Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
здил? - подал голос Едигей.
- Да ничего,- глухо отозвался Казангап, занятый своей поклажей. Потом
обернулся и, подумав, сказал: - Ты сейчас дома будешь?
- Дома.
- Дело есть. Я сейчас зайду к тебе.
- Заходи.
Казангап не заставил себя ждать. Пришел вместе со своей Букей. Сам
впереди, жена следом. Оба они были чем-то очень озабочены. У Казангапа был
усталый вид, шея еще больше вытянулась, плечи обвисли, усы поникли. Толстая
Букей одышливо дышала, словно бы сердце так колотилось, что не могла
продохнуть.
- Вы что такие, вы, часом, не поругались? - посмеялась Укубала.Мириться
пришли. Садитесь.
- Если бы поругались,- набрякшим голосом ответила Букей, все так же
тяжело дыша. Оглядываясь по сторонам, Казангап поинтересовался:
- А девчушки ваши где?
- У Зарипы играют с ребятами,- ответил Едигей.- А зачем они тебе?
- Вести у меня плохие,- промолвил Казангап, глянув на Едигея и
Укубалу.- Дети пусть пока не знают. Беда большая. Умер наш Абуталип!
- Да ты что?! - подскочил Едигей, а Укубала, коротко вскрикнув, зажала
ладонью рот и побелела как стена.
- Умер! Умер! Несчастные дети, несчастные сироты! -
полухрипом-полушепотом запричитала Букей.
- Как умер? - все еще не веря услышанному, испуганно придвинулся Едигей
к Казангапу.
- Бумага такая пришла на станцию.
И все они вдруг замолчали, не глядя друг на друга.
- Ой, горе! Ой, горе! - схватилась за голову Укубала и застонала,
раскачиваясь из стороны в сторону...
- Где эта бумага? - спросил наконец Едигей.
- Бумага на месте, на станции,- стал рассказывать Казангап.- Ну,
побывал я в интернате и дай, думаю, загляну на вокзал в магазинчик тот самый
в зале ожидания, Букей мыла просила купить. Только я к двери, а навстречу
сам начальник станции Чернов. Ну, поздоровались, давно ведь знаем друг
друга, а он мне говорит: "Вот кстати попался на глаза, зайдем ко мне в
кабинет, письмо есть, захватишь с собой на разъезд". Он открыл свой кабинет,
мы вошли. Достает из стола конверт с печатными буквами. "Абуталип Куттыбаев,
говорит, у вас работал на разъезде?" У нас, говорю, а что такое? "Да вот
третьего дня прибыла эта бумага, а передать не с кем было на
Боранлы-Буранный. На, передай его жене. Тут ответ на ее запросы. Умер он,
как тут написано",- и сказал какое-то непонятное мне слово. "От инфаркта,
говорит". А это что такое - инфаркт, говорю я. А он отвечает - "от разрыва
сердца". Вот оно как - лопнуло сердце. Я как сидел, так и оторопел. Не
поверил внача-ле. Взял в руки ту бумагу. Там сказано: начальнику станции
Кумбель сообщить на разъезд Боранлы-Буранный официальный ответ для гражданки
такой-то на ее запрос - и дальше о том, что подследстве-нный Абуталип
Куттыбаев, так и так, умер от приступа. Так и сказано. Я прочел, гляжу на
него и не знаю, что делать. "Вот какие дела,- говорит Чернов и разводит
руками.- Возьми, передай ей". Я говорю - нет, у нас так не положено. Не хочу
быть черным вестником. Детишки у него малые, как я посмею их сокрушить, нет,
говорю. Мы, говорю, боранлинцы, вначале там у себя посоветуемся и потом
решим. Или кто из нас приедет специально за этой бумагой и привезет ее, как
подобает привозить такую тяжкую весть, не воробей же погиб, человек, или
скорей всего жена его, Зарипа Куттыбаева, сама приедет и получит из ваших
рук. И вы уж сами объясните да расскажите, как все произошло. А он мне:
"Дело, говорит, твое, как хочешь. А только мне-то что объяснять да
рассказы-вать. Я никаких подробностей знать не знаю. Мое дело передать эту
бумагу по назначению, вот и все". Ну, я говорю, извините, но пусть пока
бумага побудет у вас, а на словах я передать пере-дам, и мы посоветуемся там
у себя, на месте. "Ну, смотри, говорит, тебе виднее". С тем я вышел от него
и всю дорогу погонял верблюда и сердцем изболелся: как же нам быть? У кого
из нас хватит духу сказать им такое?.. Казангап замолчал. Едигей пригнулся
так, как будто гора налегла на плечи.
