Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
ленно улыбаться, и она заговорила
трогательным, нежным голосом: "Поди сюда, мой дружок, подойди,
мой ангел". Я думал, что она обращается ко мне, и подошел
ближе, но она смотрела не на меня. "Ах, коли бы ты знала, душа
моя, как я мучилась и как теперь рада, что ты приехала..." Я
понял, что она воображала видеть maman, и остановился. "А мне
сказали, что тебя нет, - продолжала она, нахмурившись, - вот
вздор! Разве ты можешь умереть прежде меня?" - и она
захохотала страшным истерическим хохотом.
Только люди, способные сильно любить, могут испытывать и
сильные огорчения; но та же потребность любить служит для них
противодействием горести и исцеляет их. От этого моральная
природа человека еще живучее природы физической. Горе никогда
не убивает.
Через неделю бабушка могла плакать, и ей стало лучше.
Первою мыслию ее, когда она пришла в себя, были мы, и любовь
ее к нам увеличилась. Мы не отходили от ее кресла; она тихо
плакала, говорила про maman и нежно ласкала нас.
В голову никому не могло прийти, глядя на печаль бабушки,
чтобы она преувеличивала ее, и выражения этой печали были
сильны и трогательны; но, не знаю почему, я больше
сочувствовал Наталье Савишне, и до сих пор убежден, что никто
так искренно и чисто не любил и не сожалел о maman, как это
простодушное и любящее создание.
Со смертью матери окончилась моя счастливая пора детства и
началась новая эпоха - эпоха отрочества; но так как
воспоминания о Наталье Савишне, которую я больше не видал и
которая имела такое сильное и благое влияние на мое
направление и развитие чувствительности, принадлежат к первой
эпохе, скажу еще несколько слов о ней и ее смерти.
После нашего отъезда, как мне потом рассказывали люди,
оставшиеся в деревне, она очень скучала от безделья. Хотя все
сундуки были еще на ее руках и она не переставала рыться в
них, перекладывать, развешивать, раскладывать, но ей
недоставало шуму и суетливости барского, обитаемого господами,
деревенского дома, к которым она с детства привыкла. Горе,
перемена образа жизни и отсутствие хлопот скоро развили в ней
старческую болезнь, к которой она имела склонность. Ровно
через год после кончины матушки у нее открылась водяная, и она
слегла в постель.
Тяжело, я думаю, было Наталье Савишне жить и еще тяжелее
умирать одной, в большом пустом петровском доме, без родных,
без друзей. Все в доме любили и уважали Наталью Савишну; но
она ни с кем не имела дружбы и гордилась этим. Она полагала,
что в ее положении - экономки, пользующейся доверенностью
своих господ и имеющей на руках столько сундуков со всяким
добром, дружба с кем-нибудь непременно повела бы ее к
лицеприятию и преступной снисходительности; поэтому, или,
может быть, потому, что не имела ничего общего с другими
слугами, она удалялась всех и говорила, что у нее в доме нет
ни кумовьев, ни сватов и что за барское добро она никому
потачки не дает.
Поверяя богу в теплой молитве свои чувства, она искала и
находила утешение; но иногда, в минуты слабости, которым мы
все подвержены, когда лучшее утешение для человека доставляют
слезы и участие живого существа, она клала себе на постель
свою собачонку моську (которая лизала ее руки, уставив на нее
свои желтые глаза), говорила с ней и тихо плакала, лаская ее.
Когда моська начинала жалобно выть, она старалась успокоить ее
и говорила: "Полно, я и без тебя знаю, что скоро умру".
За месяц до своей смерти она достала из своего сундука
белого коленкору, белой кисеи и розовых лент; с помощью своей
девушки сшила себе белое платье, чепчик и до малейших
подробностей распорядилась всем, что нужно было для ее
похорон. Она тоже разобрала барские сундуки и с величайшей
отчетливостью, по описи, передала их приказчице; потом достала
два шелковые платья, старинную шаль, подаренные ей когда-то
бабушкой, дедушкин военный мундир, шитый золотом, тоже
отданный в ее полную собственность.
