Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
пойти в Иерусалим и передал бразды
правления своей матери.
- Как ее звали-с?
- Б...б...ланка
- Как-с? буланка?
Я усмехнулся как-то криво и неловко.
- Ну-с, не знаете ли еще чего-нибудь? - сказал он с
усмешкой.
Мне нечего было терять, я прокашлялся и начал врать все,
что только мне приходило в голову. Учитель молчал, сметая со
стола пыль перышком, которое он У меня отнял, пристально
смотрел мимо моего уха и приговаривал: "Хорошо-с, очень
хорошо-с". Я чувствовал, что ничего не знаю, выражаюсь совсем
не так, как следует, и мне страшно больно было видеть, что
учитель не останавливает и не поправляет меня.
- Зачем же он вздумал идти в Иерусалим? - сказал он,
повторяя мои слова.
- Затем... потому... оттого, затем что...
Я решительно замялся, не сказал ни слова больше и
чувствовал, что ежели этот злодей-учитель хоть год целый будет
молчать и вопросительно смотреть на меня, я все-таки не в
состоянии буду произнести более ни одного звука. Учитель
минуты три смотрел на меня, потом вдруг проявил в своем лице
выражение глубокой печали и чувствительным голосом сказал
Володе, который в это время вошел в комнату.
- Позвольте мне тетрадку: проставить баллы.
Володя подал ему тетрадь и осторожно положил билетик подле
нее.
Учитель развернул тетрадь и, бережно обмакнув перо,
красивым почерком написал Володе пять в графе успехов и
поведения. Потом, остановив перо над графою, в которой
означались мои баллы, он посмотрел на меня, стряхнул чернила и
задумался.
Вдруг рука его сделала чуть заметное движение, и в графе
появилась красиво начерченная единица и точка; другое движение
- и в графе поведения другая единица и точка.
Бережно сложив тетрадь баллов, учитель встал и подошел к
двери, как будто не замечая моего взгляда, в котором
выражались отчаяние, мольба и упрек.
- Михаил Ларионыч! - сказал я.
- Нет, - отвечал он, понимая уже, что я хотел сказать ему,
- так нельзя учиться. Я не хочу даром денег брать.
Учитель надел калоши, камлотовую шинель, с большим тщанием
повязался шарфом. Как будто можно было о чем-нибудь заботиться
после того, что случилось со мной? Для него движение пера, а
для меня величайшее несчастие.
- Класс кончен? - спросил St.-Jerome, входя в комнату.
- Да.
- Учитель доволен вами?
- Да, - сказал Володя
- Сколько вы получили?
- Пять.
- A Nikolas?
Я молчал.
- Кажется, четыре, - сказал Володя. Он понимал, что меня
нужно спасти хотя на нынешний день.
Пускай накажут, только бы не нынче, когда у нас гости.
- Voyons, messieurs! *) (St.-Jerome имел привычку ко
всякому слову говорить: voyons) faites votre toillette et
descendons **).
------------
*) Ну же, господа! (фр.)
**) займитесь вашим туалетом и идемте вниз (фр.).
Глава XII. КЛЮЧИК
Едва успели мы, сойдя вниз, поздороваться со всеми гостями,
как нас позвали к столу. Папа был очень весел (он был в
выигрыше в это время), подарил Любочке дорогой серебряный
сервиз и за обедом вспомнил, что у него во флигеле осталась
еще бонбоньерка, приготовленная для именинницы.
- Чем человека посылать, поди-ка лучше ты, Ко-ко, - сказал
он мне. - Ключи лежат на большом столе в раковине, знаешь?..
Так возьми их и самым большим ключом отопри второй ящик
направо. Там найдешь коробочку, конфеты в бумаге и принесешь
все сюда.
- А сигары принести тебе? - спросил я, зная, что он всегда
после обеда посылал за ними.
- Принеси, да смотри у меня - ничего не трогать! - сказал
он мне вслед.
Найдя ключи на указанном месте, я хотел уже отпирать ящик,
как меня остановило желание узнать, какую вещь отпирал
крошечный ключик, висевший на той же связке.
