Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
то только он считал хорошим, что называла хорошим
публика. Бог знает, были ли у него какие-нибудь нравственные
убеждения? Жизнь его была так полна увлечениями всякого рода,
что ему некогда было составлять себе их, да он и был так
счастлив в жизни, что не видел в том необходимости.
В старости у него образовался постоянный взгляд на вещи и
неизменные правила, - но единственно на основании
практическом: те поступки и образ жизни, которые доставляли
ему счастие или удовольствия, он считал хорошими и находил,
что так всегда и всем поступать должно. Он говорил очень
увлекательно, и эта способность, мне кажется, усиливала
гибкость его правил: он в состоянии был тот же поступок
рассказать как самую милую шалость и как низкую подлость.
Глава XI. ЗАНЯТИЯ В КАБИНЕТЕ И ГОСТИНОЙ
Уже смеркалось, когда мы приехали домой. Maman села за
рояль, а мы, дети, принесли бумаги, карандаши, краски и
расположились рисовать около круглого стола. У меня была
только синяя краска; но, несмотря на это, я затеял нарисовать
охоту. Очень живо изобразив синего мальчика верхом на синей
лошади и синих собак, я не знал наверное, можно ли нарисовать
синего зайца, и побежал к папа в кабинет посоветоваться об
этом. Папа читал что-то и на вопрос мой: "Бывают ли синие
зайцы?", не поднимая головы, отвечал: "Бывают, мой друг,
бывают". Возвратившись к круглому столу, я изобразил синего
зайца, потом нашел нужным переделать из синего зайца куст.
Куст тоже мне не понравился; я сделал из него дерево - скирд,
из скирда - облако и наконец так испачкал всю бумагу синей
краской, что с досады разорвал ее и пошел дремать на
вольтеровское кресло.
Maman играла второй концерт Фильда - своего учителя. Я
дремал, и в моем воображении возникали какие-то легкие,
светлые и прозрачные воспоминания. Она заиграла Патетическую
сонату Бетховена, и я вспоминал что-то грустное, тяжелое и
мрачное. Maman часто играла эти две пьесы; поэтому я очень
хорошо помню чувство, которое они во мне возбуждали. Чувство
это было похоже на воспоминание; но воспоминание чего?
казалось, что вспоминаешь то, чего никогда не было.
Против меня была дверь в кабинет, и я видел, как туда вошли
Яков и еще какие-то люди в кафтанах и с бородами. Дверь тотчас
затворилась за ними. "Ну, начались занятия!" - подумал я. Мне
казалось, что важнее тех дел, которые делались в кабинете,
ничего в мире быть не могло; в этой мысли подтверждало меня
еще то, что к дверям кабинета все подходили обыкновенно
перешептываясь и на цыпочках; оттуда же был слышен громкий
голос папа и запах сигары, который всегда, не знаю почему,
меня очень привлекал. Впросонках меня вдруг поразил очень
знакомый скрип сапогов в официантской. Карл Иваныч, на
цыпочках, но с лицом мрачным и решительным, с какими-то
записками в руке, подошел к двери и слегка постучался. Его
впустили, и дверь опять захлопнулась.
"Как бы не случилось какого-нибудь несчастия, - подумал я,
- Карл Иваныч рассержен: он на все готов..."
Я опять задремал.
Однако несчастия никакого не случилось; через час времени
меня разбудил тот же скрип сапогов. Карл Иваныч, утирая
платком слезы, которые я заметил на его щеках, вышел из двери
и, бормоча что-то себе под нос, пошел на верх. Вслед за ним
вышел папа и вошел в гостиную.
- Знаешь, что я сейчас решил? - сказал он веселым голосом,
положив руку на плечо maman.
- Что, мой друг?
- Я беру Карла Иваныча с детьми. Место в бричке есть. Они к
нему привыкли, и он к ним, кажется, точно привязан; а семьсот
рублей в год никакого счета не делают, et puis au fond c'est
un tres bon diable *).
--------------------
*) в потом, в сущности, он славный малый (фр.).
Я никак не мог постигнуть, зачем папа бранит Карпа Иваныча.
