Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
ормотать двух слов, а он, особенно видя, что я одет порядочно, почел,
должно быть, себя страшно обиженным тем, что я осмелился так бесцеремонно
заглянуть в его угол и увидать всю безобразную обстановку, которой он сам
так стыдился. Конечно, он обрадовался случаю сорвать хоть на ком-нибудь свою
злость на все свои неудачи. Одну минуту я даже думал, что он бросится в
драку; он побледнел точно в женской истерике и ужасно испугал жену.
"- Как вы смели так войти? Вон! - кричал он, дрожа и даже едва
выговаривая слова. Но вдруг он увидал в руках моих свой бумажник.
"- Кажется, вы обронили, - сказал я, как можно спокойнее и суше. (Так,
впрочем, и следовало.)
"Тот стоял предо мной в совершенном испуге и некоторое время как будто
понять ничего не мог; потом быстро схватился за свой боковой карман, разинул
рот от ужаса и ударил себя рукой по лбу.
"- Боже! Где вы нашли? Каким образом?
"Я объяснил в самых коротких словах и по возможности еще суше, как я
поднял бумажник, как я бежал и звал его и как, наконец, по догадке и почти
ощупью, взбежал за ним по лестнице.
"- О, боже! - вскрикнул он, обращаясь к жене: - тут все наши документы,
тут мои последние инструменты, тут все... о, милостивый государь, знаете ли
вы, что вы для меня сделали? Я бы пропал!
"Я схватился между тем за ручку двери, чтобы, не отвечая, уйти; но я
сам задыхался, и вдруг волнение мое разразилось таким сильнейшим припадком
кашля, что я едва мог устоять. Я видел, как господин бросался во все
стороны, чтобы найти мне порожний стул, как он схватил, наконец, с одного
стула лохмотья, бросил их на пол и, торопясь, подал мне стул, осторожно меня
усаживая. Но кашель мой продолжался и не унимался еще минуты три. Когда я
очнулся, он уже сидел подле меня на другом стуле, с которого тоже, вероятно,
сбросил лохмотья на пол, и пристально в меня всматривался.
"- Вы, кажется... страдаете? - проговорил он тем тоном, каким
обыкновенно говорят доктора, приступая к больному. - Я сам... медик (он не
сказал: доктор), - и, проговорив это, он для чего-то указал мне рукой на
комнату, как бы протестуя против своего теперешнего положения, - я вижу, что
вы...
"- У меня чахотка, - проговорил я как можно короче и встал.
"Вскочил тотчас и он.
"- Может быть, вы преувеличиваете и... приняв средства...
"Он был очень сбит с толку и как будто все еще не мог придти в себя;
бумажник торчал у него в левой руке.
"- О, не беспокоитесь, - перебил я опять, хватаясь за ручку двери, -
меня смотрел на прошлой неделе Б-н (опять я ввернул тут Б-на), - и дело мое
решенное. Извините...
"Я было опять хотел отворить дверь и оставить моего сконфузившегося,
благодарного и раздавленного стыдом доктора, но проклятый кашель как раз
опять захватил меня. Тут мой доктор настоял, чтоб я опять присел отдохнуть;
он обратился к жене, и та, не оставляя своего места, проговорила мне
несколько благодарных и приветливых слов. При этом она очень сконфузилась,
так что даже румянец заиграл на ее бледно-желтых, сухих щеках. Я остался, но
с таким видом, который каждую секунду показывал, что ужасно боюсь их
стеснить (так и следовало). Раскаяние моего доктора, наконец, замучило его,
я это видел.
"- Если я... - начал он, поминутно обрывая и перескакивая, - я так вам
благодарен и так виноват пред вами... я... вы видите... - он опять указал на
комнату, - в настоящую минуту я нахожусь в таком положении...
"- О, - сказал я, - нечего и видеть; дело известное; вы, должно быть,
потеряли место и приехали объясняться и опять искать места?
"- Почему... вы узнали? - спросил он с удивлением.
"- С первого взгляда видно, - отвечал я поневоле насмешливо, - сюда
много приезжают из провинций с надеждами, бегают, и так вот и живут.