Благодаря ее заботливости, шитье и галуны на мундире были
совершенно свежи и сукно не тронуто молью.
Перед кончиной она изъявила желание, чтобы одно из этих
платий - розовое - было отдано Володе на халат или бешмет,
другое - пюсовое, в клетках - мне для того же употребления; а
шаль - Любочке. Мундир она завещала тому из нас, кто прежде
будет офицером. Все остальное свое имущество и деньги,
исключая сорока рублей, которые она отложила на погребенье и
поминанье, она предоставила получить своему брату. Брат ее,
еще давно отпущенный на волю, проживал в какой-то дальней
губернии и вел жизнь самую распутную; поэтому при жизни своей
она не имела с ним никаких сношений.
Когда брат Натальи Савишны явился для получения наследства
и всего имущества покойной оказалось на двадцать пять рублей
ассигнациями, он не хотел верить этому и говорил, что не может
быть, чтобы старуха, которая шестьдесят лет жила в богатом
доме, все на руках имела, весь свой век жила скупо и над
всякой тряпкой тряслась, чтобы она ничего не оставила. Но это
действительно было так.
Наталья Савишна два месяца страдала от своей болезни и
переносила страдания с истинно христианским терпением: не
ворчала, не жаловалась, а только, по своей привычке,
беспрестанно поминала бога. За час перед смертью она с тихою
радостью исповедалась, причастилась и соборовалась маслом.
У всех домашних она просила прощенья за обиды, которые
могла причинить им, и просила духовника своего, отца Василья,
передать всем нам, что не знает, как благодарить нас за наши
милости, и просит нас простить ее, если по глупости своей
огорчила кого-нибудь, "но воровкой никогда не была и могу
сказать, что барской ниткой не поживилась". Это было одно
качество, которое она ценила в себе.
Надев приготовленный капот и чепчик и облокотившись на
подушки, она до самого конца не переставала разговаривать с
священником, вспомнила, что ничего не оставила бедным, достала
десять рублей и просила его раздать их в приходе; потом
перекрестилась легла и в последний раз вздохнула, с радостной
улыбкой, произнося имя божие.
Она оставляла жизнь без сожаления, не боялась смерти и
приняла ее как благо. Часто это говорят, но как редко
действительно бывает! Наталья Савишна могла не бояться смерти,
потому что она умирала с непоколебимою верою и исполнив закон
Евангелия. Вся жизнь ее была чистая, бескорыстная любовь и
самоотвержение.
Что ж! ежели ее верования могли бы быть возвышеннее, ее
жизнь направлена к более высокой цели, разве эта чистая душа
от этого меньше достойна любви и удивления?
Она совершила лучшее и величайшее дело в этой жизни -
умерла без сожаления и страха.
Ее похоронили, по ее желанию, недалеко от часовни, которая
стоит на могиле матушки. Заросший крапивой и репейником
бугорок, под которым она лежит, огорожен черною решеткою, и я
никогда не забываю из часовни подойти к этой решетке и
положить земной поклон.
Иногда я молча останавливаюсь между часовней и черной
решеткой. В душе моей вдруг пробуждаются тяжелые воспоминания.
Мне приходит мысль: неужели провидение для того только
соединило меня с этими двумя существами, чтобы вечно заставить
сожалеть о них?..
Лев Толстой. Отрочество
---------------------------------------------------------------
Изд: Москва, издательство "Правда", 1987 г.
OCR: Michael Seregin
---------------------------------------------------------------
Глава I. ПОЕЗДКА НА ДОЛГИХ
Снова поданы два экипажа к крыльцу петровского дома: один -
карета, в которую садятся Мими, Катенька, Любочка, горничная и
сам приказчик Яков, на козлах; другой - бричка, в которой едем
мы с Володей и недавно взятый с оброка лакей Василий.
Папа, который несколько дней после нас должен тоже приехать
в Москву, без шапки стоит на крыльце и крестит окно кареты и
бричку.
