девушки, родственницы покойного Павлищева, проживавшие в
его имении Златоверховом, и которым князь поручен был на воспитание, были в
свою очередь кузинами Ивану Петровичу. Иван Петрович, тоже как и все, почти
ничего не мог объяснить из причин, по которым Павлищев так заботился о
маленьком князе, своем приемыше. "Да и забыл тогда об этом
поинтересоваться", но все-таки оказалось, что у него превосходная память,
потому что он даже припомнил, как строга была к мал