- Что теперь будет? - промолвил Казангап, но ему никто не ответил.
- Я так и знал,- горестно покачал головой Едигей.- Не выдержал он
разлуки с детьми. Вот этого я больше всего боялся. Не вынес разлуки. А тоска
- это вещь страшная. Вот детишки его так тоскуют по отцу - смотреть на них
нет сил. А был бы он другим человеком, ну пусть, скажем, осудили бы его не
знаю за что, ну пусть бы осудили его. Ну отсидел бы год, два или сколько и
вернулся бы. Ведь он в немецком плену, в концлагерях сколько натерпелся, в
партизанах тоже несладко приходилось, и все эти годы воевал в чужих краях и
не сломился, потому что тогда он был один, сам по себе, тогда семьи у него
не было. А сейчас его, что называется, с живым мясом отодрали от живого, от
самого дорогого для него, от детей. Вот и случилась беда...
- Да-а, я тоже так думаю,- отозвался Казангап.- Не верил я, что от
разлуки человек может умереть. А не то, совсем молодой ведь, и умный, и
грамотный, дождался бы, когда разберутся да освободят. Не виноват ведь ни в
чем. Разумом-то он понимал, конечно, а сердце, выходит, не выдержало...
Потом они еще долго сидели, обдумывали положение, хотели придумать, как
подготовить к этой вести Зарипу, но как они ни думали, ни гадали, а все
сходилось клином к одному - семья лишилась отца, дети осиротели, Зарипа
овдовела, и к этому ничего ни прибавить, ни убавить. Однако самое разумное
предложение высказала все-таки Укубала:
- Пусть Зарипа сама получит ту бумагу на станции. Пусть перенесет этот
удар там, а не здесь, возле детей. И пусть решит - там, на станции, и по
пути назад будет у нее время обдумать, как быть. Надо ли детям знать об этом
или пока не стоит. Может, решит подождать, пока они чуточку подрастут да
позабудут хоть немного отца. Трудно ведь сказать...
- Ты верно говоришь,- поддержал ее Едигей.- Она мать, пусть сама
решает, скажет или не скажет ребятам о смерти Абуталипа. Я лично не могу...-
И дальше Едигей не смог выговорить, язык не подчинился, он закашлялся, чтобы
сбить приступ жалости, стиснувший его горло.
И еще сказала Укубала, когда они уже пришли к общему мнению.
- Надо, Казаке,- посоветовала она Казангапу,- чтобы вы сказали Зарипе,
что какие-то письма ждут ее у начальника станции. Ответы, мол, пришли на ее
запросы. Но просили прибыть ее лично, так, мол, надо. А во-вторых,продолжала
она,- нельзя Зарипу отправлять туда одну в такой день. У них тут ни родных,
ни близких. А самое страшное в горе - это одиночество. Ты, Едигей, поезжай
вместе с ней, будь рядом в этот час. Мало ли что может случиться при таком
несчастье. Скажи, что тебе надо на станцию по делам, и поезжайте вместе. А
дети побудут у нас.
- Хорошо,- согласился Едигей с доводами жены.- Завтра я скажу Абилову,
что Зарипу требуется повезти в больницу на станцию. Пусть приостановит на
минуту проходящий поезд.
На том порешили. Но выехать в Кумбель им удалось лишь через два дня на
попутном поезде, приостановившемся на линии по просьбе начальника разъезда.
То было 5 марта. Буранный Едигей навсегда запомнил тот день.
Ехали в общем вагоне. Народу разного двигалось полно, с семьями, с
детьми, с неизбежным дорожным бытом, сивушным духом, с беспорядочными
хождениями, с картами до очумелости и бабьими полуприглушенными исповедями
друг другу о нелегком житье-бытье, о пьянстве мужиков, о разводах, о
свадьбах, о похоронах... Люди ехали далеко. И им сопутствовало все, что
составляло их повседнев-ную жизнь... К ним со своей бедой и горем примкнули
ненадолго Зарипа и сопровождавший ее Буранный Едигей.