"Ну, Христос с вами! трогай!" Яков и кучера (мы едем на
своих) снимают шапки и крестятся. "Но, но! с богом!" Кузов
кареты и брички начинают подпрыгивать по неровной дороге, и
березы большой аллеи одна за другой бегут мимо нас. Мне
нисколько не грустно: умственный взор мой обращен не на то,
что я оставляю, а на то, что ожидает меня. По мере удаления от
предметов, связанных с тяжелыми воспоминаниями, наполнявшими
до сей поры мое воображение, воспоминания эти теряют свою силу
и быстро заменяются отрадным чувством сознания жизни, полной
силы, свежести и надежды.
Редко провел я несколько дней - не скажу весело: мне еще
как-то совестно было предаваться веселью, - но так приятно,
хорошо, как четыре дня нашего путешествия. У меня перед
глазами не было ни затворенной двери комнаты матушки, мимо
которой я не мог проходить без содрогания, ни закрытого рояля,
к которому не только не подходили, но на который и смотрели с
какою-то боязнью, ни траурных одежд (на всех нас были простые
дорожные платья), ни всех тех вещей, которые, живо напоминая
мне невозвратимую потерю, заставляли меня остерегаться каждого
проявления жизни из страха оскорбить как-нибудь ее память.
Здесь, напротив, беспрестанно новые живописные места и
предметы останавливают и развлекают мое внимание, а весенняя
природа вселяет в душу отрадные чувства - довольства настоящим
и светлой надежды на будущее.
Рано, рано утром безжалостный и, как всегда бывают люди в
новой должности, слишком усердный Василий сдергивает одеяло и
уверяет, что пора ехать и все уже готово. Как ни жмешься, ни
хитришь, ни сердишься, чтобы хоть еще на четверть часа
продлить сладкий утренний сон, по решительному лицу Василья
видишь, что он неумолим и готов еще двадцать раз сдернуть
одеяло, вскакиваешь и бежишь на двор умываться.
В сенях уже кипит самовар, который, раскрасневшись как рак,
раздувает Митька-форейтор; на дворе сыро и туманно, как будто
пар подымается от пахучего навоза; солнышко веселым, ярким
светом освещает восточную часть неба, и соломенные крыши
просторных навесов, окружающих двор, глянцевиты от росы,
покрывающей их. Под ними виднеются наши лошади, привязанные
около кормяг, и слышно их мерное жевание. Какая-нибудь
мохнатая Жучка, прикорнувшая перед зарей на сухой куче навоза,
лениво потягивается и, помахивая хвостом, мелкой рысцой
отправляется в другую сторону двора. Хлопотунья хозяйка
отворяет скрипящие ворота, выгоняет задумчивых коров на улицу,
по которой уже слышны топот, мычание и блеяние стада, и
перекидывается словечком с сонной соседкой. Филипп, с
засученными рукавами рубашки, вытягивает колесом бадью из
глубокого колодца, плеская светлую воду, выливает ее в дубовую
колоду, около которой в луже уже полощутся проснувшиеся утки;
и я с удовольствием смотрю на значительное, с окладистой
бородой, лицо Филиппа и на толстые жилы и мускулы, которые
резко обозначаются на его голых мощных руках, когда он делает
какое-нибудь усилие.
За перегородкой, где спала Мими с девочками и из-за которой
мы переговаривались вечером, слышно движенье. Маша с
различными предметами, которые она платьем старается скрыть от
нашего любопытства, чаще и чаще пробегает мимо нас, наконец
отворяется дверь, и нас зовут пить чай.
Василий, в припадке излишнего усердия, беспрестанно вбегает
в комнату, выносит то то, то другое, подмигивает нам и
всячески упрашивает Марью Ивановну выезжать ранее. Лошади
заложены и выражают свое нетерпение, изредка побрякивая
бубенчиками; чемоданы, сундуки, шкатулки и шкатулочки снова
укладываются, и мы садимся по местам. Но каждый раз в бричке
мы находим гору вместо сидения, так что никак не можем понять,
как все это было уложено накануне и как теперь мы будем
сидеть; особенно один ореховый чайный ящик с треугольной
крышкой, который отдают к нам в бричку и ставят под меня,
приводит меня в сильнейшее негодование. Но Василий говорит,
что это обомнется, и я принужден верить ему.
