Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
дет, а тут еще
вы с вашими щикатулками, - прибавил он, приподняв фуражку и
утирая с загорелого лба крупные капли пота.
Дворовые мужчины, в сюртуках, кафтанах, рубашках, без
шапок, женщины, в затрапезах, полосатых платках, с детьми на
руках, и босоногие ребятишки стояли около крыльца,
посматривали на экипажи и разговаривали между собой. Один из
ямщиков - сгорбленный старик в зимней шапке и армяке - держал
в руке дышло коляски, потрогивал его и глубокомысленно
посматривал на ход; другой - видный молодой парень, в одной
белой рубахе с красными кумачовыми ластовицами, в черной
поярковой шляпе черепеником, которую он, почесывая свои
белокурые кудри, сбивал то на одно, то на другое ухо, -
положил свой армяк на козлы, закинул туда же вожжи и,
постегивая плетеным кнутиком, посматривал то на свои сапоги,
то на кучеров, которые мазали бричку. Один из них,
натужившись, держал подъем; другой, нагнувшись над колесом,
тщательно мазал ось и втулку, - даже, чтобы не пропадал
остальной на помазке деготь, мазнул им снизу по кругу.
Почтовые, разномастные, разбитые лошади стояли у решетки и
отмахивались от мух хвостами. Одни из них, выставляя свои
косматые оплывшие ноги, жмурили глаза и дремали; другие от
скуки чесали друг друга или щипали листья и стебли жесткого
темно-зеленого папоротника, который рос подле крыльца.
Несколько борзых собак - одни тяжело дышали, лежа на солнце,
другие в тени ходили под коляской и бричкой и вылизывали сало
около осей. Во всем воздухе была какая-то пыльная мгла,
горизонт был серо-лилового цвета; но ни одной тучки не было на
небе. Сильный западный ветер поднимал столбами пыль с дорог и
полей, гнул макушки высоких лип и берез сада и далеко относил
падавшие желтые листья. Я сидел у окна и с нетерпением ожидал
окончания всех приготовлений.
Когда все собрались в гостиной около круглого стола, чтобы
в последний раз провести несколько минут вместе, мне и в
голову не приходило, какая грустная минута предстоит нам.
Самые пустые мысли бродили в моей голове. Я задавал себе
вопросы: какой ямщик поедет в бричке и какой в коляске? кто
поедет с папа, кто с Карлом Иванычем? и для чего непременно
хотят меня укутать в шарф и ваточную чуйку?
"Что я за неженка? авось не замерзну. Хоть бы поскорей это
все кончилось: сесть бы и ехать".
- Кому прикажете записку о детском белье отдать? - сказала
вошедшая, с заплаканными глазами и с запиской в руке, Наталья
Савишна, обращаясь к maman.
- Николаю отдайте, да приходите же после с детьми
проститься.
Старушка хотела что-то сказать, но вдруг остановилась,
закрыла лицо платком и, махнув рукою, вышла из комнаты. У меня
немного защемило в сердце, когда я увидал это движение; но
нетерпение ехать было сильнее этого чувства, и я продолжал
совершенно равнодушно слушать разговор отца с матушкой. Они
говорили о вещах, которые заметно не интересовали ни того, ни
другого: что нужно купить для дома? что сказать княжне Sophie
и madame Julie? и хороша ли будет дорога?
Вошел Фока и точно тем же голосом, которым он докладывал
"кушать готово", остановившись у притолоки, сказал: "Лошади
готовы". Я заметил, что maman вздрогнула и побледнела при этом
известии, как будто оно было для нее неожиданно.
Фоке приказано было затворить все двери в комнате. Меня это
очень забавляло, "как будто все спрятались от кого-нибудь".
Когда все сели, Фока тоже присел на кончике стула; но
только что он это сделал, дверь скрипнула, и все оглянулись. В
комнату торопливо вошла Наталья Савишна и, не поднимая глаз,
приютилась около двери на одном стуле с Фокой. Как теперь вижу
я плешивую голову, морщинистое неподвижное лицо Фоки и
сгорбленную добрую фигурку в чепце, из-под которого виднеются
седые волосы. Они жмутся на одном стуле, и им обоим неловко.