На столе, между тысячью разнообразных вещей, стоял около
перилец шитый портфель с висячим замочком, и мне захотелось
попробовать, придется ли к нему маленький ключик. Испытание
увенчалось полным успехом, портфель открылся, и я нашел в нем
целую кучу бумаг. Чувство любопытства с таким убеждением
советовало мне узнать, какие были эти бумаги, что я не успел
прислушаться к голосу совести и принялся рассматривать то, что
находилось в портфеле
Детское чувство безусловного уважения ко всем старшим, и в
особенности к папа, было так сильно во мне, что ум мой
бессознательно отказывался выводить какие бы то ни было
заключения из того, что я видел. Я чувствовал, что папа должен
жить в сфере совершенно особенной, прекрасной, недоступной и
не постижимой для меня, и что стараться проникать тайны его
жизни было бы с моей стороны чем-то вроде святотатства.
Поэтому открытия, почти нечаянно сделанные мною в портфеле
папа, не оставили во мне никакого ясного понятия, исключая
темного сознания, что я поступил нехорошо. Мне было стыдно и
неловко.
Под влиянием этого чувства я как можно скорее хотел закрыть
портфель, но мне, видно, суждено было испытать всевозможные
несчастия в этот достопамятный день: вложив ключик в замочную
скважину, я повернул его не в ту сторону, воображая, что замок
заперт, я вынул ключ, и - о ужас! - у меня в руках была только
головка ключика. Тщетно я старался соединить ее с оставшейся в
замке половиной и посредством какого-то волшебства высвободить
ее оттуда; надо было наконец привыкнуть к ужасной мысли, что я
совершил новое преступление, которое нынче же по возвращении
папа в кабинет должно будет открыться.
Жалоба Мими, единица и ключик! Хуже ничего не могло со мной
случиться. Бабушка - за жалобу Мими, St.-Jerome - за единицу,
папа - за ключик... и все это обрушится на меня не позже как
нынче вечером.
- Что со мной будет?! А-а-ах! что я наделал?! - говорил я
вслух, прохаживаясь по мягкому ковру кабинета. - Э! - сказал я
сам себе, доставая конфеты и сигары, - чему быть, тому не
миновать... - и побежал в дом.
Это фаталистическое изречение, в детстве подслушанное мною
у Николая, во все трудные минуты моей жизни производило на
меня благотворное, временно успокоивающее влияние. Входя в
залу, я находился в несколько раздраженном и неестественном,
но чрезвычайно веселом состоянии духа.
Глава XIII. ИЗМЕННИЦА
После обеда начались petits jeux*), и я принимал в них
живейшее участие. Играя в "кошку-мышку", как-то неловко
разбежавшись на гувернантку Корнаковых, которая играла с нами,
я нечаянно наступил ей на платье и оборвал его. Заметив, что
всем девочкам, и в особенности Сонечке, доставляло большое
удовольствие видеть, как гувернантка с расстроенным лицом
пошла в девичью зашивать свое платье, я решился доставить им
это удовольствие еще раз. Вследствие такого любезного
намерения, как только гувернантка вернулась в комнату, я
принялся галопировать вокруг нее и продолжал эти эволюции до
тех пор, пока не нашел удобной минуты снова зацепить каблуком
за ее юбку и оборвать. Сонечка и княжны едва могли удержаться
от смеха, что весьма приятно польстило моему самолюбию; но
St.-Jerome, заметив, должно быть, мои проделки, подошел ко мне
и, нахмурив брови (чего я терпеть не мог), сказал, что я,
кажется, не к добру развеселился и что ежели я не буду
скромнее, то, несмотря на праздник, он заставит меня
раскаяться.
-------------
*) Букв.: маленькие игры; в данном случае - комнатные игры
(фр).
Но я находился в раздраженном состоянии человека,
проигравшего более того, что у него есть в кармане, который
боится счесть свою запись и продолжает ставить отчаянные карты
уже без надежды отыграться, а только для того, чтобы не давать
самому себе времени опомниться. Я дерзко улыбнулся и ушел от
него.