Солнце только что поднялось над сплошным белым облаком,
покрывающим восток, и вся окрестность озарилась
спокойно-радостным светом. Все так прекрасно вокруг меня, а на
душе так легко и спокойно... Дорога широкой, дикой лентой
вьется впереди, между полями засохшего жнивья и блестящей
росою зелени; кое-где при дороге попадается угрюмая ракита или
молодая березка с мелкими клейкими листьями, бросая длинную
неподвижную тень на засохшие глинистые колеи и мелкую зеленую
траву дороги... Однообразный шум колес и бубенчиков не
заглушает песен жаворонков, которые вьются около самой дороги.
Запах съеденного молью сукна, пыли и какой-то кислоты, которым
отличается наша бричка, покрывается запахом утра, и я чувствую
в душе отрадное беспокойство, желание что-то сделать - признак
истинного наслаждения.
Я не успел помолиться на постоялом дворе; но так как уже не
раз замечено мною, что в тот день, в который я по каким-нибудь
обстоятельствам забываю исполнить этот обряд, со мною
случается какое-нибудь несчастие, я стараюсь исправить свою
ошибку: снимаю фуражку, поворачиваясь в угол брички, читаю
молитвы и крещусь под курточкой так, чтобы никто не видал
этого. Но тысячи различных предметов отвлекают мое внимание, и
я несколько раз сряду в рассеянности повторяю одни и те же
слова молитвы.
Вот на пешеходной тропинке, вьющейся около дороги,
виднеются какие-то медленно движущиеся фигуры: это богомолки.
Головы их закутаны грязными платками, за спинами берестовые
котомки, ноги обмотаны грязными, оборванными онучами и обуты в
тяжелые лапти. Равномерно размахивая палками и едва
оглядываясь на нас, они медленным тяжелым шагом подвигаются
вперед одна за другою, и меня занимают вопросы: куда, зачем
они идут? долго ли продолжится их путешествие, и скоро ли
длинные тени, которые они бросают на дорогу, соединятся с
тенью ракиты, мимо которой они должны пройти. Вот коляска,
четверкой, на почтовых быстро несется навстречу. Две секунды,
и лица, на расстоянии двух аршин, приветливо, любопытно
смотревшие на нас, уже промелькнули, и как-то странно кажется,
что эти лица не имеют со мной ничего общего и что их никогда,
может быть, не увидишь больше.
Вот стороной дороги бегут две потные, косматые лошади в
хомутах с захлестнутыми за шлеи постромками, и сзади, свесив
длинные ноги в больших сапогах по обеим сторонам лошади, у
которой на холке висит дуга и изредка чуть слышно побрякивает
колокольчиком, едет молодой парень ямщик и, сбив на одно ухо
поярковую шляпу, тянет какую-то протяжную песню. Лицо и поза
его выражают так много ленивого, беспечного довольства, что
мне кажется, верх счастия быть ямщиком, ездить обратным и петь
грустные песни. Вон далеко за оврагом виднеется на
светло-голубом небе деревенская церковь с зеленой крышей; вон
село, красная крыша барского дома и зеленый сад. Кто живет в
этом доме? есть ли в нем дети, отец, мать, учитель? Отчего бы
нам не поехать в этот дом и не познакомиться с хозяевами? Вот
длинный обоз огромных возов, запряженных тройками сытых
толстоногих лошадей, который мы принуждены объезжать стороною.
"Что везете?" - спрашивает Василий у первого извозчика,
который, спустив огромные ноги с грядок и помахивая кнутиком,
долго пристально-бессмысленным взором следит за нами и
отвечает что-то только тогда, когда его невозможно слышать. "С
каким товаром?" - обращается Василий к другому возу, на
огороженном передке которого, под новой рогожей, лежит другой
извозчик. Русая голова с красным лицом и рыжеватой бородкой на
минуту высовывается из-под рогожи, равнодушно-презрительным
взглядом окидывает нашу бричку и снова скрывается - и мне
приходят мысли, что, верно, эти извозчики не знают, кто мы
такие и откуда и куда едем?..
