Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
вдохновение минуты, -
то кто же, стало быть, вам-то сообщил? Это важно-с, это... это очень важно-с
и... так сказать...
- Мне сказал это сейчас Коля, а ему сказал давеча отец, которого он
встретил в шесть часов, в седьмом, в сенях, когда вышел за чем-то.
И князь рассказал все в подробности.
- Ну вот-с, это что называется след-с! - потирая руки, неслышно смеялся
Лебедев: - так я и думал-с! Это значит, что его превосходительство нарочно
прерывали свой сон невинности, в шестом часу, чтоб идти разбудить любимого
сына и сообщить о чрезвычайной опасности соседства с господином Фердыщенком!
Каков же после того опасный человек господин Фердыщенко, и каково
родительское беспокойство его превосходительства, хе-хе-хе!..
- Послушайте, Лебедев, - смутился князь окончательно, - послушайте,
действуйте тихо! Не делайте шуму! Я вас прошу, Лебедев, я вас умоляю... В
таком случае клянусь, я буду содействовать, но чтобы никто не знал; чтобы
никто не знал!
- Будьте уверены, благодушнейший, искреннейший и благороднейший князь,
- вскричал Лебедев в решительном вдохновении, - будьте уверены, что все сие
умрет в моем благороднейшем сердце! Тихими стопами-с, вместе! Тихими
стопами-с, вместе! Я же всю даже кровь мою... Сиятельнейший князь, я низок и
душой и духом, но спросите всякого даже подлеца, не только низкого человека:
с кем ему лучше дело иметь, с таким ли как он подлецом, или с
наиблагороднейшим человеком как вы, искреннейший князь? Он ответит, что с
наиблагороднейшим человеком, и в том торжество добродетели! До свидания,
многоуважаемый князь! Тихими стопами... тихими стопами и... вместе-с.
X.
Князь понял наконец почему он холодел каждый раз, когда прикасался к
этим трем письмам, и почему он отдалял минуту прочесть их до самого вечера.
Когда он, еще давеча утром, забылся тяжелым сном на своей кушетке, все еще
не решаясь раскрыть который-нибудь из этих трех кувертов, ему опять
приснился тяжелый сон, и опять приходила к нему та же "преступница". Она
опять смотрела на него со сверкавшими слезами на длинных ресницах, опять
звала его за собой, и опять он пробудился, как давеча, с мучением припоминая
ее лицо. Он хотел было пойти к ней тотчас же, но не мог; наконец, почти в
отчаянии, развернул письма и стал читать.
Эти письма тоже походили на сон. Иногда снятся странные сны,
невозможные и неестественные; пробудясь, вы припоминаете их ясно и
удивляетесь странному факту: вы помните прежде всего, что разум не оставлял
вас во все продолжение вашего сновидения; вспоминаете даже, что вы
действовали чрезвычайно хитро и логично во все это долгое, долгое время,
когда, вас окружали убийцы, когда они с вами хитрили, скрывали свое
намерение, обращались с вами дружески, тогда как у них уже было наготове
оружие, и они лишь ждали какого-то знака; вы вспоминаете как хитро вы их
наконец обманули, спрятались от них; потом вы догадались, что они наизусть
знают весь ваш обман и не показывают вам только вида, что знают, где вы
спрятались; но вы схитрили и обманули их опять, все это вы припоминаете
ясно. Но почему же в то же самое время разум ваш мог помириться с такими
очевидными нелепостями и невозможностями, которыми, между прочим, был сплошь
наполнен ваш сон? Один из ваших убийц в ваших глазах обратился в женщину, а
из женщины в маленького, хитрого, гадкого карлика, - и вы все это допустили
тотчас же, как совершившийся факт, почти без малейшего недоумения, и именно
в то самое время, когда с другой стороны ваш разум был в сильнейшем
напряжении, выказывал чрезвычайную силу, хитрость, догадку, логику? Почему
тоже, пробудясь от сна и совершенно уже войдя в действительность, вы
чувствуете почти каждый раз, а иногда с необыкновенною силой впечатления,
что вы оставляете вместе со сном что-то для вас неразгаданное. Вы
усмехаетесь нелепости вашего сна и чувствуете в то же время, что в сплетении
этих нелепостей заключается какая-то мысль, но мысль уже действительная,
нечто принадлежащее к вашей настоящей жизни, нечто существующее и всегда
существовавшее в вашем сердце; вам как будто было сказано вашим сном что-то
новое, пророческое, ожидаемое вами; впечатление ваше сильно, оно радостное
или мучительное, но в чем оно заключается и что было сказано вам - всего
этого вы не можете ни понять, ни припомнить.