- Я очень рада, - сказала maman, - за детей, за него: он
славный старик.
- Если бы ты видела, как он был тронут, когда я ему сказал,
чтобы он оставил эти пятьсот рублей в виде подарка... но что
забавнее всего - это счет, который он принес мне. Это стоит
посмотреть, - прибавил он с улыбкой, подавая ей записку,
написанную рукою Карла Иваныча, - прелесть!
Вот содержание этой записи:
Для детьей два удочка - 70 копек.
Цветной бумага, золотой коемочка, клестир и болван для
коробочка, в подарках - 6 р 55 к.
Книга и лук, подарка детьям - 8 р. 16 к.
Панталоны Николаю - 4 рубли.
Обещаны Петром Алексантровичь из Москву в 18... году
золотые часы в 140 рублей.
Итого следует получить Карлу Мауеру кроме жалованию - 159
рублей 79 копек.
Прочтя эту записку, в которой Карл Иваныч требует, чтобы
ему заплатили все деньги, издержанные им на подарки, и даже
заплатили бы за обещанный подарок, всякий подумает, что Карл
Иваныч больше ничего, как бесчувственный и корыстолюбивый
себялюбец, - и всякий ошибется.
Войдя в кабинет с записками в руке и с приготовленной речью
в голове, он намеревался красноречиво изложить перед папа все
несправедливости, претерпенные им в нашем доме; но когда он
начал говорить тем же трогательным голосом и с теми же
чувствительными интонациями, с которыми он обыкновенно
диктовал нам, его красноречие подействовало сильнее всего на
него самого; так что, дойдя до того места, в котором он
говорил: "как ни грустно мне будет расстаться с детьми", он
совсем сбился; голос его задрожал, и он принужден был достать
из кармана клетчатый платок.
- Да, Петр Александрыч, - сказал он сквозь слезы (этого
места совсем не было в приготовленной речи), - я так привык к
детям, что не знаю, что буду делать без них. Лучше я без
жалованья буду служить вам, - прибавил он, одной рукой утирая
слезы, а другой подавая счет.
Что Карл Иваныч в эту минуту говорил искренно это я
утвердительно могу сказать, потому что знаю его доброе сердце;
но каким образом согласовался счет с его словами, остается для
меня тайной.
- Если вам грустно, то мне было бы еще грустнее расстаться
с вами, - сказал папа, потрепав его по плечу, - я теперь
раздумал.
Незадолго перед ужином в комнату вошел Гриша. Он с самого
того времени, как вошел в наш дом, не переставал вздыхать и
плакать, что, по мнению тех, которые верили в его способность
предсказывать, предвещало какую-нибудь беду нашему дому. Он
стал прощаться и сказал, что завтра утром пойдет дальше. Я
подмигнул Володе и вышел в дверь.
- Что?
- Если хотите посмотреть Гришины вериги, то пойдемте сейчас
на мужской верх - Гриша спит во второй комнате, - в чулане
прекрасно можно сидеть, и мы все увидим.
- Отлично! Подожди здесь: я позову девочек. Девочки
выбежали, и мы отправились на верх. Не без спору решив, кому
первому войти в темный чулан, мы уселись и стали ждать.
Глава XII. ГРИША
Нам всем было жутко в темноте; мы жались один к другому и
ничего не говорили. Почти вслед за нами тихими шагами вошел
Гриша. В одной руке он держал свой посох, в другой - сальную
свечу в медном подсвечнике. Мы не переводили дыхания.
- Господи Иисусе Христе! Мати пресвятая богородица! Отцу и
сыну и святому духу... - вдыхая в себя воздух, твердил он, с
различными интонациями и сокращениями, свойственными только
тем, которые часто повторяют эти слова.
С молитвой поставив свой посох в угол и осмотрев постель,
он стал раздеваться. Распоясав свой старенький черный кушак,
он медленно снял изорванный нанковый зипун, тщательно сложил
его и повесил на спинку стула. Лицо его теперь не выражало,
как обыкновенно, торопливости и тупоумия; напротив, он был
спокоен, задумчив и даже величав. Движения его были медленны и
обдуманны.