Я продолжал быть беззаботен и нетерпелив. Десять секунд,
которые просидели с закрытыми дверьми, показались мне за целый
час. Наконец все встали, перекрестились и стали прощаться.
Папа обнял maman и несколько раз поцеловал ее.
- Полно, мой дружок, - сказал папа, - ведь не навек
расстаемся.
- Все-таки грустно! - сказала maman дрожащим от слез
голосом.
Когда я услыхал этот голос, увидал ее дрожащие губы и
глаза, полные слез, я забыл про все и мне так стало грустно,
больно и страшно, что хотелось бы лучше убежать, чем прощаться
с нею. Я понял в эту минуту, что, обнимая отца, она уже
прощалась с нами.
Она столько раз принималась целовать и крестить Володю, что
- полагая, что она теперь обратится ко мне - я совался вперед;
но она еще и еще благословляла его и прижимала к груди.
Наконец я обнял ее и, прильнув к ней, плакал, плакал, ни о чем
не думая, кроме своего горя.
Когда мы пошли садиться, в передней приступила прощаться
докучная дворня. Их "пожалуйте ручку-с", звучные поцелуи в
плечико и запах сала от их голов возбудили во мне чувство,
самое близкое к огорчению у людей раздражительных. Под
влиянием этого чувства я чрезвычайно холодно поцеловал в чепец
Наталью Савишну, когда она вся в слезах прощалась со мною.
Странно то, что я как теперь вижу все лица дворовых и мог
бы нарисовать их со всеми мельчайшими подробностями; но лицо и
положение maman решительно ускользают из моего воображения:
может быть, оттого, что во все это время я ни разу не мог
собраться с духом взглянуть на нее. Мне казалось, что, если бы
я это сделал, ее и моя горесть должны бы были дойти до
невозможных пределов.
Я бросился прежде всех в коляску и уселся на заднем месте.
За поднятым верхом я ничего не мог видеть, но какой-то
инстинкт говорил мне, что maman еще здесь.
"Посмотреть ли на нее еще или нет?.. Ну, в последний раз!"
- сказал я сам себе и высунулся из коляски к крыльцу. В это
время maman, с тою же мыслью, подошла с противоположной
стороны коляски и позвала меня по имени. Услыхав ее голос
сзади себя, я повернулся к ней, но так быстро, что мы
стукнулись головами; она грустно улыбнулась и крепко, крепко
поцеловала меня в последний раз.
Когда мы отъехали несколько сажен, я решился взглянуть на
нее. Ветер поднимал голубенькую косыночку, которою была
повязана ее голова; опустив голову и закрыв лицо руками, она
медленно всходила на крыльцо. Фока поддерживал ее.
Папа сидел со мной рядом и ничего не говорил;
я же захлебывался от слез, и что-то так давило мне в горле,
что я боялся задохнуться... Выехав на большую дорогу, мы
увидали белый платок, которым кто-то махал с балкона. Я стал
махать своим, и это движение немного успокоило меня. Я
продолжал плакать, и мысль, что слезы мои доказывают мою
чувствительность, доставляла мне удовольствие и отраду.
Отъехав с версту, я уселся попокойнее и с упорным вниманием
стал смотреть на ближайший предмет перед глазами - заднюю
часть пристяжной, которая бежала с моей стороны. Смотрел я,
как махала хвостом эта пегая пристяжная, как забивала она одну
ногу о другую, как доставал по ней плетеный кнут ямщика и ноги
начали прыгать вместе; смотрел, как прыгала на ней шлея и на
шлее кольца, и смотрел до тех пор, покуда эта шлея покрылась
около хвоста мылом. Я стал смотреть кругом: на волнующиеся
поля спелой ржи, на темный пар, на котором кое-где виднелись
соха, мужик, лошадь с жеребенком, на верстовые столбы,
заглянул даже на козлы, чтобы узнать, какой ямщик с нами едет;
и еще лицо мое не просохло от слез, как мысли мои были далеко
от матери, с которой я расстался, может быть, навсегда. Но
всякое воспоминание наводило меня на мысль о ней. Я вспомнил о
грибе, который нашел накануне в березовой аллее, вспомнил о
том, как Любочка с Катенькой поспорили - кому сорвать его,
вспомнил и о том, как они плакали, прощаясь с нами.