Почти то же было и после этих писем. Но еще и не развертывая их, князь
почувствовал, что самый уже факт существования и возможности их похож на
кошмар. Как решилась она ей писать, спрашивал он, бродя вечером один (иногда
даже сам не помня, где ходит). Как могла она об этом писать, и как могла
такая безумная мечта зародиться в ее голове? Но мечта эта была уже
осуществлена, и всего удивительнее для него было то, что пока он читал эти
письма, он сам почти верил в возможность и даже в оправдание этой мечты. Да,
конечно, это был сон, кошмар и безумие; но тут же заключалось и что-то
такое, что было мучительно-действительное и страдальчески-справедливое, что
оправдывало и сон, и кошмар, и безумие. Несколько часов сряду он как будто
бредил тем, что прочитал, припоминал поминутно отрывки, останавливался на
них, вдумывался в них. Иногда ему даже хотелось сказать себе, что он все это
предчувствовал и предугадывал прежде; даже казалось ему, что как будто он
уже читал это все, когда-то давно-давно, и все, о чем он тосковал с тех пор,
все, чем он мучился и чего боялся, - все это заключалось в этих давно уже
прочитанных им письмах.
"Когда вы развернете это письмо (так начиналось первое послание), вы
прежде всего взглянете на подпись. Подпись все вам скажет и все разъяснит,
так что мне нечего пред вами оправдываться и нечего вам разъяснять. Будь я
хоть сколько-нибудь вам равна, вы бы могли еще обидеться такою дерзостью; но
кто я, и кто вы? Мы две такие противоположности, и я до того пред вами из
ряду вон, что я уже никак не могу вас обидеть, даже если б и захотела".
Далее в другом месте она писала:
"Не считайте моих слов больным восторгом больного ума, но вы для меня -
совершенство! Я вас видела, я вижу вас каждый день. Ведь я не сужу вас; я не
рассудком дошла до того, что вы совершенство; я просто уверовала. Но во мне
есть и грех пред вами: я вас люблю. Совершенство нельзя ведь любить; на
совершенство можно только смотреть как на совершенство, не так ли? А между
тем я в вас влюблена. Хоть любовь и равняет людей, но не беспокойтесь, я вас
к себе не приравнивала, даже в самой затаенной мысли моей. Я вам написала:
"не беспокойтесь"; разве вы можете беспокоиться?.. Если бы было можно, я бы
целовала следы ваших ног. О, я не равняюсь с вами... Смотрите на подпись,
скорее смотрите на подпись!"
"Я однако же замечаю (писала она в другом письме), что я вас с ним
соединяю, и ни разу не спросила еще, любите ли вы его? Он вас полюбил, видя
вас только однажды. Он о вас как о "свете" вспоминал; это его собственные
слова, я их от него слышала. Но я и без слов поняла, что вы для него свет. Я
целый месяц подле него прожила и тут поняла, что и вы его любите; вы и он
для меня одно".
"Что это (пишет она еще)? вчера я прошла мимо вас, и вы как будто
покраснели? Не может быть, это мне так показалось. Если вас привести даже в
самый грязный вертеп и показать вам обнаженный порок, то вы не должны
краснеть; вы никак не можете негодовать из-за обиды. Вы можете ненавидеть
всех подлых и низких, но не за себя, а за других, за тех, кого они обижают.