После "кошки-мышки" кто-то затеял игру, которая называлась
у нас, кажется, - Lange Nase*). Сущность игры состояла в том,
что ставили два ряда стульев, один против другого, и дамы и
кавалеры разделялись на две партии и по переменкам выбирали
одна другую.
----------
*) Длинный нос (нем.).
Младшая княжна каждый раз выбирала меньшого Ивина, Катенька
выбирала или Володю, или Иленьку, а Сонечка каждый раз Сережу
и нисколько не стыдилась, к моему крайнему удивлению, когда
Сережа прямо шел и садился против нее. Она смеялась своим
милым звонким смехом и делала ему головкой знак, что он
угадал. Меня же никто не выбирал. К крайнему оскорблению моего
самолюбия, я понимал, что я лишний, остающийся, что про меня
всякий раз должны были говорить: "Кто еще остается?" - "Да
Николенька; ну вот ты его и возьми". Поэтому, когда мне
приходилось выходить, я прямо подходил или к сестре, или к
одной из некрасивых княжон и, к несчастию, никогда не
ошибался. Сонечка же, казалось, так была занята Сережей
Ивиным, что я не существовал для нее вовсе. Не знаю, на каком
основании называл я ее мысленно изменницею, так как она
никогда не давала мне обещания выбирать меня, а не Сережу; но
я твердо был убежден, что она самым гнусным образом поступила
со мною.
После игры я заметил, что изменница, которую я презирал, но
с которой, однако, не мог спустить глаз, вместе с Сережей к
Катенькой отошли в угол и о чем-то таинственно разговаривали.
Подкравшись из-за фортепьян, чтобы открыть их секреты, я
увидал следующее: Катенька держала за два конца батистовый
платочек в виде ширм, заслоняя им головы Сережи и Сонечки.
"Нет, проиграли, теперь расплачивайтесь!" - говорил Сережа.
Сонечка, опустив руки, стояла перед ним точно виноватая и,
краснея, говорила: "Нет, я не проиграла, не правда ли,
mademoiselle Catherine"*) - "Я люблю правду, - отвечала
Катенька, - проиграла пари, та chere"**).
----------------
*) мадемуазель Катерина (фр).
**) моя дорогая (фр.).
Едва успела Катенька произнести эти слова, как Сережа
нагнулся и поцеловал Сонечку. Так прямо и поцеловал в ее
розовые губки. И Сонечка засмеялась, как будто это ничего, как
будто это очень весело. Ужасно!!! О, коварная изменница!
Глава XIV. ЗАТМЕНИЕ
Я вдруг почувствовал презрение ко всему женскому полу
вообще и к Сонечке в особенности; начал уверять себя, что
ничего веселого нет в этих играх, что они приличны только
девчонкам, и мне чрезвычайно захотелось буянить и сделать
какую-нибудь такую молодецкую штуку, которая бы всех удивила.
Случай не замедлил представиться.
St.-Jerome, поговорив о чем-то с Мими, вышел из комнаты;
звуки его шагов послышались сначала на лестнице, а потом над
нами, по направлению классной. Мне пришла мысль, что Мими
сказала ему, где она видела меня во время класса, и что он
пошел посмотреть журнал. Я не предполагал в это время у
St.-Jerome'a другой цели в жизни, как желания наказать меня. Я
читал где-то, что дети от двенадцати до четырнадцати лет, то
есть находящиеся в переходном возрасте отрочества, бывают
особенно склонны к поджигательству и даже убийству. Вспоминая
свое отрочество и особенно то состояние духа, в котором я
находился в этот несчастный для меня день, я весьма ясно
понимаю возможность самого ужасного преступления без цели, без
желания вредить, но гак - из любопытства, из бессознательной
потребности деятельности. Бывают минуты, когда будущее
представляется человеку в столь мрачном свете, что он боится
останавливать на нем свои умственные взоры, прекращает в себе
совершенно деятельность ума и старается убедить себя, что
будущего не будет и прошедшего не было. В такие минуты, когда
мысль не обсуживает вперед каждого определения воли, а
единственными пружинами жизни остаются плотские инстинкты, я
понимаю, что ребенок, по неопытности, особенно склонный к
такому состоянию, без малейшего колебания и страха, с улыбкой
любопытства, раскладывает и раздувает огонь под собственным
домом, в котором спят его братья, отец, мать, которых он нежно
любит. Под влиянием этого же временного отсутствия мысли -
рассеянности почти - крестьянский парень лет семнадцати,
осматривая лезвие только что отточенного топора подле лавки,
на которой лицом вниз спит его старик отец, вдруг
размахивается топором и с тупым любопытством смотрит, как
сочится под лавку кровь из разрубленной шеи, под влиянием
этого же отсутствия мысли и инстинктивного любопытства человек
находит какое-то наслаждение остановиться на самом краю обрыва
и думать: а что, если туда броситься? или приставить ко лбу
заряженный пистолет и думать: а что, ежели пожать гашетку? или
смотреть на какое-нибудь очень важное лицо, к которому все
общество чувствует подобострастное уважение, и думать: а что,
ежели подойти к нему, взять его за нос и сказать: "А ну-ка,
любезный, пойдем"?
