Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
ство с природою, что очень часто те явления природы, которые никогда
не встречали в живописи, нам кажутся неестественными, как будто природа
ненатуральна, и наоборот: те явления, которые слишком часто повторялись в
живописи, кажутся нам избитыми, некоторые же виды, слишком проникнутые
одной мыслью и чувством, встречающиеся нам в действительности, кажутся
вычурными. Вид с любимого места княгини был в таком роде. Его составляли
небольшой, заросший с краев прудик, сейчас же за ним крутая гора вверх,
поросшая огромными старыми деревьями и кустами, часто перемешивающими свою
разнообразную зелень, и перекинутая над прудом, у начала горы, старая
береза, которая, держась частью своих толстых корней в влажном береге
пруда, макушкой оперлась на высокую, стройную осину и повесила кудрявые
ветви над гладкой поверхностью пруда, отражавшего в себе эти висящие ветки
и окружавшую зелень.
- Что за прелесть! - сказала княгиня, покачивая головой и не обращаясь
ни к кому в особенности.
- Да, чудесно, но только, мне кажется, ужасно похоже на декорацию, -
сказал я, желая доказать, что я во всем имею свое собственное мнение.
Как будто не слыхав моего замечания, княгиня продолжала любоваться
видом и, обращаясь к сестре и Любовь Сергеевне, указывала на частности: на
кривой висевший сук и на его отражение, которые ей особенно нравились.
Софья Ивановна говорила, что все это прекрасно и что сестра ее по
нескольким часам проводит здесь, но видно было, что все это она говорила
только для удовольствия княгини. Я замечал, что люди, одаренные
способностью деятельной любви, редко бывают восприимчивы к красотам
природы. Любовь Сергеевна восхищалась тоже, спрашивала, между прочим: "Чем
эта береза держится? долго ли она простоит?" - и беспрестанно поглядывала
на свою Сюзетку, которая, махая пушистым хвостом, взад и вперед бегала на
своих кривых ножках по мостику с таким хлопотливым выражением, как будто
ей в первый раз в жизни довелось быть не в комнате. Дмитрий завел с
матерью очень логическое рассуждение о том, что никак не может быть
прекрасен вид, в котором горизонт ограничен. Варенька ничего не говорила.
Когда я оглянулся на нее, она, опершись на перила мостика, стояла ко мне в
профиль и смотрела вперед. Что-то, верно, сильно занимало ее и даже
трогало, потому что она, видимо, забылась и мысли не имела о себе и о том,
что на нее смотрят. В выражении ее больших глаз было столько пристального
внимания и спокойной, ясной мысли, в позе ее столько непринужденности и,
несмотря на ее небольшой рост, даже величавости, что снова меня поразило
как будто воспоминание о ней, и снова я спросил себя: "Не начинается ли?"
И снова я ответил себе, что я уже влюблен в Сонечку, а что Варенька -
просто барышня, сестра моего друга. Но она мне понравилась в эту минуту, и
вследствие этого я почувствовал неопределенное желание сделать или сказать
ей какую-нибудь небольшую неприятность.
- Знаешь что, Дмитрий, - сказал я моему другу, подходя ближе к
Вареньке, так чтобы она могла слышать то, что я буду говорить, - я нахожу,
что ежели бы не было комаров, и то ничего хорошего нет в этом месте, а уж
теперь, - прибавил я, щелкнув себя по лбу и действительно раздавив комара,
- это совсем плохо.
- Вы, кажется, не любите природы? - сказала мне Варенька, не
поворачивая головы.
- Я нахожу, что это праздное, бесполезное занятие, - отвечал я, очень
довольный тем, что я сказал-таки ей маленькую неприятность, и притом
оригинальную. Варенька чуть-чуть подняла на мгновение брови с выражением
сожаления и точно так же спокойно продолжала смотреть прямо.
Мне стало досадно на нее, но, несмотря на это, серенькие с полинявшей
краской перильца мостика, на которые она оперлась, отражение в темном
пруде опустившегося сука перекинутой березы, которое, казалось, хотело
соединиться с висящими ветками, болотный запах, чувство на лбу
раздавленного комара и ее внимательный взгляд и величавая поза - часто
потом совершенно неожиданно являлись вдруг в моем воображении.