Часа полтора углубленный в разнообразные наблюдения, я не
обращаю внимания на кривые цифры, выставленные на верстах. Но
вот солнце начинает жарче печь мне голову и спину, дорога
становится пыльнее, треугольная крышка чайницы начинает сильно
беспокоить меня, я несколько раз переменяю положение: мне
становится жарко, неловко и скучно. Все мое внимание
обращается на верстовые столбы и на цифры, выставленные на
них; я делаю различные математические вычисления насчет
времени, в которое мы можем приехать на станцию. "Двенадцать
верст составляют треть тридцати шести, а до Липец сорок одна,
следовательно, мы проехали одну треть и сколько?" и т. д.
- Василий, - говорю я, когда замечаю, что он начинает удить
рыбу на козлах, - пусти меня на козлы, голубчик.
Василий соглашается. Мы переменяемся местами: он тотчас же
начинает храпеть и разваливается так, что в бричке уже не
остается больше ни для кого места; а передо мной открывается с
высоты, которую я занимаю, самая приятная картина: наши четыре
лошади, Неручинская, Дьячок, Левая коренная и Аптекарь, все
изученные мною до малейших подробностей и оттенков свойств
каждой.
- Отчего это нынче Дьячок на правой пристяжке, а не на
левой, Филипп? - несколько робко спрашиваю я.
- Дьячок?
- А Неручинская ничего не везет, - говорю я.
- Дьячка нельзя налево впрягать, - говорит Филипп, не
обращая внимания на мое последнее замечание, - не такая
лошадь, чтоб его на левую пристяжку запрягать. Налево уж нужно
такую лошадь, чтоб, одно слово, была лошадь, а это не такая
лошадь.
И Филипп с этими словами нагибается на правую сторону и,
подергивая вожжой из всех сил, принимается стегать бедного
Дьячка по хвосту и по ногам, как-то особенным манером, снизу,
и, несмотря на то, что Дьячок старается из всех сил и воротит
всю бричку, Филипп прекращает этот маневр только тогда, когда
чувствует необходимость отдохнуть и сдвинуть неизвестно для
чего свою шляпу на один бок, хотя она до этого очень хорошо и
плотно сидела на его голове. Я пользуюсь такой счастливой
минутой и прошу Филиппа дать мне поправить. Филипп дает мне
сначала одну вожжу, потом другую; наконец все шесть вожжей и
кнут переходят в мои руки, и я совершенно счастлив. Я стараюсь
всячески подражать Филиппу, спрашиваю у него, хорошо ли? но
обыкновенно кончается тем, что он остается мною недоволен:
говорит, что та много везет, а та ничего не везет, высовывает
локоть из-за моей груди и отнимает у меня вожжи. Жар все
усиливается, барашки начинают вздуваться, как мыльные пузыри,
выше и выше, сходиться и принимают темно-серые тени. В окно
кареты высовывается рука с бутылкой и узелком; Василий с
удивительной ловкостью на ходу соскакивает с козел и приносит
нам ватрушек и квасу.
На крутом спуске мы все выходим из экипажей и иногда
вперегонки бежим до моста, между тем как Василий и Яков,
подтормозив колеса, с обеих сторон руками поддерживают карету,
как будто они в состоянии удержать ее, ежели бы она упала.
Потом, с позволения Мими, я или Володя отправляемся в карету,
а Любочка или Катенька садятся в бричку. Перемещения эти
доставляют большое удовольствие девочкам, потому что они
справедливо находят, что в бричке гораздо веселей. Иногда во
время жара, проезжая через рощу, мы отстаем от кареты,
нарываем зеленых веток и устраиваем в бричке беседку.
Движущаяся беседка во весь дух догоняет карету, и Любочка
пищит при этом самым пронзительным голосом, чего она никогда
не забывает делать при каждом с