Конечно, Зарипе было не по себе. Сумрачная, встревоженная, она всю
дорогу молчала, раздумывая, должно быть, о том, какие ответы ее ждут у
начальника станции. Едигей тоже больше помалкивал.
Есть ведь на свете чуткие, сердобольные люди, примечающие с первого
взгляда, что неладное происходит с человеком. Когда Зарипа встала с места и
пошла по вагону в тамбур постоять у окна, русская старушка, сидевшая на
лавке против Едигея, сказала, глянув добрыми, когда-то голубыми, а теперь
выцветшими от старости глазами:
- Что, сынок, жена-то у тебя больная?
Едигей даже вздрогнул.
- Не жена, а сестра она мне, мамаша. В больницу везу.
- То-то, гляжу, мается бедняжка. И очень ей худо. Глаза в горести
беспросветные. Боится небось в душе-то. Боится, как бы в больнице болезнь
какую страшнющую не отыскали. Эх, житье наше бытье! Не родишься - свет не
увидишь, а родишься - маеты не оберешься. Так-то оно. Да господь милостив,
молодая еще, обойдется, чай,- приговаривала она, улавливая и понимая
каким-то образом ту смятенность и печаль, которые переполняли Зарипу все
сильнее с приближением к станции.
Езды до Кумбеля часа полтора. Пассажирам поезда было безразлично, по
каким местам ехали они в тот день. Спрашивали лишь, какая станция впереди. А
великие сарозеки лежали еще в снегу, в молчаливом и бескрайнем царстве
нелюдимого приволья. Но какие-то первые проблески отступления зимы уже
обозначились. Чернели оттаявшие местами залысины на склонах, проступали
неровные кромки оврагов, мелькали пятна на пригорках, и повсеместно снег
начал оседать от влажного, оттепельного ветра, пробудившегося в степи с
приходом марта. Однако солнце еще затворялось в сплошных низких тучах, серых
и водянистых даже с виду. Жива была еще зима - мокрый снег мог повалить, а
то и метель напоследок могла заняться...
Поглядывая в окно, Едигей оставался на своем месте, напротив
сердобольной старушки, изредка разговаривая с ней, но к Зарипе не стал
подходить. Пусть, думал он, одна побудет, пусть постоит у окна вагонного,
обдумает свое положение. Может быть, какое-то внутреннее предчувствие
подскажет ей что-то. Возможно, припомнится ей та поездка в начале осени
прошлого года, когда они все вместе, обе семьи со всей ребятней, забрались в
попутный товарняк и поехали в Кумбель за дынями и арбуза-ми и были очень
счастливы, а для детей то было незабываемым праздником. Совсем недавно,
казалось бы, все это происходило. Сидели они тогда, Едигей и Абуталип, у
приоткрытых дверей вагона на ветерке и разговоры вели всякие, крутились
рядом ребята, глазели на проплывающие мимо земли, а жены, Зарипа и Укубала,
тоже вели о чем-то своем задушевные разговоры. Потом ходили по магазинам и
по станционному скверику, в кино побывали, в парикмахерской. Мороженое ели
ребята. Но самое трагикомичное было, когда они так и не смогли все вместе
уговорить Эрмека подстричься. Боялся он почему-то прикосновения машинки к
голове. И вспомнилось Едигею, как появился в тот момент в дверях
парикмахерской Абуталип и как сынишка кинулся к нему, а тот схватил его и,
прижимая к себе, как бы защищая от парикмахера, сказал, что они наберутся
духу и сделают это в следующий раз, а пока потерпится. Чернокудрый Эрмечик
растет и поныне не стриженный от рождения, но теперь без отца...
И снова, уже в который раз пытался Буранный Едигей постичь, понять,
объяснить себе, почему Абуталип Куттыбаев умер, не дождавшись решения своего
дела. И снова приходил к единственно объяснимому заключению - только
безысходная тоска по детям надорвала ему сердце. Только разлука, тяжесть
которой дано далеко не всем постичь, только горестное сознание того, что
сыновья, а без них он не представлял себе не то что жизни - дыхания, без
которого мгновенно прерывается самая жизнь, остались оторванными, брошенными
на произвол судьбы на каком-то разъезде, в безлюдных, безводных сарозеках,
только это убило его...