Жалко их! и Наталью Савишну жалко, и березовую аллею, и
Фоку жалко! Даже злую Мими - и ту жалко! Все, все жалко! А
бедная maman? И слезы опять навертывались на глаза; но
ненадолго.
Глава XV. ДЕТСТВО
Счастливая, счастливая, невозвратимая пора детства! Как не
любить, не лелеять воспоминаний о ней? Воспоминания эти
освежают, возвышают мою душу и служат для меня источником
лучших наслаждений.
Набегавшись досыта, сидишь, бывало, за чайным столом, на
своем высоком креслице; уже поздно, давно выпил свою чашку
молока с сахаром, сон смыкает глаза, но не трогаешься с места,
сидишь и слушаешь. И как не слушать? Maman говорит с
кем-нибудь, и звуки голоса ее так сладки, так приветливы. Одни
звуки эти так много говорят моему сердцу! Отуманенными
дремотой глазами я пристально смотрю на ее лицо, и вдруг она
сделалась вся маленькая, маленькая - лицо ее не больше
пуговки; но оно мне все так же ясно видно: вижу, как она
взглянула на меня и как улыбнулась. Мне нравится видеть ее
такой крошечной. Я прищуриваю глаза еще больше, и она делается
не больше тех мальчиков, которые бывают в зрачках; но я
пошевелился - и очарование разрушилось; я суживаю глаза,
поворачиваюсь, всячески стараюсь возобновить его, но напрасно.
Я встаю, с ногами забираюсь и уютно укладываюсь на кресло.
- Ты опять заснешь, Николенька, - говорит мне maman, - ты
бы лучше шел на верх.
- Я не хочу спать, мамаша, - ответишь ей, и неясные, но
сладкие грезы наполняют воображение, здоровый детский сон
смыкает веки, и через минуту забудешься и спишь до тех пор,
пока не разбудят. Чувствуешь, бывало, впросонках, что чья-то
нежная рука трогает тебя; по одному прикосновению узнаешь ее и
еще во сне невольно схватишь эту руку и крепко, крепко
прижмешь ее к губам.
Все уже разошлись; одна свеча горит в гостиной; maman
сказала, что она сама разбудит меня; это она присела на
кресло, на котором я сплю, своей чудесной нежной ручкой
провела по моим волосам, и над ухом моим звучит милый знакомый
голос!
- Вставай, моя душечка: пора идти спать. Ничьи равнодушные
взоры не стесняют ее: она не боится излить на меня всю свою
нежность и любовь. Я не шевелюсь, но еще крепче целую ее руку.
- Вставай же, мой ангел.
Она другой рукой берет меня за шею, и пальчики ее быстро
шевелятся и щекотят меня. В комнате тихо, полутемно; нервы мои
возбуждены щекоткой и пробуждением; мамаша сидит подле самого
меня; она трогает меня; я слышу ее запах и голос. Все это
заставляет меня вскочить, обвить руками ее шею, прижать голову
к ее груди и, задыхаясь, сказать:
- Ах, милая, милая мамаша, как я тебя люблю! Она улыбается
своей грустной, очаровательной улыбкой, берет обеими руками
мою голову, целует меня в лоб и кладет к себе на колени.
- Так ты меня очень любишь? - Она молчит с минуту, потом
говорит: - Смотри, всегда люби меня, никогда не забывай. Если
не будет твоей мамаши, ты не забудешь ее? не забудешь,
Николенька?
Она еще нежнее целует меня.
- Полно! и не говори этого, голубчик мой, душечка моя! -
вскрикиваю я, целуя ее колени, и слезы ручьями льются из моих
глаз - слезы любви и восторга.
После этого, как, бывало, придешь на верх и станешь перед
иконами, в своем ваточном халатце, какое чудесное чувство
испытываешь, говоря: "Спаси, господи, папеньку и маменьку".
Повторяя молитвы, которые в первый раз лепетали детские уста
мои за любимой матерью, любовь к ней и любовь к богу как-то
странно сливались в одно чувство.
