Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
будущего пира!" Те, конечно, рады и, не зарезав, начинают у
живых выщипывать перья.
Мастеровой будто дал выход ущемленной хмурой силе:
- При царе я господ не любил. Начальство - ненавидел. Полицию, за
глаза, хаял. Налогообложение - проклинал! А теперь... - говорил почти
надрывно, - теперь и за то, и за другое, и за третье, за все тогдашнее я не
устал бы землю целовать! Тогда к нам были несправедливы, но потрошить -
не-е-ет, не собирались!
- Ну, так тогдашнее теперь наладится, - отозвался Пахомыч с чуть
уловимой улыбкой в голосе.
- Счастливых надежд! - сказал с тоскливым сарказмом Евстрат. -
Слыхали о законе "Реквизиции для военных нужд"?
Он имел в виду приказ, дававший военным, к примеру, право
конфисковывать у спекулянтов грузы, что занимали необходимые для снабжения
фронта вагоны. Мера обеспечила начальство винами и коньяком, провозимыми с
Дальнего Востока. Прочие же товары, после жирной "подмазки", благополучно
оставались в вагонах.
- Взятки и при царе брали, но чтобы так похабно... - Евстрат сжал
кулак и притиснул к груди. - Вот тут бурлит и гложет - спасу нет!
Рассказал, как у сукновалов ремесленной артели была конфискована
шерсть и продана хозяевам фабрики. И разве это единственный случай? Чины
военно-хозяйственного управления за казенные деньги вовсю скупают хлеб,
чтобы вызвать его нехватку и нажиться на распродаже, как уже наживаются на
торговле дровами, для чего реквизируют у лесорубов лес. Начальники, большие
и малые, знают одно: искать поживу, роскошествовать, кутить по ресторанам -
искалеченные же на фронте солдаты и семьи погибших не получают никакого
пособия. А при царе - получали!
- И разве тогда, - продолжал Евстрат в неотпускающем злом азарте, -
поутру встретишь офицера под мухой? А теперь ходят с красными рожами - хоть
прикуривай! Почему они не на фронте? Отродясь в нашем городе столько
офицеров не было. Обсели тыл, как лягушки болото.
60
Пахомыч и Мокеевна, как и подобало их летам, обвенчались тихо и нашли
квартиру в крепко строенном флигеле близ Конносенной площади. По нонешним
временам, повторяла Мокеевна, перво-наперво надо беречься от голода. Она
водила Пахомыча на базар, где неправдоподобно дешево продавалась свежая
мелкая рыбешка. В это лето она заполонила Урал, поминутно всплескивала у
самого берега: рыбаки таскали ее бреднями, "зачерпывали" наметками -
большими сетчатыми кошелями на шестах - и торопились сбыть.
Маненьковы носили ее с базара пудами. Незаменимая спутница бывшего
хорунжего по случаю запаслась солью и управлялась с посолом рыбной мелочи
ловко и вдохновенно:
- Не дай Бог бесхлебицу, но если что - у нас будет и похлебать, и
пожевать.
На базаре услышали о расправе с отрекшимся монархом. Поговаривали: и
вся его семья беспощадно побита красными. Люд, однако, более склонен был
верить, будто царские дети, как заявляли большевики, "содержатся в надежном
месте".
В Пахомыче ожили недавние захватывающие беседы с Лабинцовым. Помогая
Мокеевне потрошить рыбу, он поинтересовался ее мнением об убийстве царя.
- За Богом не шел, старую веру гнал, - послышалось в ответ.
- Ну, а будь он старой веры, была бы у бедноты лучше жизнь?
Женщина поглядела на него с выражением: "А как же иначе? Ишь,
проверить меня решил!"
Он спросил, каким она хотела бы видеть царя.
- Мне его видать не надо. Пусть бы себе сидел, где ему положено.
Только б от него шло, чтобы в местностях не умирали от голода.
- Как же он из Петербурга за каждым местом уследит?