Все о том же думал Едигей, сидя на скамейке в пристанционном скверике,
поджидая Зарипу. Они условились, что он будет поджидать ее здесь, на этой
скамейке, пока она сходит за бумагами к начальнику станции.
Был уже полдень, но погода стояла нехорошая. Низкое облачное небо так и
не прояснилось. Сверху что-то изредка падало - то ли снежинки, то ли капли
влаги задевали лицо. Ветер поддувал со степи волглый, пахнущий уже тронутыми
таяньем лежалыми снегами. Зябко, неуютно было Едигею. Обычно он любил
потолкаться при случае среди людей в станционной суете и сутолоке, сам ведь
далеко не едешь, ничем не озабочен, а тут поезда поглядишь, как выскакивают
пассажиры и быстро шныряют по перрону, привнося в жизнь нечто от кино: вот
оно есть - прибыл поезд, и вот его не станет - убыл поезд.
В этот раз все это не интересовало его. Он удивлялся, какие отрешенные
лица у людей, какие они безликие, равнодушные, усталые, как отдалены друг от
друга... К тому же музыка, передаваемая по радио, простудно хрипящему на всю
пристанционную площадь, вызывала печаль и уныние однообраз-ной текучей
монотонностью. Что за музыка?
Прошло уже минут двадцать, а то и больше, как Зарипа скрылась в
вокзальном помещении. Едигей стал беспокоиться, и хотя они твердо
договорились, что он будет ждать ее на этой скамейке, на этой именно, где в
прошлый раз с детьми и Абуталипом сидели они и ели мороженое, он решил уже
пойти за ней, посмотреть, что там.
И тут он увидел ее в дверях и вздрогнул невольно. Она бросилась в глаза
среди входящей и выходящей толпы своей отъединенностью от всего, что было
вокруг. Ее лицо было смертельно бледным, и она шла, никуда не глядя, как во
сне, ни на кого и ни на что не натыкаясь, точно бы ничего вокруг не
существовало, шла как в пустыне, как незрячая, прямо и скорбно держа голову,
плотно сомкнув губы. Едигей встал при ее приближении. Она подходила,
казалось, очень долго, опять же как во сне, настолько страшно, отстранение
было ее медленное приближение с опустевшими глазами. Минула, быть может,
целая вечность, бездна холодной, темной протяженности невыносимого ожидания,
покуда она подошла вплотную, держа в руках ту самую бумагу в плотном
конверте с напечатанными, как выразился Казангап, буквами, и, подойдя,
сказала, разомкнув губы:
- Ты знал?
Он медленно склонил голову.
Зарипа опустилась на скамейку и, закрыв лицо руками, крепко сжимая
голову, точно бы голова могла развалиться, разлететься на куски, горько
зарыдала, уйдя вся в себя, в свою боль и утрату. Она плакала, собравшись в
мучительный содрогающийся комок, уходила, утопала, проваливалась все глубже
в себя, в свое безмерное страдание, а он сидел рядом и готов был, как тогда,
когда увозили Абуталипа, оказаться вместо него, на его месте и принять на
себя, не задумываясь, любые муки, только бы защитить, избавить эту женщину
от удара. Он понимал при этом, что ничем не может ни утешить, ни унять ее,
пока не иссякнет первая оглушающая волна беды.
И так они сидели на скамейке пристанционного скверика. Зарина плакала,
судорожно всхлипы-вая, и в какой-то момент не глядя отшвырнула прочь
скомканный конверт со злополучной бумагой. Кому она нужна была теперь, та
бумага, коли самого в живых не было? Но Едигей подобрал конверт и положил
его к себе в карман. Потом он достал платок и силой, разжимая ее пальцы,
заставил Зарипу утереть слезы. Но это не помогло.
А музыка лилась по радио над станцией, как знаючи, траурная, бесконечно
тягостная. Мартов-ское небо серо и влажно нависало над головой, ветер
донимал душу порывами. Прохожие же косились на эту пару, на Зарипу и Едигея,
думали, конечно, про себя: вот, мол, поскандалили людишки. Обидел он ее,
наверно, крепко... Но, оказывается, не все так думали.