Глава XXVII. ДМИТРИЙ
Когда после прогулки мы вернулись домой, Варенька не хотела петь, как
она это обыкновенно делала по вечерам, и я был так самонадеян, что принял
это на свой счет, воображая, что причиной тому было то, что я ей сказал на
мостике. Нехлюдовы не ужинали и расходились рано, а в этот день, так как у
Дмитрия, по предсказанию Софьи Ивановны, точно разболелись зубы, мы ушли в
его комнату еще раньше обыкновенного. Полагая, что я исполнил все, что
требовали от меня мой синий воротник и пуговицы, и что всем очень
понравился, я находился в весьма приятном, самодовольном расположении
духа; Дмитрий же, напротив, вследствие спора и зубной боли, был молчалив и
мрачен. Он сел к столу, достал свои тетрам - дневник и тетрадь, в которой
он имел обыкновение каждый вечер записывать свои будущие и прошедшие
занятия, и, беспрестанно морщась и дотрагиваясь рукой до щеки, довольно
долго писал в них.
- Ах, оставьте меня в покое, - закричал он на горничную, которая от
Софьи Ивановны пришла спросить его: как его зубы? и не хочет ли он сделать
себе припарку? Вслед за тем, сказав, что постель мне сейчас постелят и что
он сейчас вернется, он пошел к Любовь Сергеевне.
"Как жалко, что Варенька не хорошенькая и вообще не Сонечка, - мечтал
я, оставшись один в комнате, - как бы хорошо было, выйдя из университета,
приехать к ним и предложить ей руку. Я бы сказал: "Княжна, я уже не молод
- не могу любигь страстно, но буду постоянно любить вас, как милую
сестру". "Вас я уже уважаю, - я сказал бы матери, - а вас, Софья Ивановна,
поверьте, что очень и очень ценю. Так скажите просто и прямо: хотите ли вы
быть моей женой?" - "Да". И она подаст мне руку, я пожму ее и скажу:
"Любовь моя не на словах, а на деле". Ну, а что, - пришло мне в голову, -
ежели бы вдруг Дмитрий влюбился в Любочку, - ведь Любочка влюблена в него,
- и захотел бы жениться на ней? Тогда кому-нибудь из нас ведь нельзя бы
было жениться. И это было бы отлично. Тогда бы я вот что сделал. Я бы
сейчас заметил это, ничего бы не сказал, пришел бы к Дмитрию и сказал бы:
"Напрасно, мой друг, мы стали бы скрываться друг от друга: ты знаешь, что
любовь к твоей сестре кончится только с моею жизнию; но я все знаю, ты
лишил меня лучшей надежды, ты сделал меня несчастным; но знаешь, как
Николай Иртеньев отплачивает за несчастие всей своей жизни? Вот тебе моя
сестра", - и подал бы ему руку Любочки. Он бы сказал: "Нет, ни за что!..",
а я сказал бы: "Князь Нехлюдов! напрасно вы хотите быть великодушнее
Николая Иртеньева. Нет в мире человека великодушнее его". Поклонился бы и
вышел. Дмитрий и Любочка в слезах выбежали бы за мною и умоляли бы, чтобы
я принял их жертву. И я бы мог согласиться и мог бы быть очень, очень
счастлив, ежели бы только я был влюблен в Вареньку..." Мечты эти были так
приятны, что мне очень хотелось сообщить их моему другу, но, несмотря на
наш обет взаимной откровенности, я чувствовал почему-то, что нет
физической возможности сказать этого.
Дмитрий вернулся от Любовь Сергеевны с каплями на зубу, которые она
дала ему, еще более страдающий и, вследствие этого, еще более мрачный.
Постель мне была еще не постлана, и мальчик, слуга Дмитрия, пришел
спросить его, где я буду спать.
- Убирайся к черту! - крикнул Дмитрий, топнув ногой. - Васька! Васька!
Васька! - закричал он, только что мальчик вышел, с каждым разом возвышая
голос. - Васька! стели мне на полу.
- Нет, лучше я лягу на полу, - сказал я.
- Ну, все равно, стели где-нибудь, - тем же сердитым тоном продолжал
Дмитрий. - Васька! что ж ты не стелешь?
Но Васька, видимо, не понимал, чего от него требовали, и стоял не
двигаясь.