- Если царь уместный, - убежденно сказала Мокеевна, - то от него
будут по местам, кто и уследит, и обдумает, и не допустит никого до
голодной смерти.
Пахомыч, под впечатлением этих слов, обрадованно осваивался с тем,
что перед ним женщина непростая - мыслящая. Спросил, знает ли она, что царь
обманывал, будто его фамилия Романов? Ведь был-то он немецкого рода...
Мокеевна, разумеется, не знала - однако любопытство в ней не
возбудилось. Она стряхнула с пальцев в лохань прилипшие рыбьи внутренности:
- Ну и если б он был русский, а за Богом бы не шел?.. - в ее глазах
проглядывала отстоявшаяся опытность. - Кто в Баймаке при красных
верховодил? Кто хотел убить Семена Кириллыча? Русские.
Простота умозаключения была восхитительна. У Пахомыча едва не
вырвались похвалы - но он смекнул: с Мокеевной так не годится. Она в них
увидит либо несерьезность, либо снисходительность.
На ночь он читал Библию, а на другой день ноги понесли в публичную
библиотеку. Стена ее вдоль всей панели была оклеена известиями о победах
белых воинов. Лубочные Илья Муромец и Добрыня Никитич поддевали пиками
паукообразных человечков, чьи физиономии имели отдаленное сходство с
Лениным и Троцким. Сообщалось, между прочим, что кайзер Вильгельм
распорядился приготовить "ферму под Берлином" для красных правителей,
которые "уже пакуют чемоданы".
В библиотеке Терентий Пахомович встретил вопросительный взгляд
девушки, державшейся чинно-официально, ее цвет лица намекал на слабость к
папиросам. Она услышала, что посетителя интересует рассказ Льва Толстого
"Божеское и человеческое". Со вчерашнего дня это произведение напрягало
память хорунжего.
Барышня, которая видела перед собой, если судить по одежде,
крестьянина, решила, что это - опростившийся толстовец. Она принесла второй
том издания "Круг чтения" за 1906 год, и Терентий Пахомович увидел здесь
нужный рассказ. Расположившись с книгой в пустом, с запахом сырости и
прелой бумаги зале, нашел эпизод, где старик-раскольник, умирая в
Красноярской тюрьме, попросил позвать другого узника - революционера
Меженецкого. Хорунжий, читавший рассказ довольно давно, убедился, что
описываемое время помнилось ему верно. Это было царствование Александра
Третьего, 1886 год.
Раскольник поведал революционеру пророчество о царях. Хорунжий
перечитывал слова старца: "А ты понимай в Духе. Цари область приимут..."
Меженецкий не понял: "Какие цари?" Ему было объяснено: "И цари седмь суть:
пять их пало и един остался, другий еще не прииде, не пришел, значит. И
егда приидет, мало ему есть... значит, конец ему придет... понял?"
Это были слова из Апокалипсиса, и хорунжий, казалось ему, со всей
ясностью понимал, почему они вложены Толстым в уста старца, умирающего в
царствование Александра Третьего. Лев Толстой взял выдержку из Библии,
чтобы указать на фон Гольштейн-Готторпов.
Если исключить Екатерину Вторую - она была как-никак не царем, а
царицей, - то вот пять царей: Петр Третий, Павел Первый, Александр Первый,
Николай Первый и Александр Второй.
Слова "един остался" относятся к шестому - к тому, кто правит в
описываемый момент: к Александру Третьему. А седьмой царь, которому должен
был прийти конец, - это расстрелянный Николай Второй.
Мне возразят, представлял привычное Терентий Пахомович, что Толстой
мог вовсе и не иметь в виду голштинскую династию. Но тогда цитата из Библии
оказывается не связанной с Россией. А старец-то говорит о ней! Он перед
смертью передает понятое им о царях - владетелях России! Если
Гольштейн-Готторпы не подразумеваются, то число "семь" повисает в воздухе.
Царей - считать ли с Ивана Третьего или с Михаила Романова - было больше.