- Плачьте, добрые люди... Плачьте,- раздался рядом соболезнующий
голос.- Лишились мы родимого отца! Как-то теперь будет?
Едигей поднял голову и увидел проходящую мимо женщину в старой шинели,
на костылях. Одну ногу у нее отняли по самое бедро. Он ее знал. Бывшая
фронтовичка, работала в билетной кассе на станции. Кассирша была сильно
заплакана и, плача, шла, приговаривая: "Плачьте. Плачьте. Как-то теперь
будет?" И, плача, прошла дальше, привычно переставляя с тупым перестуком
костыли под неестественно приподнятыми плечами, пришаркивая на каждые два
стука костылей подошвой единственной ноги, донашивающей старый солдатский
сапог...
Смысл ее слов дошел до Едигея, когда он увидел, как столпились вдруг
люди перед входом на станцию. Задрав головы, они смотрели, как несколько
человек, приставив лестницу, вывешивали высоко над дверью большой военный
портрет Сталина в черном, траурном обрамлении.
Понял он, почему и музыка по радио так заунывно звучала. В другое время
он тоже поднялся бы, и постоял среди людей, и разузнал бы, что и как
случилось с этим великим человеком, без которого никто не представлял себе
круговращения мира, но сейчас своего горя хватало. Он не проронил ни слова.
И Зарипе было ни до кого и ни до чего...
А поезда шли, как и полагалось им идти, что бы ни произошло на свете.
Через полчаса должен был проходить по линии поезд дальнего следования под
номером семнадцать. Как и все пассажирские, он не останавливался на таких
разъездах, как Боранлы-Буранный. С тем расчетом он и двигался. Никому,
однако, не могло прийти в голову, что на этот раз придется семнадцатому
остановиться на Боранлы-Буранном. Так решил про себя, причем твердо и
спокойно, Едигей. Он сказал Зарипе:
- Нам скоро возвращаться, Зарипа. Осталось полчаса. Ты должна сейчас
продумать как следует, как быть - скажешь ли детям о смерти отца или пока
повременишь. Я не буду тебя успокаивать и что-то подсказывать, ты сама себе
голова. Теперь ты им и вместо отца и вместо матери. Но об этом тебе следует
подумать, пока мы в пути. Если ты решишь пока не говорить ребятам, то бери
себя в руки. При них ты не должна лить слезы. Сможешь ли, хватит ли сил у
тебя? И мы должны знать, как вести себя при них. Понимаешь? Вот ведь какой
вопрос.
- Хорошо, я все понимаю,- ответила сквозь слезы Зарипа.- И пока мы
доедем, я соберусь с мыслями и скажу, как нам быть. Я сейчас, я постараюсь
взять себя в руки. Я сейчас...
В поезде на обратном пути было все так же. Люди ехали скопом, в
табачном дыму, все так же бороздя великую страну из края в край.
Зарипа и Едигей попали в купированный вагон. Пассажиров здесь было
поменьше, и они пристрои-лись в проходе у окна, у самого края, чтобы не
мешать другим и поговорить о своих делах. Едигей сидел на откидном сиденье в
коридоре, а Зарипа стояла рядом и смотрела в окно, хотя он и предлагал ей
свое место.
- Так мне будет лучше,- сказала она.
И теперь, все еще изредка всхлипывая, превозмогая себя, перебарывая
свалившуюся на плечи беду, она пыталась сосредоточиться, глядя в окно,
обдумать хотя бы для начала свое новое - вдовье - житье-бытье. Если прежде
была надежда, что все это оборвется в один прекрасный день как кошмарный
сон, рано или поздно вернется Абуталип, ведь не могло же быть, чтобы не
разобрались с таким недоразуме-нием, и снова будут они вместе всей семьей, а
все остальное образуется - нашли бы способ, как ни трудно, выжить, выстоять
и сыновей воспитать, то теперь нет надежды. Было ей о чем думу думать...
О том же думал и Буранный Едигей, поскольку не беспокоиться о судьбе
этой семьи он не мог. Так уж оно получилось. Однако он считал, что сейчас
больше, чем когда-либо, должен быть сдержанным и спокойным и тем самым
внушить ей хоть какую-то уверенность. Он не торопил ее. И правильно сделал.
Наплакавшись, она сама начала разговор.
- Мн