Оставшись в одном белье, он тихо опустился на кровать,
окрестил ее со всех сторон и, как видно было, с усилием -
потому что он поморщился - поправил под рубашкой вериги.
Посидев немного и заботливо осмотрев прорванное в некоторых
местах белье, он встал, с молитвой поднял свечу в уровень с
кивотом, в котором стояло несколько образов, перекрестился на
них и перевернул свечу огнем вниз. Она с треском потухла.
В окна, обращенные на лес, ударяла почти полная луна.
Длинная белая фигура юродивого с одной стороны была освещена
бледными, серебристыми лучами месяца, с другой - черной тенью;
вместе с тенями от рам падала на пол, стены и доставала до
потолка. На дворе караульщик стучал в чугунную доску.
Сложив свои огромные руки на груди, опустив голову и
беспрестанно тяжело вздыхая, Гриша молча стоял перед иконами,
потом с трудом опустился на колени и стал молиться.
Сначала он тихо говорил известные молитвы, ударяя только на
некоторые слова, потом повторил их, но громче и с большим
одушевлением. Он начал говорить свои слова, с заметным усилием
стараясь выражаться по-славянски. Слова его были нескладны, но
трогательны. Он молился о всех благодетелях своих (так он
называл тех, которые принимали его), в том числе о матушке, о
нас, молился о себе, просил, чтобы бог простил ему его тяжкие
грехи, твердил: "Боже, прости врагам моим!" - кряхтя
поднимался и, повторяя еще и еще те же слова, припадал к земле
и опять поднимался, несмотря на тяжесть вериг, которые
издавали сухой резкий звук, ударяясь о землю.
Володя ущипнул меня очень больно за ногу; но я даже не
оглянулся: потер только рукой то место и продолжал с чувством
детского удивления, жалости и благоговения следить за всеми
движениями и словами Гриши.
Вместо веселия и смеха, на которые я рассчитывал, входя в
чулан, я чувствовал дрожь и замирание сердца.
Долго еще находился Гриша в этом положении религиозного
восторга и импровизировал молитвы. То твердил он несколько раз
сряду: "Господи помилуй", но каждый раз с новой силой и
выражением; то говорил он "Прости мя, господи, научи мя, что
творить... научи мя что творити, господи!" - с таким
выражением, как будто ожидал сейчас же ответа на свои слова;
то слышны были одни жалобные рыдания... Он приподнялся на
колени, сложил руки на груди и замолк.
Я потихоньку высунул голову из двери и не переводил
дыхания. Гриша не шевелился; из груди его вырывались тяжелые
вздохи; в мутном зрачке его кривого глаза, освещенного луною,
остановилась слеза.
- Да будет воля твоя! - вскричал он вдруг с неподражаемым
выражением, упал лбом на землю и зарыдал, как ребенок.
Много воды утекло с тех пор, много воспоминаний о былом
потеряли для меня значение и стали смутными мечтами, даже и
странник Гриша давно окончил свое последнее странствование; но
впечатление, которое он произвел на меня, и чувство, которое
возбудил, никогда не умрут в моей памяти.
О великий христианин Гриша! Твоя вера была так сильна, что
ты чувствовал близость бога, твоя любовь так велика, что слова
сами собою лились из уст твоих - ты их не поверял рассудком...
И какую высокую хвалу ты принес его величию, когда, не находя
слов, в слезах повалился на землю!..
Чувство умиления, с которым я слушал Гришу, не могло долго
продолжаться, во-первых потому, что любопытство мое было
насыщено, а во-вторых потому, что я отсидел себе ноги, сидя на
одном месте, и мне хотелось присоединиться к общему шептанью и
возне, которые слышались сзади меня в темном чулане. Кто-то
взял меня за руку и шепотом сказал: "Чья это рука?" В чулане
было совершенно темно; но по одному прикосновению и голосу,
который шептал мне над самым ухом, я тотчас узнал Катеньку.
Совершенно бессознательно я схватил ее руку в коротеньких
рукавчиках за локоть и припал к ней губами. Катенька, верно,
удивилась этому поступку и отдернула руку: этим движением она
толкнула сломанный стул, стоявший в чулане. Гриша поднял
голову, тихо оглянулся и, читая молитвы, стал крестить все
углы. Мы с шумом и шепотом выбежали из чулана.