"Он вдруг заговорил с жаром, с дрожащими губами; он стал жаловаться,
стал рассказывать и, признаюсь, увлек меня; я просидел у него почти час. Он
рассказал мне свою историю, впрочем, очень обыкновенную. Он был лекарем в
губернии, имел казенное место, но тут начались какие-то интриги, в которые
вмешали даже жену его. Он погордился, погорячился; произошла перемена
губернского начальства в пользу врагов его; под него подкопались,
пожаловались; он потерял место и на последние средства приехал в Петербург
объясняться; в Петербурге, известно, его долго не слушали, потом выслушали,
потом отвечали отказом, потом поманили обещаниями, потом отвечали
строгостию, потом велели ему что-то написать в объяснение, потом отказались
принять, что он написал, велели подать просьбу, - одним словом, он бегал уже
пятый месяц, проел все; последние женины тряпки были в закладе, а тут
родился ребенок и, и... "сегодня заключительный отказ на поданную просьбу, а
у меня почти хлеба нет, ничего нет, жена родила. Я, я..."
"Он вскочил со стула и отвернулся. Жена его плакала в углу, ребенок
начал опять пищать. Я вынул мою записную книжку и стал в нее записывать.
Когда я кончил и встал он стоял предо мной и глядел с боязливым
любопытством.
"- Я записал ваше имя, - сказал я ему, - ну, и все прочее: место
служения, имя вашего губернатора, числа, месяцы. У меня есть один товарищ,
еще по школе, Бахмутов, а у него дядя Петр Матвеевич Бахмутов,
действительный статский советник и служит директором...
"- Петр Матвеевич Бахмутов! - вскрикнул мой медик, чуть не задрожав: -
но ведь от него-то почти все и зависит!
"В самом деле, в истории моего медика и в развязке ее, которой я
нечаянно способствовал, все сошлось и уладилось, как будто нарочно было к
тому приготовлено, решительно точно в романе. Я сказал этим бедным людям,
чтоб они постарались не иметь никаких на меня надежд, что я сам бедный
гимназист (я нарочно преувеличил унижение; я давно кончил курс и не
гимназист), и что имени моего нечего им знать, но что я пойду сейчас же на
Васильевский Остров к моему товарищу Бахмутову, и так как я знаю наверно,
что его дядя, действительный статский советник, холостяк и не имеющий детей,
решительно благоговеет пред своим племянником и любит его до страсти, видя в
нем последнюю отрасль своей фамилии, то, "может быть, мой товарищ и сможет
сделать что-нибудь для вас и для меня, конечно, у своего дяди"...
"- Мне бы только дозволили объясниться с его превосходительством!
Только бы я возмог получить честь объяснить на словах! - воскликнул он,
дрожа как в лихорадке и с сверкавшими глазами. Он так и сказал: возмог.
Повторив еще раз, что дело наверно лопнет, и все окажется вздором, я
прибавил, что если завтра утром я к ним не приду, то значит дело кончено, и
им нечего ждать. Они выпроводили меня с поклонами, они были почти не в своем
уме. Никогда не забуду выражения их лиц. Я взял извозчика и тотчас же
отправился на Васильевский Остров.
"С этим Бахмутовым в гимназии, в продолжение нескольких лет, я был в
постоянной вражде. У нас он считался аристократом, по крайней мере, я так
называл его: прекрасно одевался, приезжал на своих лошадях, нисколько не
фанфаронил, всегда был превосходный товарищ, всегда был необыкновенно весел
и даже иногда очень остер, хотя ума был совсем не далекого, несмотря на то,
что всегда был первым в классе; я же никогда, ни в чем не был первым. Все
товарищи любили его, кроме меня одного. Он несколько раз в эти несколько лет
подходил ко мне; но я каждый раз угрюмо и раздражительно от него
отворачивался. Теперь я уже не видал его с год; он был в университете.
Когда, часу в девятом, я вошел к нему (при больших церемониях: обо мне
докладывали), он встретил меня сначала с удивлением, вовсе даже
неприветливо, но тотчас повеселел и, глядя на меня, вдруг расхохотался.