Размышляя над обоснованностью своего вывода, Терентий Пахомович
сказал себе: писатель не мог не видеть того, что стало явным для отставного
хорунжего. Лев Толстой вывел на свет столько несносного в русской жизни,
так основательно проследил, как оно накапливалось и привело к Первой
русской революции, что вполне мог предвидеть конец главного виновника -
династии, державшейся на обмане.
61
Терентию Пахомовичу иногда встречались знакомые по довоенной поре.
Его вид если и удивлял, то не особенно: делалась поправка на переживаемый
момент, полный нежданного. Бывший хорунжий с грустно-насмешливой
покорностью судьбе произносил: "Увы-с, погорелец!" - и не продолжал
разговора - как правило, к удовлетворению собеседника. Однажды отставной
столоначальник в старомодном галстуке крученой веревочкой предложил
"вспомоществование" - и Терентий Пахомович взял, кивнув в благодарность.
Мокеевна, стараясь тратить поменьше из денег, полученных от
Лабинцова, жарила рыбные котлетки и торговала ими с лотка. Вязала на
продажу носки из собачьей шерсти: Пахомыч, по примеру другого старика,
научился подманивать бродячих собак и стричь их. Он ходил со стариками и
ватагой мальчишек за город, в поля: ловить силками перепелов.
Потом ему подфартило: дворника, на чьем участке проживали Маненьковы,
скрутил ревматизм, больной перебрался к дочери, и Пахомыч получил
освободившуюся должность. Ему удалось более или менее очистить двор от
мусора, но общая обстановка мало располагала к порядку.
Город, продуваемый жарким пыльным ветром, выглядел
сутолочно-взъерошенным. Под солнцем гудело многолюдье: атаман Дутов сумел
обеспечить разовый подвоз большой партии сапог и обмундирования, седел,
другой амуниции, и из станиц нахлынули те, кто пока что задерживался с
выступлением на фронт. Перед зданиями комендантского управления и воинского
присутствия стояло скопище телег, заморенно томились кони; с уходящими
воевать понаехали жены, матери, отцы. По слухам, семьям должны были
"выделять" ситец. Писари, перекрывая гомон, надсаживали горло: выкликали
фамилии казаков. Офицеры выстраивали в ряды тех, кто уже надел новенькие
гимнастерки и шаровары с лампасами.
Войско строилось перед собором, и с колокольным звоном, под пение
хора, выносилась предшествуемая хоругвями икона; сверкали золотом ризы,
длиннополые стихари. После молебна оркестр исполнял "Коль славен наш
Господь в Сионе..." - выбранный временем государственный гимн. Члены
войскового правительства произносили зажигательно-патриотические речи -
назначенные от казаков выступали с ответными, по написанному, речами, с
клятвами сокрушить вероломного врага, "вырвать с корнем жало у
ненавистников святой Руси и казачества!"
Публика - хмельная более ли от выпитого или от веяния вселенского
торжества - рукоплескала, махала шляпами, разражалась вскриками,
восторженными взревами: полк уходил на войну.
Вскоре, однако, многие из этих конников, что запаслись снаряжением и
получили денежное пособие, оказывались в родных станицах.
Люди нетрусливые, умеющие воевать, они не знали, что такое -
большевицкая власть? Положим, знали уже и неплохо - да только не могла не
загораться внутренняя усмешечка при виде осанистых господ, которые, не
говоря уж о том, чтобы рисковать головой, не собирались и толику состояния
пожертвовать на армию. Те, кто спас свои деньги, и те, кто сейчас снимал
жатву там, где не сеял, уступали вождям заботу об изыскании средств для
победы. Имущие люди и их выхоленные дамы и барышни отмечали, что ныне
гораздо дороже деликатесов стоят свиные отбивные, жирная баранина, копченая
колбаса и под разудалую мелодию "Черных гусар" поторапливали разгром
большевизма как дело естественное, само собой разумеющееся, - закономерно
возложенное на других.