Вас же никому нельзя обидеть. Знаете, мне кажется, вы даже должны любить
меня. Для меня вы то же, что и для него: светлый дух; ангел не может
ненавидеть, не может и не любить. Можно ли любить всех, всех людей, всех
своих ближних, - я часто задавала себе этот вопрос? Конечно: нет, и даже
неестественно. В отвлеченной любви к человечеству любишь почти всегда одного
себя. Но это нам невозможно, а вы другое дело: как могли бы вы не любить
хоть кого-нибудь, когда вы ни с кем себя не можете сравнивать, и когда вы
выше всякой обиды, выше всякого личного негодования? Вы одни можете любить
без эгоизма, вы одни можете любить не для себя самой, а для того, кого вы
любите. О, как горько было бы мне узнать, что вы чувствуете из-за меня стыд
или гнев! Тут ваша погибель: вы разом сравняетесь со мной...
"Вчера я, встретив вас, пришла домой и выдумала одну картину. Христа
пишут живописцы все по евангельским сказаниям; я бы написала иначе: я бы
изобразила его одного, - оставляли же его иногда ученики одного. Я оставила
бы с ним только одного маленького ребенка. Ребенок играл подле него; может
быть, рассказывал ему что-нибудь на своем детском языке, Христос его слушал,
но теперь задумался; рука его невольно, забывчиво осталась на светлой
головке ребенка. Он смотрит вдаль, в горизонт; мысль великая, как весь мир,
покоится в его взгляде; лицо грустное. Ребенок замолк, облокотился на его
колена, и подперши ручкой щеку, поднял головку и задумчиво, как дети иногда
задумываются, пристально на него смотрит. Солнце заходит... Вот моя картина!
Вы невинны, и в вашей невинности все совершенство ваше. О, помните только
это! Что вам за дело до моей страсти к вам? Вы теперь уже моя, я буду всю
жизнь около вас... Я скоро умру".
Наконец, в самом последнем письме было:
"Ради бога, не думайте обо мне ничего; не думайте тоже, что я унижаю
себя тем, что так пишу вам, или что я принадлежу к таким существам, которым
наслаждение себя унижать, хотя бы даже и из гордости. Нет, у меня свои
утешения; но мне трудно вам разъяснить это. Мне трудно было бы даже и себе
сказать это ясно, хоть я и мучаюсь этим. Но я знаю, что не могу себя унизить
даже и из припадка гордости. А к самоунижению от чистоты сердца я не
способна. А стало быть, я вовсе и не унижаю себя.
"Почему я вас хочу соединить: для вас, или для себя? Для себя,
разумеется, тут все разрешения мои, я так сказала себе давно... Я слышала,
что ваша сестра Аделаида сказала тогда про мой портрет, что с такою красотой
можно мир перевернуть. Но я отказалась от мира; вам смешно это слышать от
меня, встречая меня в кружевах и бриллиантах, с пьяницами и негодяями? Не
смотрите на это, я уже почти не существую, и знаю это; бог знает, что вместо
меня живет во мне. Я читаю это каждый день в двух ужасных глазах, которые
постоянно на меня смотрят, даже и тогда, когда их нет предо мной. Эти глаза
теперь молчат (они все молчат), но я знаю их тайну. У него дом мрачный,
скучный, и в нем тайна. Я уверена, что у него в ящике спрятана бритва,
обмотанная шелком, как и у того, московского убийцы; тот тоже жил с матерью
в одном доме и тоже перевязал бритву шелком, чтобы перерезать одно горло.
Все время, когда я была у них в доме, мне все казалось, что где-нибудь, под
половицей, еще отцом его, может быть, спрятан мертвый и накрыт клеенкой, как
и тот московский, и также обставлен кругом стклянками со ждановскою
жидкостью, я даже показала бы вам угол. Он все молчит; но ведь я знаю, что
он до того меня любит, что уже не мог не возненавидеть меня. Ваша свадьба и
моя свадьба - вместе: так мы с ним назначили. У меня тайн от него нет. Я бы
его убила со страху... Но он меня убьет прежде... он засмеялся сейчас и
говорит, что я брежу; он знает, что я к вам пишу".
И много, много было такого же бреду в этих письмах. Одно из них,
второе, было на двух почтовых листах, мелко исписанных, большого формата.