"- Да что это вздумалось вам придти ко мне, Терентьев? - вскричал он со
своею всегдашнею, милой развязностию, иногда дерзкою, но никогда не
оскорблявшею, которую я так в нем любил и за которую так его ненавидел. - Но
что это, - вскричал он с испугом, - вы так больны!
"Кашель меня замучил опять, я упал на стул и едва мог отдышаться.
"- Не беспокойтесь, у меня чахотка, - сказал я, - я к вам с просьбой.
"Он уселся с удивлением, и я тотчас же изложил ему всю историю доктора
и объяснил, что сам он, имея чрезвычайное влияние на дядю, может быть, мог
бы что-нибудь сделать.
"- Сделаю, непременно сделаю и завтра же нападу на дядю; и я даже рад,
и вы так все это хорошо рассказали... Но как это вам, Терентьев, вздумалось
все-таки ко мне обратиться?
"- От вашего дяди тут так много зависит, и при том мы, Бахмутов, всегда
были врагами, а так как вы человек благородный, то я подумал, что вы врагу
не откажете, - прибавил я с иронией.
"- Как Наполеон обратился к Англии! - вскричал он, захохотав. - Сделаю,
сделаю! Сейчас даже пойду, если можно! - прибавил он поспешно, видя, что я
серьезно и строго встаю со стула.
"И действительно, это дело, самым неожиданным образом, обделалось у нас
как не надо лучше. Чрез полтора месяца наш медик получил опять место в
другой губернии, получил прогоны, даже вспоможение. Я подозреваю, что
Бахмутов, который сильно повадился к ним ходить (тогда как я от этого
нарочно перестал к ним ходить и принимал забегавшего ко мне доктора почти
сухо), - Бахмутов, как я подозреваю, склонил доктора даже принять от него
взаймы. С Бахмутовым я виделся раза два в эти шесть недель, мы сошлись в
третий раз, когда провожали доктора. Проводы устроил Бахмутов у себя же в
доме, в форме обеда с шампанским, на котором присутствовала и жена доктора;
она, впрочем, очень скоро уехала к ребенку. Это было в начале мая, вечер был
ясный, огромный шар солнца опускался в залив. Бахмутов провожал меня домой;
мы пошли по Николаевскому мосту; оба подпили. Бахмутов говорил о своем
восторге, что дело это так хорошо кончилось, благодарил меня за что-то,
объяснял как приятно ему теперь после доброго дела, уверял, что вся заслуга
принадлежит мне, и что напрасно многие теперь учат и проповедуют, что
единичное доброе дело ничего не значит. Мне тоже ужасно захотелось
поговорить.
"- Кто посягает на единичную "милостыню" - начал я, - тот посягает на
природу человека и презирает его личное достоинство. Но организация
"общественной милостыни" и вопрос о личной свободе - два вопроса различные и
взаимно себя не исключающие. Единичное доброе дело останется всегда, потому
что оно есть потребность личности, живая потребность прямого влияния одной
личности на другую. В Москве жил один старик, один "генерал", то-есть
действительный статский советник, с немецким именем; он всю свою жизнь
таскался по острогам и по преступникам; каждая пересыльная партия в Сибирь
знала заранее, что на Воробьевых горах ее посетит "старичок генерал". Он
делал свое дело в высшей степени серьезно и набожно; он являлся, проходил по
рядам ссыльных, которые окружали его, останавливался пред каждым, каждого
расспрашивал о его нуждах, наставлений не читал почти никогда никому, звал
всех "голубчиками". Он давал деньги, присылал необходимые вещи - портянки,
подвертки, холста, приносил иногда душеспасительные книжки и оделял ими
каждого грамотного, с полным убеждением, что они будут их дорогой читать, и
что грамотный прочтет неграмотному. Про преступление он редко расспрашивал,
разве выслушивал, если преступник сам начинал говорить. Все преступники у
него были на равной ноге, различия не было. Он говорил с ними как с
братьями, но они сами стали считать его под конец за отца. Если замечал
какую-нибудь ссыльную женщину с ребенком на руках, он подходил, ласкал
ребенка, пощелкивал ему пальцами, чтобы тот засмеялся. Так поступал он
