Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
й, а под конец даже и нетерпеливо, и
все как бы порывался уйти. Он ушел от окна, именно когда воротились наши
дамы; Лизу Варвара Петровна усадила на прежнее место, уверяя, что им минут
хоть десять надо непременно повременить и отдохнуть, и что свежий воздух
вряд ли будет сейчас полезен на больные нервы. Очень уж она ухаживала за
Лизой и сама села с ней рядом. К ним немедленно подскочил освободившийся
Петр Степанович и начал быстрый и веселый разговор. Вот тут-то Николай
Всеволодович и подошел наконец к Дарье Павловне неспешною походкой своей;
Даша так и заколыхалась на месте при его приближении и быстро привскочила в
видимом смущении и с румянцем во все лицо.
- Вас, кажется, можно поздравить... или еще нет? - проговорил он с
какою-то особенною складкой в лице.
Даша что-то ему ответила, но трудно было расслышать.
- Простите за нескромность, - возвысил он голос, - но ведь вы знаете, я
был нарочно извещен. Знаете вы об этом?
- Да, я знаю, что вы были нарочно извещены.
- Надеюсь, однако, что я не помешал ничему моим поздравлением, -
засмеялся он, - и если Степан Трофимович...
- С чем, с чем поздравить? - подскочил вдруг Петр Степанович, - с чем
вас поздравить, Дарья Павловна? Ба! Да уж не с тем ли самым? Краска ваша
свидетельствует, что я угадал. В самом деле с чем же и поздравлять наших
прекрасных и благонравных девиц и от каких поздравлений они всего больше
краснеют? Ну-с, примите и от меня, если я угадал, и заплатите пари: помните,
в Швейцарии бились об заклад, что никогда не выйдете замуж... Ах да, по
поводу Швейцарии - что ж это я? Представьте, наполовину затем и ехал, а чуть
не забыл: скажи ты мне, - быстро повернулся он к Степану Трофимовичу, -
ты-то когда же в Швейцарию?
- Я... в Швейцарию? - удивился и смутился Степан Трофимович.
- Как? разве не едешь? Да ведь ты тоже женишься... ты писал?
- Pierre! - воскликнул Степан Трофимович.
- Да что Pierre... Видишь, если тебе это приятно, то я летел заявить
тебе, что я ворсе не против, так как ты непременно желал моего мнения как
можно скорее; если же (сыпал он) тебя надо "спасать", как ты тут же пишешь и
умоляешь, в том же самом письме, то опять-таки я к твоим услугам. Правда,
что он женится, Варвара Петровна? - быстро повернулся он к ней. - Надеюсь,
что я не нескромничаю; сам же пишет, что весь город знает, и все
поздравляют, так что он, чтоб избежать, выходит лишь по ночам. Письмо у меня
в кармане, Но поверите ли, Варвара Петровна, что я ничего в нем не понимаю!
Ты мне только одно скажи, Степан Трофимович, поздравлять тебя надо или
"спасать"? Вы не поверите, рядом с самыми счастливыми строками у него
отчаяннейшие. Во-первых, просит у меня прощения; ну положим, это в их
нравах... А впрочем нельзя не сказать: вообразите, человек в жизни видел
меня два раза, да и то нечаянно, и вдруг теперь, вступая в третий брак,
воображает, что нарушает этим ко мне какие-то родительские обязанности,
умоляет меня за тысячу верст, чтоб я не сердился и разрешил ему! Ты
пожалуста не обижайся, Степан Трофимович, черта времени, я широко смотрю и
не осуждаю, и это, положим, тебе делает честь и т. д., и т. д., но
опять-таки главное в том, что главного-то не понимаю. Тут что-то о каких-то
"грехах в Швейцарии". Женюсь, дескать, по грехам или из-за чужих грехов, или
как у него там, - одним словом, "грехи". "Девушка, говорит, перл и алмаз",
ну, и, разумеется, "он недостоин" - их слог; но из-за каких-то там грехов
или обстоятельств "принужден идти к венцу и ехать в Швейцарию", а потому
"бросай все и лети спасать". Понимаете ли вы что-нибудь после этого? А
впрочем... а впрочем, я по выражению лиц замечаю (повертывался он с письмом
в руках, с невинною улыбкой всматриваясь в лица), что, по моему обыкновению,
я, кажется, в чем-то дал маху... по глупой моей откровенности, или, как
Николай Всеволодович говорит, торопливости. Я ведь думал, что мы тут свои,
то-есть твои свои, Степан Трофимович, твои свои, а я-то в сущности чужой, и
вижу... и вижу, что все что-то знают, а я-то вот именно чего-то и не знаю.
