Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
ния человека из той области, в которую он вложил весь
свой талант ученого и педагога, могу иллюстрировать изгнанием моего близкого
друга Э. М. Гель-штейна.
Э. М. Гельштейн являлся одним из типичных представителей того поколения
медицинских работников, которое активно участвовало в становлении советской
медицины в ее практической и научной части, в подготовке и воспитании кадров
врачей, покрывших себя славой в Великую Отечественную войну.
Э. М. Гельштейн быстро выдвинулся в первые ряды творческой медицинской
молодежи, и не было ничего неожиданного в том, что коммунисту Э. М.
Гельштейну в 1931 году (ему было в это время 34 года) было предложено занять
кафедру терапии и факультетскую терапевтическую клинику во 2-м Московском
медицинском институте. В течение 21 года с перерывом в период Великой
Отечественной войны он с блеском руководил этой кафедрой, проявив талант
педагога и организатора научного и лечебного процесса. Во всех этих областях
его работа неоднократно получала одобрение с разных сторон. К началу
Отечественной войны Э. М. Гельштейн имел прочно сложившуюся репутацию
выдающегося ученого-клинициста. Он был первым крупным советским
ученым-медиком, в первые же дни Отечественной войны он одновременно со мной
заявил о желании добровольно вступить в Советскую Армию. Он получил
назначение на Ленинградский фронт на должность главного терапевта фронта.
Надо ли говорить о тяжести этого фронта в условиях блокады. Работа
Гельштейна была отмечена рядом правительственных наград, присвоением ему
почетного звания заслуженного деятеля науки. Блокадная гипертоническая
болезнь, поразившая многих людей осажденного Ленинграда, не пощадила и его,
и он возвратился с фронта с тяжелой формой этой болезни, закончившейся его
ранней смертью в 1955 году. После демобилизации он вернулся в клинику к
обычной работе, мужественно преодолевая болезнь и скрывая ее от окружающих.
Но постепенно над его головой начали сгущаться тучи, одновременно или с
небольшой задержкой сгущавшиеся и над другими аналогичными головами. Атаку
открыла многотиражная газета 2-го Московского медицинского института
инспирированной статьей, в которой вся деятельность профессора Гель-штейна
подвергалась не критике, а поруганию. Это был наглый пасквиль в стиле того
времени, в котором охаивались и его лекции, на которые якобы студентов
загоняли силой, и общее руководство клиникой, и научная работа. Это был
удар, потрясший самолюбивого профессора беззастенчивым, наглым искажением
действительности, с полным откровенным простором для безнаказанной клеветы.
На эту атаку Э. М. Гельштейн реагировал чрезвычайно тяжело -- с личных
позиций незаслуженной обиды; он не видел в ней общественного явления,
сфокусированного в данном случае на нем. Затем события развернулись по
обычной схеме с привлечением в атаку некоторых сотрудников кафедры (особенно
одну из ближайших сотрудниц), обсуждением его деятельности на партийном
собрании в обычном стиле того времени. Здесь же на собрании у него развился
инфаркт сердца. Затем последовало обсуждение материалов комиссии,
подтвердивших, конечно, материалы статьи и дополнивших ее клеветнический
характер. Он позвонил мне утром после этого заседания, прося заехать к нему,
и я никогда бы не мог себе представить этого гордого, самолюбивого и
сдержанного человека в безудержных рыданиях, в которых я его застал. В этих
рыданиях уже немолодого человека, прожившего жизнь в окружении всеобщего
признания его достоинств человека ученого, с всеобщим уважением, была
глубокая боль от незаслуженной обиды. Это не прошло бесследно для его
сердца, подорванного в ленинградской блокаде, развились новые инфаркты с
последующей аневризмой сердца, и он сам подал заявление об уходе с кафедры.
В 1953 году он также был арестован по "делу врачей" и вскоре (в 1955 году)
умер.
Попутно я должен коснуться некоторых событий, имевших непосредственное
отношение к включению меня в круг "убийц в белых халатах", характеристики
общей обстановки в медицинском мире, предшествовавшей "делу врачей", и
некоторых лиц.
В числе сотрудников по прозектуре 1-й Градской больницы была Клеопатра
Горнак. Это была в описываемую пору довольно миловидная молодая женщина,
мещаночка по культурному уровню и жизненным запросам, среднего уровня
интеллектуальности, компенсируемой хитрецой с средними профессиональными
способностями, но с карьеристской хваткой. В 1940 году она была направлена
ко мне в аспирантуру, но мое научное руководство было прервано осенью 1941
года войной и моим участием в ней, а практическое -- возобновилось только в
конце 1945 года в прозектуре больницы, в штате которой она состояла.
Некоторые детали ее положения в прозектуре и взаимоотношений со мной я
вынужден осветить, поскольку они получили звучание в событиях 1953 года.