множество лет, до самой смерти; дошло до того, что его знали по всей России
и по всей Сибири, то-есть все преступники. Мне рассказывал один бывший в
Сибири, что он сам был свидетелем, как самые закоренелые преступники
вспоминали про генерала, а между тем, посещая партии, генерал редко мог
раздать более двадцати копеек на брата. Правда, вспоминали его не то что
горячо, или как-нибудь там очень серьезно. Какой-нибудь из "несчастных",
убивших каких-нибудь двенадцать душ, заколовший шесть штук детей,
единственно для своего удовольствия (такие, говорят, бывали), вдруг ни с
того, ни с сего, когда-нибудь, и всего-то, может быть, один раз во все
двадцать лет, вдруг вздохнет и скажет: "А что-то теперь старичок-генерал,
жив ли еще?" При этом, может быть, даже и усмехнется, - и вот и только
всего-то. А почем вы знаете, какое семя заброшено в его душу на веки этим
"старичком-генералом", которого он не забыл в двадцать лет? Почем вы знаете,
Бахмутов, какое значение будет иметь это приобщение одной личности к другой
в судьбах приобщенной личности?.. Тут ведь целая жизнь и бесчисленное
множество сокрытых от нас разветвлений. Самый лучший шахматный игрок, самый
острый из них может рассчитать только несколько ходов вперед; про одного
французского игрока, умевшего рассчитать десять ходов вперед, писали как про
чудо. Сколько же тут ходов и сколько нам неизвестного? Бросая ваше семя,
бросая вашу "милостыню", ваше доброе дело в какой бы то ни было форме, вы
отдаете часть вашей личности и принимаете в себя часть другой; вы взаимно
приобщаетесь один к другому; еще несколько внимания, и вы вознаграждаетесь
уже знанием, самыми неожиданными открытиями. Вы непременно станете смотреть
наконец на ваше дело как на науку? она захватит в себя всю вашу жизнь и
может наполнить всю жизнь. С другой стороны, все ваши мысли, все брошенные
вами семена, может быть, уже забытые вами, воплотятся и вырастут; получивший
от вас передаст другому. И почему вы знаете, какое участие вы будете иметь в
будущем разрешении судеб человечества? Если же знание и целая жизнь этой
работы вознесут вас наконец до того, что вы в состояний будете бросить
громадное семя, оставить миру в наследство громадную мысль, то... - И так
далее, я много тогда говорил. "- И подумать при этом, что вам-то и отказано
в жизни! - с горячим упреком кому-то вскричал Бахмутов.
"В эту минуту мы стояли на мосту, облокотившись на перила, и глядели на
Неву.
"- А знаете ли, что мне пришло в голову, - сказал я, нагнувшись еще
более над перилами.
"- Неужто броситься в воду? - вскричал Бахмутов чуть не в испуге. Может
быть, он прочел мою мысль в моем лице.
"- Нет, покамест одно только рассуждение, следующее: вот мне остается
теперь месяца два-три жить, может, четыре; но, например, когда будет
оставаться всего только два месяца, и если б я страшно захотел сделать одно
доброе дело, которое бы потребовало работы, беготни и хлопот, вот в роде
дела нашего доктора, то в таком случае я ведь должен бы был отказаться от
этого дела за недостатком остающегося мне времени и приискивать другое
"доброе дело", помельче, и которое в моих средствах (если уж так будет
разбирать меня на добрые дела). Согласитесь, что это забавная мысль!
"Бедный Бахмутов был очень встревожен за меня; он проводил меня до
самого дома и был так деликатен, что не пустился ни разу в утешения и почти
все молчал. Прощаясь со мной, он горячо сжал мне руку и просил позволения
навещать меня. Я отвечал ему, что если он будет приходить ко мне как
"утешитель" (потому что, если бы даже он и молчал, то все-таки приходил бы
как утешитель, я это объяснил ему), то ведь этим он мне будет, стало быть,
каждый раз напоминать еще больше о смерти. Он пожал плечами, но со мной
согласился; мы расстались довольно учтиво, чего я даже не ожидал.