После молитвы завернешься, бывало, в одеяльце; на душе
легко, светло и отрадно; одни мечты гонят другие, - но о чем
они? Они неуловимы, но исполнены чистой любовью и надеждами на
светлое счастие. Вспомнишь, бывало, о Карле Иваныче и его
горькой участи - единственном человеке, которого я знал
несчастливым, - и так жалко станет, так полюбишь его, что
слезы потекут из глаз, и думаешь: "Дай бог ему счастия, дай
мне возможность помочь ему, облегчить его горе; я всем готов
для него пожертвовать". Потом любимую фарфоровую игрушку -
зайчика или собачку - уткнешь в угол пуховой подушки и
любуешься, как хорошо, тепло и уютно ей там лежать. Еще
помолишься о том, чтобы дал бог счастия всем, чтобы все были
довольны и чтобы завтра была хорошая погода для гулянья,
повернешься на другой бок, мысли и мечты перепутаются,
смешаются, и уснешь тихо, спокойно, еще с мокрым от слез лицом.
Вернутся ли когда-нибудь та свежесть, беззаботность,
потребность любви и сила веры, которыми обладаешь в детстве?
Какое время может быть лучше того, когда две лучшие
добродетели - невинная веселость и беспредельная потребность
любви - были единственными побуждениями в жизни?
Где те горячие молитвы? где лучший дар - те чистые слезы
умиления? Прилетал ангел-утешитель, с улыбкой утирал слезы эти
и навевал сладкие грезы неиспорченному детскому воображению.
Неужели жизнь оставила такие тяжелые следы в моем сердце,
что навеки отошли от меня слезы и восторги эти? Неужели
остались одни воспоминания?
Глава XVI. СТИХИ
Почти месяц после того, как мы переехали в Москву, я сидел
на верху бабушкиного дома, за большим столом, и писал;
напротив меня сидел рисовальный учитель и окончательно
поправлял нарисованную черным карандашом головку какого-то
турка в чалме. Володя, вытянув шею, стоял сзади учителя и
смотрел ему через плечо. Головка эта была первое произведение
Володи черным карандашом и нынче же, в день ангела бабушки,
должна была быть поднесена ей.
- А сюда вы не положите еще тени? - сказал Володя учителю,
приподнимаясь на цыпочки и указывая на шею турка.
- Нет, не нужно, - сказал учитель, укладывая карандаши и
рейсфедер в задвижной ящичек, - теперь прекрасно, и вы больше
не прикасайтесь. Ну, а вы, Николенька, - прибавил он, вставая
и продолжая искоса смотреть на турка, - откройте наконец нам
ваш секрет: что вы поднесете бабушке? Право, лучше было бы
тоже головку. Прощайте, господа, - сказал он, взял шляпу,
билетик и вышел.
В эту минуту я тоже думал, что лучше бы было головку, чем
то, над чем я трудился. Когда нам объявили, что скоро будут
именины бабушки и что нам должно приготовить к этому дню
подарки, мне пришло в голову написать ей стихи на этот случай,
и я тотчас же прибрал два стиха с рифмами, надеясь так же
скоро прибрать остальные. Я решительно не помню, каким образом
вошла мне в голову такая странная для ребенка мысль, но помню,
что она мне очень нравилась и что на все вопросы об этом
предмете я отвечал, что непременно поднесу бабушке подарок, но
никому не скажу, в чем он будет состоять.
Против моего ожидания оказалось, что, кроме двух стихов,
придуманных мною сгоряча, я, несмотря на все усилия, ничего
дальше не мог сочинить. Я стал читать стихи, которые были в
наших книгах; но ни Дмитриев, ни Державин не помогли мне -
напротив, они еще более убедили меня в моей неспособности.
Зная, что Карл Иваныч любил списывать стишки, я стал
потихоньку рыться в его бумагах и в числе немецких
стихотворений нашел одно русское, принадлежащее, должно быть,
собственно его перу.
Г-же Л. ...Петровской. 1828, 3 июни.
Помните близко,
Помните далеко,
Помните моего
Еще отныне и до всегда,
Помните еще до моего гроба,
Как верен я любить имею.