За время моего многолетнего пребывания на фронте Клеопатра Горнак
установила постоянный контакт с профессором Б. Н. М. В течение всего этого
периода Б. Н. осуществлял руководство Клеопатрой Горнак, дал ей
диссертационную тему, примитивную по замыслу и бездарную по ее научному
смыслу, но беспроигрышную по требованиям того времени к кандидатским
диссертациям. Ее заинтересованность в сохранении связи с Б. Н. определялась
более легким достижением кандидатской степени, чем с моей требовательностью.
По линии практической работы патологоанатома, т. е. по больничной
прозектуре, Клеопатра Горнак была в моем подчинении, но двойственность
положения создавала известную напряженность отношений.
Однажды летом 1951 года (или 1952 года -- точно не помню) Клеопатра
Горнак сообщила мне, что ее вызывают на следующий день в МГБ и что причину
вызова она не знает. Мне до сих пор не ясно, почему она информировала меня
об этом, тем более что всякий вызов в это учреждение сопровождался
предупреждением о секретности. Несомненно она догадывалась (или уже знала),
что этот вызов связан со мной, и, может быть, из лучших побуждений хотела
предупредить меня об этом. Когда же я спросил ее после визита в МГБ о
причине вызова (после ее информации об этом визите я имел право на такой
вопрос), то она сказала, что ее вызывали в связи с пропиской ее матери в
Москве (она приехала с Украины), но содержание ответа и его форма не
оставляли сомнения в том, что это подготовленная и, вероятно, продиктованная
увертка. Она, возможно, получила задание наблюдать за моей деятельностью.
Она стала держать себя более независимо и даже вступать со мной в дискуссии
при обсуждении данных отдельных вскрытий, где, по ее мнению, обнаруживались
грубые недостатки лечения. Я несколько раз делился с профессором А. Б.
Топчаном, главным врачом больницы и моим другом, о сложности моих
взаимоотношений с Клеопатрой Горнак, и однажды, когда я высказал желание
избавиться от нее, ему изменила его постоянная сдержанность и в сильном
возбуждении он шепотом воскликнул: "Если мы ее тронем пальцем, то завтра нас
с тобой здесь не будет, понял?" Этим он ясно дал мне понять, что ему
известно, как руководителю учреждения, о роли Клеопатры как информатора МГБ.
Забегая вперед, скажу, что даже детали моих взаимоотношений с Клеопатрой
Горнак и роль в них Б. H. M. были известны в МГБ, что стало ясно из
некоторых реплик моего следователя.
Мне запомнился конфликт с Клеопатрой Горнак, возникший при анализе
материалов одного вскрытия и раскрывший ее роль, поскольку этот случай
выплыл в процессе следствия. Речь шла о молодой женщине, родившей в
акушерско-гинекологической клинике профессора И. И. Фейгеля (он тоже был в
дальнейшем в числе "врачей-убийц") здорового ребенка. Спустя несколько дней
после родов у нее возникли тяжелые явления со стороны головного мозга, от
которых она погибла. Вскрытие производила Клеопатра Горнак, и,зайдя в
секционный зал к концу вскрытия, я застал следующую немую картину: по одну
сторону секционного стола с вскрытым трупом женщины стоит в обличительной
позе Клеопатра Горнак, по другую сторону -- бледный как полотно,
помертвевший, раздавленный профессор И. И. Фейгель и несколько его
сотрудников в таком же состоянии. Разъяснение этой драматической сцены я
получил от Клеопатры Горнак: она обнаружила тромбоз венозных сосудов твердой
оболочки мозга с тяжелыми расстройствами мозгового кровообращения и
объяснила развитие тромбоза сепсисом, т. е. послеродовым заражением крови.
По реакции профессора И. И. Фейгеля и его ассистентов было очевидно, что в
этом заключении содержалась какая-то устрашающая угроза, повергшая их в шок.
Послеродовой сепсис -- неприятное событие для родильного дома. Каждый случай
такого осложнения обсуждается в специальной комиссии из
специалистов-акушеров с детальным выяснением всех обстоятельств его
возникновения, с принятием ряда эпидемиологических мероприятий для
профилактики его распространения в роддоме. Это -- чрезвычайное
происшествие, но не такое уж исключительное, чтобы повергать в мистический
ужас стоящих у секционного стола врачей, особенно -- профессора Фейгеля,
заведующего клиникой. Как правило, сепсис у роженицы источником своим имеет
какой-то болезненный очаг, имевшийся у нее, и чрезвычайным происшествием
является внесение инфекции медицинским персоналом при родовспоможении. В
нормальных условиях все эти обстоятельства устанавливаются объективным и
тщательным анализом, в котором клиника всегда бывает заинтересована. В
данном случае, по-видимому, она не могла рассчитывать на такую
объективность, очевидно, для этого не было нормальной обстановки. Отсюда --
ужас перед последствиями, оправдываемый предысторией, непосредственно
предшествовавшей описываемым событиям. Предыстория же такова. На профессора
Фейгеля, члена КПСС, в течение некоторого времени велась энергичная атака,
как и на многих профессоров еврейской национальности, заведующих кафедрами
во 2-м Московском медицинском институте. Атакующие действовали по
стереотипному шаблону. Они стремились доказать профессиональное
несоответствие профессора руководству клиникой -- И. И. Фейгель до того
времени успешно руководил клиникой на протяжении более 20 лет. Кроме того,
ему инкриминировались какие-то опыты на русских (именно!) женщинах,
наносящие ущерб их здоровью. Главарем атакующей группы был профессор Ж.