"Но в этот вечер и в эту ночь брошено было первое семя моего
"последнего убеждения". Я с жадностью схватился за эту новую мысль, с
жадностью разбирал ее во всех ее излучинах, во всех видах ее (я не спал всю
ночь), и чем более я в нее углублялся, чем более принимал ее в себя, тем
более я пугался. Страшный испуг напал на меня наконец и не оставлял и в
следующие затем дни. Иногда, думая об этом постоянном испуге моем, я быстро
леденел от нового ужаса: по этому испугу я ведь мог заключить, что
"последнее убеждение" мое слишком серьезно засело во мне и непременно придет
к своему разрешению. Но для разрешения мне недоставало решимости. Три недели
спустя все было кончено, и решимость явилась, но по весьма странному
обстоятельству.
"Здесь в моем объяснении я отмечаю все эти цифры и числа. Мне, конечно,
все равно будет, но теперь (и, может быть, только в эту минуту) я желаю,
чтобы те, которые будут судить мой поступок, могли ясно видеть, из какой
логической цепи выводов вышло мое "последнее убеждение". Я написал сейчас
выше, что окончательная решимость, которой недоставало мне для исполнения
моего "последнего убеждения", произошла во мне, кажется, вовсе не из
логического вывода, а от какого-то странного толчка, от одного странного
обстоятельства, может быть, вовсе не связанного ничем с ходом дела. Дней
десять назад зашел ко мне Рогожин, по одному своему делу, о котором здесь
лишнее распространяться. Я никогда не видал Рогожина прежде, но слышал о нем
очень многое. Я дал ему все нужные справки, и он скоро ушел; а так как он и
приходил только за справками, то тем бы дело между нами и кончилось. Но он
слишком заинтересовал меня, и весь этот день я был под влиянием странных
мыслей, так что решился пойти к нему на другой день сам, отдать визит.
Рогожин был мне очевидно не рад и даже "деликатно" намекнул, что нам нечего
продолжать знакомство; но все-таки я провел очень любопытный час, как,
вероятно, и он. Между нами был такой контраст, который не мог не сказаться
нам обоим, особенно мне: я был человек уже сосчитавший дни свои, а он -
живущий самою полною, непосредственною жизнью, настоящею минутой, без всякой
заботы о "последних" выводах, цифрах или о чем бы то ни было, не касающемся
того, на чем... на чем... ну хоть на чем он помешан; пусть простит мне это
выражение господин Рогожин, пожалуй, хоть как плохому литератору, не
умевшему выразить свою мысль. Несмотря на всю его нелюбезность, мне
показалось, что он человек с умом и может многое понимать, хотя его мало что
интересует из постороннего. Я не намекал ему о моем "последнем убеждении",
но мне почему-то показалось, что он, слушая меня, угадал его. Он промолчал,
он ужасно молчалив. Я намекнул ему, уходя, что несмотря на всю между нами
разницу и на все противоположности, - les extrйmitйs se touchent (я
растолковал ему это по-русски), так что, может быть, он и сам вовсе не так
далек от моего "последнего убеждения", как кажется. На это он ответил мне
очень угрюмою и кислою гримасой, встал, сам сыскал мне мою фуражку, сделав
вид, будто бы я сам ухожу, и просто-за-просто вывел меня из своего мрачного
дома под видом того, что провожает меня из учтивости. Дом его поразил меня;
похож на кладбище, а ему, кажется, нравится, что, впрочем, понятно: такая
полная непосредственная жизнь, которою он живет, слишком полна сама по себе,
чтобы нуждаться в обстановке.
"Этот визит к Рогожину очень утомил меня. Кроме того, я еще с утра
чувствовал себя нехорошо; к вечеру я очень ослабел и лег на кровать, а по
временам чувствовал сильный жар и даже минутами бредил. Коля пробыл со мной
до одиннадцати часов. Я помню однако ж все, про что он говорил и про что мы
говорили. Но когда минутами смыкал