Под влиянием такого же внутреннего волнения и отсутствия
размышления, когда St.-Jerome сошел вниз и сказал мне, что я
не имею права здесь быть нынче за то, что так дурно вел себя и
учился, чтобы я сейчас же шел на верх, я показал ему язык и
сказал, что не пойду отсюда.
В первую минуту St.-Jerome не мог слова произнести от
удивления и злости.
- G'est bien *), - сказал он, догоняя меня, - я уже
несколько раз обещал вам наказание, от которого вас хотела
избавить ваша бабушка; но теперь я вижу, что, кроме розог, вас
ничем не заставишь повиноваться, и нынче вы их вполне
заслужили.
-----------
*) Хорошо (фр.).
Он сказал это так громко, что все слышали его слова. Кровь
с необыкновенной силой прилила к моему сердцу; я почувствовал,
как крепко оно билось, как краска сходила с моего лица и как
совершенно невольно затряслись мои губы. Я должен был быть
страшен в эту минуту, потому что St.-Jerome, избегая моего
взгляда, быстро подошел ко мне и схватил за руку; но только
что я почувствовал прикосновение его руки, мне сделалось так
дурно, что я, не помня себя от злобы, вырвал руку и из всех
моих детских сил ударил его.
- Что с тобой делается? - сказал, подходя ко мне, Володя, с
ужасом и удивлением видевший мой поступок.
- Оставь меня! - закричал я на него сквозь слезы. - Никто
вы не любите меня, не понимаете, как я несчастлив! Все вы
гадки, отвратительны, - прибавил я с каким-то исступлением,
обращаясь ко всему обществу.
Но в это время St.-Jerome, с решительным и бледным лицом,
снова подошел ко мне, и не успел я приготовиться к защите, как
он уже сильным движением, как тисками, сжал мои обе руки и
потащил куда-то. Голова моя закружилась от волнения; помню
только, что я отчаянно бился головой и коленками до тех пор,
пока во мне были еще силы; помню, что нос мой несколько раз
натыкался на чьи-то ляжки, что в рот мне попадал чей-то
сюртук, что вокруг себя со всех сторон я слышал присутствие
чьих-то ног, запах пыли и violette*), которой душился
St.-Jerome.
-----------
*) фиалки (фр.)
Через пять минут за мной затворилась дверь чулана.
- Василь! - сказал он отвратительным, торжествующим
голосом, - принеси розог . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Глава XV. МЕЧТЫ
Неужели в то время я мог бы думать, что останусь жив после
всех несчастий, постигших меня, и что придет время, когда я
спокойно буду вспоминать о них?..
Припоминая то, что я сделал, я не мог вообразить себе, что
со мной будет; но смутно предчувствовал, что пропал
безвозвратно.
Сначала внизу и вокруг меня царствовала совершенная тишина,
или по крайней мере мне так казалось от слишком сильного
внутреннего волнения, но мало-помалу я стал разбирать
различные звуки. Василь пришел снизу и, бросив на окно
какую-то вещь, похожую на метлу, зевая, улегся на ларь. Внизу
послышался громкий голос Августа Антоныча (должно быть, он
говорил про меня), потом детские голоса, потом смех, беготня,
а через несколько минут в доме все пришло в прежнее движение,
как будто никто не знал и не думал о том, что я сижу в темном
чулане.