Для меня стали очевидны та сила и те средства атаки, которым
подвергается профессор Фейгель, и поэтому не было ничего удивительного в
том, что заключение Клеопатры Горнак о послеродовом сепсисе прозвучало для
него похоронным звоном. До сих пор я не могу решить, было ли это заключение
только результатом невежества, поскольку каких-либо общеизвестных,
классических признаков сепсиса не было ни в клинической картине болезни, ни
в материалах вскрытия. Единственной находкой на вскрытии был тромбоз вен
твердой мозговой оболочки, и, не имея в своей эрудиции объяснения причины
его развития, она привлекла совершенно произвольное, лишенное обоснования
объяснение: сепсис с тромбозом вен оболочек мозга. Для того чтобы раскрыть
для читателя абсурдность такого заключения, следовало бы изложить патологию
сепсиса и критерии его диагностики в клинике и на секционном столе.
Общедоступным языком сделать это чрезвычайна трудно. Поэтому прошу верить
моему более чем полувековому опыту и моей эрудиции: сепсиса здесь не было
даже в намеке. Как показал анализ истории болезни, у роженицы были до родов
нарушения в составе крови, которые явились основой для развития тромбоза в
послеродовом периоде с нередкой наклонностью в этом периоде к нарушениям в
свертывающей системе крови. Однако Клеопатра Горнак, по-видимому, решила
остаться верной своей невежественной версии, и случай этот, наряду с
другими, был в моем уголовном досье в МГБ в качестве одного из доказательств
сокрытия мной преступных действий евреев-профессоров.
Что касается профессора Фейгеля, то его судьба, как заведующего
кафедрой, была предрешена, а освободившуюся кафедру получил атакующий Ж.
При таком профессиональном и этическом уровне профессор Ж. в моих
действиях, совершенно корректных и объективных (тем более, что я знал, с кем
имею дело), усматривал при деловых контактах и стремление нанести ущерб его
профессиональному достоинству.
Однажды при случайной встрече в фойе Дома ученых осенью 1952 года он
выразил мне в каких-то неопределенных выражениях его оценку моих действий и
заключил ее словами: "Ну, ничего, ничего, скоро Вы узнаете..." Что я узнаю,
он недосказал, остановился, но в этих словах была совершенно открытая
угроза, и я действительно "скоро узнал...". В одном из предъявленных мне
обвинений -- скрытые злодеяния еврейских террористов и дискредитация честных
советских ученых -- я легко узнал участие Ж.
Рассказанные истории -- типичный пример для того времени; вариации
могли касаться только реакции сердца в зависимости от эмоциональной
устойчивости субъекта (разовьется или не разовьется инфаркт!).
Подобные события отнюдь не способствовали созданию и сохранению
обстановки в вузе, необходимой для творческой, научной и педагогической
работы. На еще не изгнанных профессоров давило ожидание изгнания и
психологическое давление общей атмосферы. Многие профессора, независимо от
их национальной принадлежности, жаловались на напряжение, с которым они
читали лекции; чрезвычайно мешала скованность, из-за боязни не так
выразиться, быть неправильно понятым, дать повод для политического искажения
формулировок и т. д. Лекции подслушивались "уловителями" "космополитических
и других идеологических извращений" (медицину надо было оберегать от них!).
Боялись использования технических достижений для такого подслушивания
(магнитофонные замаскированные записи). Все это создавало иногда
трагикомические ситуации и эпизоды. Один из них, характерный для описываемой
эпохи, заслуживает передачи.
Действующие лица этого эпизода: 1. Профессор А. М. Чарный, зав.
кафедрой патологической физиологии Центрального института усовершенствования
врачей, человек крайне осторожный и живущий в постоянной боязни
неприятностей и их ожидании. 2. Профессор Ш. Д. Машковский,
член-корреспондент Академии медицинских наук, заведующий кафедрой
паразитологии того же института, ученый с мировой известностью, безупречной
порядочности и высокой общей культуры.