Комиссары же упрямились, насаждали у себя в армии жесткий порядок,
расстреливали уклоняющихся от боя, гнали массу вперед. И вот уже занята
Казань, вроде бы так недавно - и столь впечатляюще лихо! - захваченная
белыми. На юге Оренбургского края - тоже разочарование. Станичники никак не
выбьют противника из взятого в клещи Орска. В очередной попытке, наступая
двумя полками, потеряли целый батальон и откатились.
Оренбургские госпитали, лазареты полнились ранеными, и негде было
класть; воцарилась антисанитария, легкое ранение оборачивалось гангреной.
Тех же, кого судьба миловала и они начинали выздоравливать, выпроваживали
на улицу, где они могли искать приюта сколько угодно душе.
Приезжая в город по надобностям службы, офицеры-фронтовики -
обносившиеся, зачастую в разбитых сапогах - посматривали на гостиницы,
заселенные чиновниками и спекулянтами, и шли ночевать в битком набитую,
смрадную, с клопами и вшами, комнату бывших номеров. Фронтовики всюду
видели упитанное, одетое во все новое офицерство, что разместилось в
реквизированных квартирах, сорило деньгами... Вопрос не в том, какое
настроение фронтовики привозили в свои части, вопрос - кого они больше
ненавидели: красных или собственных собратьев в тылу?
Те успешно добивались страстного чувства и от других сословий.
Здоровые, жизнелюбивые люди особенно охотно пополняли аппарат
контрразведки, а она все большее значение придавала облавам. Утром рабочие,
идя в железнодорожные мастерские, забегали в буфет вокзала за хлебом - тут
их прихватывали и требовали паспорт. Рабочие жили рядом и паспортов в
мастерские не брали - за что следовало уплатить. Тех, кто не желал или не
мог, доставляли на улицу Воскресенскую в отделение контрразведки - в здание
с закрытым двором, которое в народе лаконично называли "сыск" и откуда
можно было выйти с раздавленными дверью пальцами или не выйти вовсе.
Тыловая деятельность обретала разнообразие. Ввиду подступающей зимы
началась реквизиция теплых вещей для армии. На шубы господ и котиковые
манто их дам никто не посягал, но у ремесленников и рабочих, у извозчиков и
грузчиков изымали малахаи, овчинные полушубки, из дедовских, обитых цветной
жестью сундуков забирали оренбургские пуховые платки, шарфы козьей шерсти,
носки. Все это поступало на местный рынок, где давно уже сбывалось зимнее
обмундирование со складов. Замечательно, что торговали не только
реквизированными вещами, но и - хотя и не на толкучке - ордерами на
реквизиции.
Жители сельской местности наведывались в город купить нужное и
обогащались свежими впечатлениями для обстоятельных рассказов дома.
Распутица раскиселила дороги, густая липкая грязь смолой наворачивалась на
колеса: из станиц везли картошку, арбузы, тыквы, стремительно дорожавшую
муку. На базаре, нервно теснясь, толкли слякоть модными, но в плачевном
состоянии ботинками дамы, чьи мужья спасти имущество не сумели. Казачки в
добротных глянцевых кожанах не без презрительного злорадства смотрели на
этих барынь, что страдальчески приценивались к творогу, к каймаку, к яйцам
и ссорились, стараясь перехватить одна у другой курицу.
Небо, холодея и холодея, глядело со сквозящей апатией: красное войско
возвратилось в Оренбуржье, проникая все дальше несколькими клиньями. У
красных уже были Бугуруслан и Бузулук. В столице края расхристанная
взбалмошность состязалась с чутко-ехидным глухим ожиданием. Людям в шубах
вызывающе нехорошо улыбались люди в заплатанном. Но к кухням гостиниц
подвозили и подвозили мороженых уральских осетров, гардеробные лакеи
подобострастно принимали манто и шубы, и, когда в ночь распахивалась дверь
ресторана, оттуда со снопом света, со жгучей волной музыки рвался ни с чем
не сравнимый задор:
Она была курсистка
И шила гладью,
Но выбилась в артистки
И стала...
Перед последним словцом певица коварно смолкала, и его, неспетое, с
пьяной размашистостью выдавал какой-нибудь звучный мужской голос, а то и
несколько сразу.