- Ну, что ж ты? стели, стели! Васька! Васька! - закричал Дмитрий, входя
вдруг в какое-то бешенство.
Но Васька, все еще не понимая и оробев, не шевелился.
- Так ты поклялся меня погуб... взбесить?
И Дмитрий, вскочив со стула и подбежав к мальчику, из всех сил
несколько раз ударил по голове кулаком Ваську, который стремглав убежал из
комнаты. Остановившись у двери, Дмитрий оглянулся на меня, и выражение
бешенства и жестокости, которое за секунду было на его лице, заменилось
таким кротким, пристыженным и любящим детским выражением, что мне стало
жалко его, и, как ни хотелось отвернуться, я не решился этого сделать. Он
ничего не сказал мне, но долго молча ходил по комнате, изредка поглядывая
на меня с тем же просящим прощения выражением, потом достал из стола
тетрадь, записал что-то в нее, снял сюртук, тщательно сложил его, подошел
к углу, где висел образ, сложил на груди свои большие белые руки и стал
молиться. Он молился так долго, что Васька успел принести тюфяк и постлать
на полу, что я ему объяснил шепотом. Я разделся и лег на постланную на
полу постель, а Дмитрий еще все продолжал молиться. Глядя на немного
сутуловатую спину Дмитрия и его подошвы, которые как-то покорно
выставлялись передо мной, когда он клал земные поклоны, я а еще сильнее
любил Дмитрия, чем прежде, и думал все о том: "Сказать или не сказать ему
то, что я мечтал об наших сестрах?" Окончив молитву Дмитрий лег ко мне на
постель и, облокотясь на руку, долго, молча, ласковым и пристыженным
взглядом смотрел на меня. Ему, видимо, было тяжело это, но он как будто
наказывал себя. Я улыбнулся, глядя на него. Он улыбнулся тоже.
- А отчего ж ты мне не скажешь, - сказал он, - что я гадко поступил?
ведь ты об этом сейчас думал?
- Да, - отвечал я, хотя и думал о другом, но мне показалось, что
действительно я об этом думал, - да, это очень нехорошо, я даже и не
ожидал от тебя этого, - сказал я, чувствуя в эту минуту особенное
удовольствие в том, что я говорил ему Ты. - Ну, что зубы твои? - прибавил
я.
- Прошли. Ах, Николенька, мой друг! - заговорил Дмитрий так ласково,
что слезы, казалось, стояли в его блестящих глазах, - я знаю и чувствую,
как я дурен, и бог видит, как я желаю и прошу его, чтоб он сделал меня
лучше; но что ж мне делать, ежели у меня такой несчастный, отвратительный
характер? что же мне делать? Я стараюсь удерживаться, исправляться, но
ведь это невозможно вдруг и невозможно одному. Надо, чтобы кто-нибудь
поддерживал, помогал мне. Вот Любовь Сергеевна - она понимает меня и много
помогла мне в этом. Я знаю по своим запискам, что я в продолжение года уж
много исправился. Ах, Николенька, душа моя! - продолжал он с особенной
непривычной нежностью и уж более спокойным тоном после этого признания, -
как это много значит влияние такой женщины, как она! Боже мой, как может
быть хорошо, когда я буду самостоятелен с таким другом, как она! Я с ней
совершенно другой человек.
И вслед за этим Дмитрий начал развивать мне свои планы женитьбы,
деревенской жизни и постоянной работы над самим собою.
- Я буду жить в деревне, ты приедешь ко мне, может быть, и ты будешь
женат на Сонечке, - говорил он, - дети наши будут играть. Ведь все это
кажется смешно и глупо, а может ведь случиться.
- Еще бы! и очень может, - сказал я, улыбаясь и думая в это время о
том, что было бы еще лучше, ежели бы я женился на его сестре.
- Знаешь, что я тебе скажу? - сказал он мне, помолчав немного, - ведь
ты только воображаешь, что ты влюблен в Сонечку, а, как я вижу, - это
пустяки, и ты еще не знаешь, что такое настоящее чувство.
Я не возражал, потому что почти соглашался с ним. Мы помолчали немного.
- Ты заметил, верно, что я нынче опять был в гадком духе и нехорошо
спорил с Варей. Мне потом ужасно неприятно было, особенно потому, что это
было при тебе. Хоть она о многом думает не так, как следует, но она
славная девочка, очень хорошая, вот ты ее покороче узнаешь.