Однажды в осенний вечер 1952 года у меня в кабинете раздался звонок, и
я услышал взволнованный голос А. М. Чарного. Передаю разговор с ним почти
дословно. "Яков Львович, скажите, профессор М., кажется, Ваш друг?" Я,
разумеется, ответил утвердительно (он один из ближайших многолетних друзей
моих и всей семьи). "В таком случае, -- продолжал А. М. Чарный, -- я должен
Вас предупредить, чтобы Вы были с ним осторожны, он подлец и провокатор!" Я
сначала даже не понял, о ком идет речь, поскольку такая характеристика никак
не ассоциировалась с личностью Ш. Д. Машковского, и, переспросив А. М.
Чарного, о ком идет речь, получил подтверждение, что речь идет именно о Ш.
Д. Машковском. На вопрос "Что произошло?" А. М. ответил, что я еще не знаю о
его выступлении в сегодняшнем заседании совета профессоров института. Я был
потрясен. Я не допускал мысли о каком-либо подлом поступке Ш. Д.
Машковского, но подумал, что, возможно, он, вследствие плохой ориентации в
общей обстановке, допустил какой-нибудь ляпсус, вызвавший такую
характеристику. Оказалось, что "провокационное" выступление Ш. Д.
Машковского заключалось в том, что он говорил о желательности снабжения
кафедр магнитофонами для записи лекций. У меня отлегло от сердца. Я
вспомнил, что Ш. Д. Машковский неоднократно выражал сожаление об отсутствии
магнитофона, т. к. многие интересные мысли, возникающие по ходу чтения
лекции, потом ускользают из памяти. Я полностью разделял это желание Ш. Д.
Машковского, т. к. всякая лекция, если она не стандартно и стереотипно
вызубренная, действительно творческий процесс, заслуживающий фиксации в
записи. Я спросил у А. М. Чарного, в чем же он усматривает подлый,
провокаторский характер этого выступления, и сказал, что соображения о
необходимости магнитофона я неоднократно слышал от Ш. Д., на что Чарный
ответил: "Как! Вы разве не понимаете, что он хочет, чтобы лекция была
записана на магнитофон!" Я понял опасения А. М. Чарного. Патологическая
физиология -- одна из основных теоретических дисциплин в медицинском курсе,
а в теории медицины в ту пору был полнейший разброд, особенно в связи с
происходившими дискуссиями, и любое высказывание могло оказаться крамольным
или быть признанным таковым чиновными блюстителями методологической чистоты
в теориях медицины. Недостатка в таких чиновниках, даже с учеными степенями
и званиями, желающих погреть карьеристские руки на методологической
бдительности, не было. Я видел в этом эпизоде только комическую сторону,
хотя смешного в нем, по существу, мало, но Ш. Д. Машковский был крайне
смущен, когда узнал о неожиданной интерпретации его невинного для
нормального общества выступления.
Я не могу охватить весь политический горизонт периода,
предшествовавшего "делу врачей" и подготавливавшего его. Я могу лишь
осветить его с точки зрения личных восприятий, как мощного психологического
напора, идущего из разных областей общественной жизни и закончившегося этим
"делом". Арестована академик Л. С. Штерн. Разгромлен и арестован еврейский
антифашистский комитет почти в полном его составе. Трагическая судьба его --
казнь всех 12 августа 1952 года -- стала известна позднее. Это был расстрел
еврейской культуры в СССР, уничтожение лучших ее носителей. До этого --
трагическая гибель (преднамеренное и организованное убийство) замечательного
артиста С. М. Михоэлса (Вовси). Наконец, процесс Сланского в Чехословакии.
Здесь впервые прозвучали откровенные антиеврейские нотки -- участие
"сионистов" в чудовищных преступлениях, их сотрудничество с гестапо, роль в
гибели Фучика. В этом же процессе участвовали и врачи, обвинявшиеся в
злонамеренном, ведущем к гибели лечении своих пациентов из круга видных
политических деятелей Чехословакии. Помню свою оценку этого известия и
впечатление, произведенное им на меня. Не надо было быть пророком, чтобы
предвидеть, что этот процесс и его идеологическая основа -- прелюдия к
развитию аналогичных явлений и у нас, что в этом вопросе мы не отстанем от
Чехословакии. Да и ясно было, что инициатива здесь исходила не от
Чехословакии -- аналогичного опыта еще у них не было. Для меня было также
ясно, что антиеврейские нотки в этом процессе и участие в нем врачей --
действительно только прелюдия к постановке его и у нас в более мощной форме,
в соответствии с величиной державы. Все лето и осень 1952 года были под
угнетающим впечатлением этого дела.
Были и более мелкие симптомы в советском медицинском и непосредственно
окружающем меня мире. Симптомы начались еще до дела Сланского, некоторые
дошли до меня значительно позднее, и я о них не подозревал; эт