Я не плакал, но что-то тяжелое, как камень, лежало у меня
на сердце. Мысли и представления с усиленной быстротой
проходили в моем расстроенном воображении; но воспоминание о
несчастии, постигшем меня, беспрестанно прерывало их
причудливую цепь, и я снова входил в безвыходный лабиринт
неизвестности о предстоящей мне участи, отчаяния и страха.
То мне приходит в голову, что должна существовать
какая-нибудь неизвестная причина общей ко мне нелюбви и даже
ненависти. (В то время я был твердо убежден, что все, начиная
от бабушки и до Филиппа-кучера, ненавидят меня и находят
наслаждение в моих страданиях.) "Я должен быть не сын моей
матери и моего отца, не брат Володи, а несчастный сирота,
подкидыш, взятый из милости", - говорю я сам себе, и нелепая
мысль эта не только доставляет мне какое-то грустное утешение,
но даже кажется совершенно правдоподобною. Мне отрадно думать,
что я несчастен не потому, что виноват, но потому, что такова
моя судьба с самого моего рождения и что участь моя похожа на
участь несчастного Карла Иваныча.
"Но зачем дальше скрывать эту тайну, когда я сам уже успел
проникнуть ее? - говорю я сам себе, - завтра же пойду к папа и
скажу ему: "Папа! напрасно ты от меня скрываешь тайну моего
рождения; я знаю ее". Он скажет: "Что ж делать, мой друг, рано
или поздно ты узнал бы это, - ты не мой сын, но я усыновил
тебя, и ежели ты будешь достоин моей любви, то я никогда не
оставлю тебя"; и я скажу ему: "Папа, хотя я не имею права
называть тебя этим именем, но я теперь произношу его в
последний раз, я всегда любил тебя и буду любить, никогда не
забуду, что ты мой благодетель, но не могу больше оставаться в
твоем доме. Здесь никто не любит меня, a St.-Jerome поклялся в
моей погибели. Он или я должны оставить твой дом, потому что я
не отвечаю за себя, я до такой степени ненавижу этого
человека, что готов на все. Я убью его", - так и сказать:
"Папа! я убью его". Папа станет просить меня, но я махну
рукой, скажу ему: "Нет, мой друг, мой благодетель, мы не можем
жить вместе, а отпусти меня", - и я обниму его и скажу ему,
почему-то по-французски: "Oh mon pere, oh mon bienfaiteur,
donne moi pour la derniere fois ta benediction et gue la
volonte de dieu soit faite!" *). И я, сидя на сундуке в темном
чулане, плачу навзрыд при этой мысли. Но вдруг я вспоминаю
постыдное наказание, ожидающее меня, действительность
представляется мне в настоящем свете, и мечты мгновенно
разлетаются.
---------
*) О мой отец, о мой благодетель, дай мне в последний раз
свое благословение, и да свершится воля божия! (фр.)
То я воображаю себя уже на свободе, вне нашего дома. Я
поступаю в гусары и иду на войну. Со всех сторон на меня
несутся враги, я размахиваюсь саблей и убиваю одного, другой
взмах - убиваю другого, третьего. Наконец, в изнурении от ран
и усталости, я падаю на землю и кричу: "Победа!" Генерал
подъезжает ко мне и спрашивает: "Где он - наш спаситель?" Ему
указывают на меня, он бросается мне на шею и с радостными
слезами кричит: "Победа!" Я выздоравливаю и, с подвязанной
черным платком рукою, гуляю по Тверскому бульвару. Я генерал!
Но вот государь встречает меня и спрашивает, кто этот
израненный молодой человек? Ему говорят, что это известный
герой Николай. Государь подходит ко мне и говорит: "Благодарю
тебя. Я все сделаю, что бы ты ни просил у меня". Я почтительно
кланяюсь и, опираясь на саблю, говорю: "Я счастлив, великий
государь, что мог пролить кровь за свое отечеств