Глава XIII. НАТАЛЬЯ САВИШНА
В половине прошлого столетия по дворам села Хабаровки
бегала в затрапезном платье босоногая, но веселая, толстая и
краснощекая девка Наташка. По заслугам и просьбе отца ее,
кларнетиста Саввы, дед мой взял ее в верх - находиться в числе
женской прислуги бабушки Горничная Наташка отличалась в этой
должности кротостью нрава и усердием. Когда родилась матушка и
понадобилась няня, эту обязанность возложили на Наташку. И на
этом новом поприще она заслужила похвалы и награды за свою
деятельность, верность и привязанность к молодой госпоже. Но
напудренная голова и чулки с пряжками молодого бойкого
официанта Фоки, имевшего по службе частые сношения с Натальей,
пленили ее грубое, но любящее сердце. Она даже сама решилась
идти к дедушке просить позволенья выйти за Фоку замуж. Дедушка
принял ее желание за неблагодарность, прогневался и сослал
бедную Наталью за наказание на скотный двор в степную деревню.
Через шесть месяцев, однако, так как никто не мог заменить
Наталью, она была возвращена в двор и в прежнюю должность.
Возвратившись в затрапезке из изгнания, она явилась к дедушке,
упала ему в ноги и просила возвратить ей милость, ласку и
забыть ту дурь, которая на нее нашла было и которая, она
клялась, уже больше не возвратится. И действительно, она
сдержала свое слово.
С тех пор Наташка сделалась Натальей Савишной и надела
чепец: весь запас любви, который в ней хранился, она перенесла
на барышню свою.
Когда подле матушки заменила ее гувернантка, она получила
ключи от кладовой, и ей на руки сданы были белье и вся
провизия. Новые обязанности эти она исполняла с тем же
усердием и любовью. Она вся жила в барском добре, во всем
видела трату, порчу, расхищение и всеми средствами старалась
противодействовать.
Когда maman вышла замуж, желая чем-нибудь отблагодарить
Наталью Савишну за ее двадцатилетние труды и привязанность,
она позвала ее к себе и, выразив в самых лестных словах всю
свою к ней признательность и любовь, вручила ей лист гербовой
бумаги, на котором была написана вольная Наталье Савишне, и
сказала, что, несмотря на то, будет ли она или нет продолжать
служить в нашем доме, она всегда будет получать ежегодную
пенсию в триста рублей. Наталья Савишна молча выслушала все
это, потом, взяв в руки документ, злобно взглянула на него,
пробормотала что-то сквозь зубы и выбежала из комнаты, хлопнув
дверью. Не понимая причины такого странного поступка, maman
немного погодя вошла в комнату Натальи Савишны. Она сидела с
заплаканными глазами на сундуке, перебирая пальцами носовой
платок, и пристально смотрела на валявшиеся на полу перед ней
клочки изорванной вольной.
- Что с вами, голубушка Наталья Савишна? - спросила maman,
взяв ее за руку.
- Ничего, матушка, - отвечала она, - должно быть, я вам
чем-нибудь противна, что вы меня со двора гоните... Что ж, я
пойду.
Она вырвала свою руку и, едва удерживаясь от слез, хотела
уйти из комнаты. Maman удержала ее, обняла, и они обе
расплакались.
С тех пор как я себя помню, помню я и Наталью Савишну, ее
любовь и ласки; но теперь только умею ценить их, - тогда же
мне и в голову не приходило, какое редкое, чудесное создание
была эта старушка. Она не только никогда не говорила, но и не
думала, кажется, о себе: вся жизнь ее была любовь и
самопожертвование. Я так привык к ее бескорыстной, нежной
любви к нам, что и не воображал, чтобы это могло быть иначе,
нисколько не был благодарен ей и никогда не задавал себе
вопросов: а что, счастлива ли она? довольна ли?