Князь вышел, наконец, из темного парка, в котором долго скитался, как и
вчера. Светлая, прозрачная ночь показалась ему еще светлее обыкновенного;
"неужели еще так рано?" подумал он. (Часы он забыл захватить.) Где-то будто
послышалась ему отдаленная музыка; "в воксале должно быть", подумал он
опять; - "конечно, они не пошли туда сегодня". Сообразив это, он увидал, что
стоит у самой их дачи; он так и знал, что должен был непременно очутиться,
наконец, здесь и, замирая сердцем, ступил на террасу. Никто его не встретил,
терраса была пуста. Он подождал и отворил дверь в залу. "Эта дверь никогда у
них не затворялась", мелькнуло в нем, но и зала была пуста; в ней было
совсем почти темно. Он стал среди комнаты в недоумении. Вдруг отворилась
дверь, и вошла Александра Ивановна со свечой в руках. Увидев князя, она
удивилась и остановилась пред ним, как бы спрашивая. Очевидно, она проходила
только чрез комнату, из одной двери в другую, совсем не думая застать
кого-нибудь.
- Как вы здесь очутились? - проговорила она, наконец.
- Я... зашел...
- Maman не совсем здорова, Аглая тоже. Аделаида ложится спать, я тоже
иду. Мы сегодня весь вечер дома одни просидели. Папаша и князь в Петербурге.
- Я пришел... я пришел к вам... теперь...
- Вы знаете, который час?
- Н-нет...
- Половина первого. Мы всегда в час ложимся.
- Ах, я думал, что... половина десятого.
- Ничего! - засмеялась она. - А зачем вы давеча не пришли? Вас, может
быть, и ждали.
- Я... думал... - лепетал он уходя.
- До свиданья! Завтра всех насмешу.
Он пошел по дороге, огибающей парк, к своей даче. Сердце его стучало,
мысли путались, и все кругом него как бы походило на сон. И вдруг, так же
как и давеча, когда он оба раза проснулся на одном и том же видении, то же
видение опять предстало ему. Та же женщина вышла из парка и стала пред ним,
точно ждала его тут. Он вздрогнул и остановился; она схватила его руку и
крепко сжала ее. "Нет, это не видение!"
И вот, наконец, она стояла пред ним лицом к лицу, в первый раз после их
разлуки; она что-то говорила ему, но он молча смотрел на нее; сердце его
переполнилось и заныло от боли. О, никогда потом не мог он забыть эту
встречу с ней и вспоминал всегда с одинаковою болью. Она опустилась пред ним
на колена, тут же на улице, как исступленная; он отступил в испуге, а она
ловила его руку, чтобы целовать ее, и точно так же, как и давеча в его сне,
слезы блистали теперь на ее длинных ресницах.
- Встань, встань! - говорил он испуганным шепотом, подымая ее: - встань
скорее!
- Ты счастлив? Счастлив? - спрашивала она. - Мне только одно слово
скажи, счастлив ты теперь? Сегодня, сейчас? У ней? Что она сказала?
Она не подымалась, она не слушала его; она спрашивала спеша и спешила
говорить, как будто за ней была погоня.
- Я еду завтра, как ты приказал. Я не буду... В последний ведь раз я
тебя вижу, в последний! Теперь уж совсем ведь в последний раз!
- Успокойся, встань! - проговорил он в отчаянии.
Она жадно всматривалась в него, схватившись за его руки.
- Прощай! - сказала она наконец, встала и быстро пошла от него, почти
побежала. Князь видел, что подле нее вдруг очутился Рогожин, подхватил ее
под руку и повел.
- Подожди, князь, - крикнул Рогожин, - я через пять минут ворочусь на
время.
Через пять минут он пришел действительно; князь ждал его на том же
месте.
- В экипаж посадил, - сказал он; - там на углу с десяти часов коляска
ждала. Она так и знала, что ты у той весь вечер пробудешь. Давешнее, что ты
мне написал, в точности передал. Писать она к той больше не станет;
обещалась; и отсюда, по желанию твоему, завтра уедет. Захотела тебя видеть
напоследях, хоть ты и отказался; тут на этом месте тебя и поджидали, как
обратно пойдешь, вот там, на той скамье.
- Она сама тебя с собой взяла?