Его переход в разговоре от того, что я не влюблен, к похвалам своей
сестре чрезвычайно обрадовал меня и заставил покраснеть, но я все-таки
ничего не сказал ему о его сестре, и мы продолжали говорить о другом.
Так мы проболтали до вторых петухов, и бледная заря уже глядела в окно,
когда Дмитрий перешел на свою постель и потушил свечку.
- Ну, теперь спать, - сказал он.
- Да, - отвечал я, - только одно слово.
- Ну.
- Отлично жить на свете? - сказал я.
- Отлично жить на свете, - отвечал он таким голосом, что я в темноте,
казалось, видел выражение его веселых, ласкающихся глаз и детской улыбки.
Глава XXVIII. В ДЕРЕВНЕ
На другой день мы с Володей на почтовых уехали в деревню. Дорогой,
перебирая в голове разные московские воспоминания, я вспомнил про Сонечку
Валахину, но и то вечером, когда мы уже отъехали пять станций. "Однако
странно, - подумал я, - что я влюблен и вовсе забыл об этом; надо думать
об ней". И я стал думать об ней так, как думается дорогой, - несвязно, но
живо, и додумался до того, что, приехав в деревню, два дня почему-то
считал необходимым казаться грустным и задумчивым перед всеми домашними, и
особенно перед Катенькой, которую считал большим знатоком в делах этого
рода и которой я намекнул кое-что о состоянии, в котором находилось мое
сердце. Но, несмотря на все старание притворства перед другими и самим
собой, несмотря на умышленное усвоение всех признаков, которые я замечал в
других в влюбленном состоянии, я только в продолжение двух дней, и то не
постоянно, а преимущественно по вечерам, - вспоминал, что я влюблен, и,
наконец, как скоро вошел в новую колею деревенской жизни и занятий, совсем
забыл о своей любви к Сонечке.
Мы проехали в Петровское ночью, а я спал так крепко, что не видал ни
дома, ни березовой аллеи и никого из домашних, которые уже все разошлись и
давно спали. Сгорбленный старик Фока, босиком, в какой-то жениной ваточной
кофточке, с свечой в руках, отложил нам крючок двери. Увидав нас, он
затрясся от радости, расцеловал нас в плечи, торопливо убрал свой войлок и
стал одеваться. Сени и лестницу я прошел, еще не проснувшись хорошенько,
но в передней замок двери, задвижка, косая половица, ларь, старый
подсвечник, закапанный салом по-старому, тени от кривой, холодной, только
что зажженной светильни сальной свечи, всегда пыльное, не выставлявшееся
двойное окно, за которым, как я помнил, росла рябина, - все это так было
знакомо, так полно воспоминаниями, так дружно между собой, как будто
соединено одной мыслью, что я вдруг почувствовал на себе ласку этого
милого старого дома. Мне невольно представился вопрос: как могли мы, я и
дом, быть так долго друг без друга? - и, торопясь куда-то, я побежал
смотреть, все те же ли другие комнаты? Все было то же, только все
сделалось меньше, ниже, а я как будто сделался выше, тяжелее и грубее; но
и таким, каким я был, дом радостно принимал меня в свои объятия и каждой
половицей, каждым окном, каждой ступенькой лестницы, каждым звуков
пробуждал во мне тьмы образов, чувств, событий невозвратимого счастливого
прошедшего. Мы пришли в нашу детскую спальню: все детские ужасы снова те
же таились во мраке углов и дверей; прошли гостиную - та же тихая, нежная
материнская любовь была разлита по всем предметам, стоявшим в комнате;
прошли залу - шумливое, беспечное детское веселье, казалось, остановилось
в этой комнате и ждало только того, чтобы снова оживили его. В диванной,
куда нас провел Фока и где он постлал нам постели, казалось, все -
зеркало, ширмы, старый деревянный образ, каждая неровность стены,
оклеенной белой бумагой, - все говорило про страдания, про смерть, про то,
чего уже больше никогда не будет.
Мы улеглись, и Фока, пожелав спокойной ночи, оставил нас.
- А ведь в этой комнате умерла maman? - сказал Володя.