62
Хорунжий, ожидая вести от родных, ходил через день-два на
"главпочту", куда, по уговору, ему должны были писать на имя Маненькова. В
середине декабря, когда столбы дыма над крышами обваливались от порывов
морозно-раскаленного ветра, а беспрестанно отворяемая дверь почты
закуржавела изнутри, Пахомыч вместо обычного "вам ничего!" - услышал:
- Извольте паспорт.
Этим документом, мысленно произнеся пару весьма выразительных слов по
поводу заломленной цены, Маненьков обзавелся еще летом.
Почтовый служащий, астматик, чья шея была так утеплена, что голова не
ворочалась, подержал паспорт перед глазами, дыша с однообразным присвистом,
и вручил получателю конверт с напечатанным на машинке адресом. Там, куда
наклеивают марку, на машинке было отстукано: "Воинское". Хорунжий отошел к
белесо-сизому обмерзшему окну, вскрыл письмо и обнаружил купюру - радужную
старую добрую "катеньку": сторублевку. В тогдашнюю пору "керенок" и
подобных скороспелых дензнаков царские ассигнации весьма почитались
властями всех цветов и оттенков.
Письмо было от Лабинцовых, и из него следовало, что семья вместе с
братом Семена Кирилловича еще в начале осени переехала из Челябинска в
Омск, столицу белой Сибири. Лабинцова временно приняли консультантом в
некий военно-промышленный комитет. Маненькову было отправлено, оказывается,
уже с десяток писем, и в каждое вкладывались деньги. Не имея ответа, семья
беспокоилась, Семен Кириллович поделился с коллегами, и ему посоветовали
придать очередному письму вид служебного отправления - благодаря этому
работники почты не решились поступить с ним, как с прежними.
Анна писала, что девочки переболели ангиной, но теперь со здоровьем у
них, кажется, благополучно. "А вокруг, увы, видишь какое-то общественное
нездоровье. Нравы опустились, некоторые дамы доходят до неслыханного".
Чувствовалось, как Анна сдерживается, сообщая: "Везде расклеивают портреты
нового правителя Колчака, эсеров больше не любят, много разговоров о благе
железной диктатуры". Затем следовала фраза: "Семен не в настроении". Семья
собиралась в Харбин. Лабинцов рассчитывал устроиться в Китае на
медеплавильный завод американской или шведской компании.
У окна возле Терентия Пахомовича стоял священник - тоже с письмом.
Согретый его содержанием, батюшка проникся словоохотливостью:
- Ваше не со скорбями? - доброжелательно улыбнулся он Пахомычу,
который засовывал свое письмо за пазуху.
Тот дружественно кивнул, и оба вышли на улицу разговаривая. Священник
рассказал, с какими трудами достал билеты супруге и детям и отправил их в
Омск. Теперь он знал, что они добрались и "Бог послал кров".
- Место в Омске я себе выхлопотал, но пока не еду. Раненые и
отходящие к Отцу Небесному - на моем попечении, - сообщил священник с
тоскливо-нудящей озабоченностью. Он направлялся в госпиталь, и ему было по
пути с Пахомычем. - Ждут меня с надеждой... кто - чтобы Бог дал
поправиться, кто - чтобы принял с прощением.
Хорунжий понимающе посмотрел в бородатое добродушное лицо, и батюшка
остановился:
- А от людей маловато внимания к раненым, маловато. Не жертвуют на
них. А кто к ним призван долгом - пренебрегают. Мы вот с вами разойдемся,
больше не увидимся - и я вам скажу... Между живыми лежат мертвые сутками, а
вынесут - так складывают покойников под лестницы, даже на чердак. Простите,
в сортиры кладут.
Он заговорил тише и так, будто с тревогой объяснял собеседнику, как
обойти угрожающую тому опасность:
- Вы думаете, вывезти и предать земле - рук не хватает? Другого не
хватает, сударь, другого, и не след нам заблуждаться - что будет.
Хорун