Бывало, под предлогом необходимой надобности, прибежишь от
урока в ее комнатку, усядешься и начинаешь мечтать вслух,
нисколько не стесняясь ее присутствием. Всегда она бывала
чем-нибудь занята: или вязала чулок, или рылась в сундуках,
которыми была наполнена ее комната, или записывала белье и,
слушая всякий вздор, который я говорил, "как, когда я буду
генералом, я женюсь на чудесной красавице, куплю себе рыжую
лошадь, построю стеклянный дом и выпишу родных Карла Иваныча
из Саксонии" и т. д, она приговаривала: "Да, мой батюшка, да".
Обыкновенно, когда я вставал и собирался уходить, она отворяла
голубой сундук, на крышке которого снутри - как теперь помню -
были наклеены крашеное изображение какого-то гусара, картинка
с помадной баночки и рисунок Володи, - вынимала из этого
сундука куренье, зажигала его и, помахивая, говаривала;
- Это, батюшка, еще очаковское куренье. Когда ваш покойник
дедушка - царство небесное - под турку ходили, так оттуда еще
привезли. Вот уж последний кусочек остался, - прибавляла она
со вздохом.
В сундуках, которыми была наполнена ее комната, было
решительно все. Что бы ни понадобилось, обыкновенно
говаривали: "Надо спросить у Натальи Савишны", - и
действительно, порывшись немного, она находила требуемый
предмет и говаривала: "Вот и хорошо, что припрятала". В
сундуках этих были тысячи таких предметов, о которых никто в
доме, кроме ее, не знал и не заботился.
Один раз я на нее рассердился. Вот как это было. За обедом,
наливая себе квасу, я уронил графин и облил скатерть.
- Позовите-ка Наталью Савишну, чтобы она порадовалась на
своего любимчика, - сказала maman.
Наталья Савишна вошла и, увидав лужу, которую я сделал,
покачала головой; потом maman сказала ей что-то на ухо, и она,
погрозившись на меня, вышла.
После обеда я, в самом веселом расположении духа,
припрыгивая, отправился в залу, как вдруг из-за двери
выскочила Наталья Савишна с скатертью в руке, поймала меня и,
несмотря на отчаянное сопротивление с моей стороны, начала
тереть меня мокрым по лицу, приговаривая: "Не пачкай
скатертей, не пачкай скатертей!" Меня так это обидело, что я
разревелся от злости.
"Как! - говорил я сам себе, прохаживаясь по зале и
захлебываясь от слез. - Наталья Савишна, просто Наталья,
говорит мне ты, и еще бьет меня по лицу мокрой скатертью, как
дворового мальчишку. Нет, это ужасно!"
Когда Наталья Савишна увидала, что я распустил слюни, она
тотчас же убежала, а я, продолжая прохаживаться, рассуждал о
том, как бы отплатить дерзкой Наталье за нанесенное мне
оскорбление.
Через несколько минут Наталья Савишна вернулась, робко
подошла ко мне и начала увещевать:
- Полноте, мой батюшка, не плачьте... простите меня,
дуру... я виновата... уж вы меня простите, мой голубчик... вот
вам.
Она вынула из-под платка корнет, сделанный из красной
бумаги, в котором были две карамельки и одна винная ягода, и
дрожащей рукой подала его мне. У меня недоставало сил
взглянуть в лицо доброй старушке: я, отвернувшись, принял
подарок, и слезы потекли еще обильнее, но уже не от злости, а
от любви и стыда.
Глава XIV. РАЗЛУКА
На другой день после описанных мною происшествий, в
двенадцатом часу утра, коляска и бричка стояли у подъезда.
Николай был одет по-дорожному, то есть штаны были всунуты в
сапоги и старый сюртук туго-натуго подпоясан кушаком. Он стоял
в бричке и укладывал шинели и подушки под сиденье; когда оно
ему казалось высоко, он садился на подушки и, припрыгивая,
обминал их.
- Сделайте божескую милость, Николай Дмитрич, нельзя ли к
вам будет баринову щикатулку положить, - сказал запыхавшийся
камердинер папа, высовываясь из коляски, - она маленькая...
- Вы бы прежде говорили, Михей Иваныч, - отвечал Николай
скороговоркой и с досадой, изо всех сил бросая какой-то узелок
на дно брички. - Ей-богу, голова и так кругом и