Я не отвечал ему и притворился спящим. Если бы я сказал что-нибудь, я
бы заплакал. Когда я проснулся на другой день утром, папа, еще не одетый,
в торжковских сапожках и халате, с сигарой в зубах, сидел на постели у
Володи и разговаривал и смеялся с ним. Он с веселым подергиваньем вскочил
от Володи, подошел ко мне и, шлепнув меня своей большой рукой по спине,
подставил мне щеку и прижал ее к моим губам.
- Ну, отлично, спасибо, дипломат, - говорил он с своей особенно
шутливой лаской, вглядываясь в меня своими маленькими блестящими глазками.
- Володя говорит, что хорошо выдержал, молодцом, - ну и славно. Ты, коли
захочешь не дурить, ты у меня тоже славный малый. Спасибо, дружок. Теперь
мы тут заживем славно, а зимой, может, в Петербург переедем; только,
жалко, охота кончилась, а то бы я вас потешил; ну, с ружьем можешь
охотиться, Вольдемар? дичи пропасть, я, пожалуй, сам пойду с тобой
когда-нибудь. Ну, а зимой, бог даст, в Петербург переедем, увидите людей,
связи сделаете; вы теперь у меня ребята большие, вот я сейчас Вольдемару
говорил: вы теперь стоите на дороге, и мое дело кончено, можете идти сами,
а со мной, коли хотите советоваться, советуйтесь, я теперь ваш не дядька,
а друг, по крайней мере хочу быть другом и товарищем и советчиком, где
могу, и больше ничего. Как это по твоей философии выходит, Коко? А? Хорошо
или дурно? а?
Я, разумеется, сказал, что отлично, и действительно находил это
таковым. Папа в этот день имел какое-то особенно привлекательное, веселое,
счастливое выражение, и эти новые отношения со мной, как с равным, как с
товарищем, еще более заставляли меня любить его.
- Ну, рассказывай же мне, был ты у всех родных? у Ивиных? видел
старика? что он тебе сказал? - продолжал он расспрашивать меня. - Был у
князя Ивана Иваныча?
И мы так долго разговаривали, не одеваясь, что солнце уже начинало
уходить из окон диванной, и Яков (который все точно так же был стар, все
так же вертел пальцами за спиной и говорил опять-таки) пришел в нашу
комнату и доложил папа, что колясочка готова.
- Куда ты едешь? - спросил я папа.
- Ах, я и забыл было, - сказал папа с досадливым подергиваньем и
покашливаньем, - я к Епифановым обещал ехать нынче. Помнишь Епифанову, la
belle Flamande? еще езжала к вашей maman. Они славные люди. - И папа, как
мне показалось, застенчиво подергивая плечом, вышел из комнаты.
Любочка во время нашей болтовни уже несколько раз подходила к двери и
все спрашивала: "Можно ли войти к нам?", но всякий раз папа кричал ей
через дверь, что "никак нельзя, потому что мы не одеты".
- Что за беда! ведь я видала тебя в халате?
- Нельзя тебе видеть братьев без невыразимых. - кричал он ей, - а вот
каждый из них постучит тебе в дверь, довольно с тебя? Постучите. А даже и
говорить с тобой в таком неглиже им неприлично.
- Ах, какие вы несносные! Так приходите по крайней мере скорей в
гостиную, Мими так хочет вас видеть, - кричала из-за двери Любочка.
Как только папа ушел, я живо оделся в студенческий сюртук и пришел в
гостиную; Володя же, напротив, не торопился и долго просидел на верху,
разговаривая с Яковом о том, где водятся дупеля и бекасы. Он, как я уже
говорил, ничего в мире так не боялся, как нежностей с братцем, папашей или
сестрицей, как он выражался, и, избегая всякого выражения чувства, впадал
в другую крайность - холодности, часто больно оскорблявшую людей, не
понимавших причин ее. В передней я столкнулся с папа, который мелкими,
скорыми шажками шел садиться в экипаж. Он был в своем новом модном
московском сюртуке, и от него пахло духами. Увидав меня, он весело кивнул
мне головой, как будто говоря: "Видишь, славно?" - и снова меня поразило
то счастливое выражение его глаз, которое я еще утром заметил.
Гостиная была все та же, светлая, высокая комната с желтеньким
английским роялем н с больш