Карл Мауер
Стихотворение это, написанное красивым круглым почерком на
тонком почтовом листе, понравилось мне по трогательному
чувству, которым оно проникнуто; я тотчас же выучил его
наизусть и решился взять за образец. Дело пошло гораздо легче.
В день именин поздравление из двенадцати стихов было готово,
и, сидя за столом в классной, я переписывал его на веленевую
бумагу.
Уже два листа бумаги были испорчены... не потому, чтобы я
думал что-нибудь переменить в них: стихи мне казались
превосходными; но с третьей линейки концы их начали загибаться
кверху все больше и больше, так что даже издалека видно было,
что это написано криво и никуда не годится.
Третий лист был так же крив, как и прежние; но я решился не
переписывать больше. В стихотворении своем я поздравлял
бабушку, желал ей много лет здравствовать и заключал так:
Стараться будем утешать
И любим, как родную мать.
Кажется, было бы очень недурно, но последний стих как-то
странно оскорблял мой слух.
- И лю-бим, как родну-ю мать, - твердил я себе под нос. -
Какую бы рифму вместо мать? играть? кровать?.. Э, сойдет! все
лучше карл-иванычевых!
И я написал последний стих. Потом в спальне я прочел вслух
все свое сочинение, с чувством и жестами. Были стихи
совершенно без размера, но я не останавливался на них;
последний же еще сильнее и неприятнее поразил меня. Я сел на
кровать и задумался...
"Зачем я написал: как родную мать? ее ведь здесь нет, так
не нужно было и поминать ее; правда, я бабушку люблю, уважаю,
но все она не то... зачем я написал это, зачем я солгал?
Положим, это стихи, да все-таки не нужно было".
В это самое время вошел портной и принес новые полуфрачки.
- Ну, так и быть! - сказал я в сильном нетерпении, с
досадой сунул стихи под подушку и побежал примеривать
московское платье.
Московское платье оказалось превосходно: коричневые
полуфрачки с бронзовыми пуговками были сшиты в обтяжку - не
так, как в деревне нам шивали, на рост, - черные брючки, тоже
узенькие, чудо как хорошо обозначали мускулы и лежали на
сапогах.
"Наконец-то и у меня панталоны со штрипками, настоящие!" -
мечтал я, вне себя от радости, осматривая со всех сторон свои
ноги. Хотя мне было очень узко и неловко в новом платье, я
скрыл это от всех, сказал, что, напротив, мне очень покойно и
что ежели есть недостаток в этом платье, так только тот, что
оно немножко просторно. После этого я очень долго, стоя перед
зеркалом, причесывал свою обильно напомаженную голову; но,
сколько ни старался, я никак не мог пригладить вихры на
макушке: как только я, желая испытать их послушание,
переставал прижимать их щеткой, они поднимались и торчали в
разные стороны, придавая моему лицу самое смешное выражение.
Карл Иваныч одевался в другой комнате, и через классную
пронесли к нему синий фрак и еще какие-то белые
принадлежности. У двери, которая вела вниз, послышался голос
одной из горничных бабушки; я вышел, чтобы узнать, что ей
нужно. Она держала на руке туго накрахмаленную манишку и
сказала мне, что она принесла ее для Карла Иваныча и что ночь
не спала для того, чтобы успеть вымыть ее ко времени. Я взялся
передать манишку и спросил, встала ли бабушка.
- Как же-с! уж кофе откушали, и протопоп пришел. Каким вы
молодчиком! - прибавила она с улыбкой, оглядывая мое новое
платье.
Замечание это заставило меня покраснеть; я перевернулся на
одной ножке, щелкнул пальцами и припрыгнул, желая ей этим дать
почувствовать, что она еще не знает хорошенько, какой я
действительно молодчик.
Когда я принес манишку Карлу Иванычу, она уже была не нужна
ему: он надел другую и, перегнувшись перед маленьким
зеркальцем, которое стояло на столе, держался обеими руками за
пышный бант своего галстука и пробовал, свободно ли входит в
него и обратно его гладко выбритый подбородок. Обдернув со
всех сторон наши платья и попросив Николая сделать для него то
же самое, он повел нас к бабушке. Мне смешно вспомнить, как
силь