- А что ж? - осклабился Рогожин: - увидел то, что и знал. Письма-то
прочитал знать?
- А ты разве их вправду читал? - спросил князь, пораженный этою мыслью.
- Еще бы; всякое письмо мне сама показывала. Про бритву-то помнишь,
хе-хе!
- Безумная! - вскричал князь, ломая свои руки.
- Кто про то знает, может и нет, - тихо проговорил Рогожин, как бы про
себя.
Князь не ответил.
- Ну, прощай, - сказал Рогожин, - ведь и я завтра поеду; лихом не
поминай! А что, брат, - прибавил он, быстро обернувшись, - что ж ты ей в
ответ ничего не сказал? Ты-то счастлив или нет?"
- Нет, нет, нет! - воскликнул князь с беспредельною скорбью.
- Еще бы сказал: "да"! - злобно рассмеялся Рогожин и пошел не
оглядываясь.
* ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. *
I.
Прошло с неделю после свидания двух лиц нашего рассказа на зеленой
скамейке. В одно светлое утро, около половины одиннадцатого, Варвара
Ардалионовна Птицына, вышедшая посетить кой-кого из своих знакомых,
возвратилась домой в большой и прискорбной задумчивости.
Есть люди, о которых трудно сказать что-нибудь такое, что представило
бы их разом и целиком, в их самом типическом и характерном виде; это те
люди, которых обыкновенно называют людьми "обыкновенными", "большинством", и
которые, действительно, составляют огромное большинство всякого общества.
Писатели в своих романах и повестях большею частию стараются брать типы
общества и представлять их образно и художественно, - типы, чрезвычайно
редко встречающиеся в действительности целиком, и которые тем не менее почти
действительнее самой действительности. Подколесин в своем типическом виде,
может быть, даже и преувеличение, но отнюдь не небывальщина. Какое множество
умных людей, узнав от Гоголя про Подколесина, тотчас же стали находить, что
десятки и сотни их добрых знакомых и друзей ужасно похожи на Подколесина.
Они и до Гоголя знали, что эти друзья их такие, как Подколесин, но только не
знали еще, что они именно так называются. В действительности женихи ужасно
редко прыгают из окошек пред своими свадьбами, потому что это, не говоря уже
о прочем, даже и неудобно; тем не менее сколько женихов, даже людей
достойных и умных, пред венцом сами себя в глубине совести готовы были
признать Подколесиными. Не все тоже мужья кричат на каждом шагу: "Tu l'as
voulu George Dandin!" Но, боже, сколько миллионов и биллионов раз повторялся
мужьями целого света этот сердечный крик после их медового месяца, и кто
знает, может быть, и на другой же день после свадьбы.
Итак, не вдаваясь в более серьезные объяснения, мы скажем только, что в
действительности типичность лиц как бы разбавляется водой, и все эти
Жорж-Дандены и Подколесины существуют действительно, снуют и бегают пред
нами ежедневно, но как бы несколько в разжиженном состоянии. Оговорившись,
наконец, в том, для полноты истины, что и весь Жорж-Данден целиком, как его
создал Мольер, тоже может встретиться в действительности, хотя и редко, мы
тем закончим наше рассуждение, которое начинает становиться похожим на
журнальную критику. Тем не менее, все-таки пред нами остается вопрос: что
делать романисту с людьми ординарными, совершенно "обыкновенными", и как
выставить их перед читателем, чтобы сделать их хоть сколько-нибудь
интересными? Совершенно миновать их в рассказе никак нельзя, потому что
ординарные люди поминутно и в большинстве необходимое звено в связи
житейских событий; миновав их, стало быть, нарушим правдоподобие. Наполнять
романы одними типами или даже просто, для интереса, людьми странными и
небывалыми было бы неправдоподобно, да пожалуй, и не интересно. По-нашему,
писателю надо стараться отыскивать интересные и поучительные оттенки даже и
между ординарностями. Когда же, например, самая сущность некоторых
ординарных лиц именно заключается в их всегдашней и неизменной ординарности
или, что еще лучше, когда, несмотря на все чрезвычайные усилия этих лиц
выйти во что бы ни стало из кол