Он все продолжал осматриваться.
- Степан Трофимович так и написал вам, что женится на "чужих грехах,
совершенных в Швейцарии", и чтобы вы летели "спасать его", этими самыми
выражениями? - подошла вдруг Варвара Петровна, вся желтая, с искривившимся
лицом, со вздрагивающими губами.
- То-есть видите ли-с, если тут чего-нибудь я не понял, - как бы
испугался и еще пуще заторопился Петр Степанович, - то виноват, разумеется,
он, что так пишет. Вот письмо. Знаете, Варвара Петровна, письма бесконечные
и беспрерывные, а в последние два-три месяца просто письмо за письмом, и,
признаюсь, я наконец иногда не дочитывал. Ты меня прости, Степан Трофимович,
за мое глупое признание, но ведь согласись пожалуста что хоть ты и ко мне
адресовал, а писал ведь более для потомства, так что тебе ведь и все
равно... Ну-ну, не обижайся; мы-то с тобой все-таки свои! Но это письмо.
Варвара Петровна, это письмо я дочитал. Эти "грехи"-с - эти "чужие
грехи"-это наверно какие-нибудь наши собственные грешки, и об заклад бьюсь,
самые невиннейшие, но из-за которых вдруг нам вздумалось поднять ужасную
историю с благородным оттенком - именно ради благородного оттенка и подняли.
Тут, видите ли, что-нибудь по счетной части у нас прихрамывает - надо же
наконец сознаться. Мы, знаете, в карточки очень повадливы... а впрочем это
лишнее, это совсем уже лишнее, виноват, я слишком болтлив, но ей богу,
Варвара Петровна, он меня напугал, и я действительно приготовился отчасти
"спасать" его. Мне наконец и самому совестно. Что я, с ножом к горлу что ли
лезу к нему? Кредитор неумолимый я что ли? Он что-то пишет тут о приданом...
А впрочем уж женишься ли ты, полно, Степан Трофимович? Ведь и это станется,
ведь мы наговорим, наговорим, а более для слога... Ах, Варвара Петровна, я
ведь вот уверен, что вы пожалуй осуждаете меня теперь, и именно тоже за
слог-с...
- Напротив, напротив, я вижу, что вы выведены из терпения и уж конечно
имели на то причины, - злобно подхватила Варвара Петровна.
Она со злобным наслаждением выслушала все "правдивые" словоизвержения
Петра Степановича, очевидно игравшего роль (какую - не знал я тогда, но роль
была очевидная, даже слишком уж грубовато сыгранная).
- Напротив, - продолжала она, - я вам слишком благодарна, что вы
заговорили; без вас я бы так и не узнала. В первый раз в двадцать лет я
раскрываю глаза. Николай Всеволодович, вы сказали сейчас, что и вы были
нарочно извещены: уж не писал ли и к вам Степан Трофимович в этом же роде?
- Я получил от него невиннейшее и... и... очень благородное письмо...
- Вы затрудняетесь, ищете слов - довольно! Степан Трофимович, я ожидаю
от вас чрезвычайного одолжения, - вдруг обратилась она к нему с
засверкавшими глазами, - сделайте мне милость, оставьте нас сейчас же, а
впредь не переступайте через порог моего дома.
Прошу припомнить недавнюю "экзальтацию", еще и теперь не прошедшую.
Правда, и виноват же был Степан Трофимович! Но вот что решительно изумило
меня тогда: то, что он с удивительным достоинством выстоял и под
"обличениями" Петруши, не думая прерывать их, и под "проклятием" Варвары
Петровны. Откудова взялось у него столько духа? Я узнал только одно, что он
несомненно и глубоко оскорблен был давешнею первою встречей с Петрушей,
именно давешними объятиями. Это было глубокое и настоящее уже горе, по
крайней мере на его глаза, его сердцу. Было у него и другое горе в ту
минуту, а именно язвительное собственное сознание в том, что он сподличал; в
этом он мне сам потом признавался со всею откровенностью. А ведь настоящее,
несомненное горе даже феноменально легкомысленного человека способно иногда
сделать солидным и стойким, ну хоть на малое время; мало того, от истинного,
настоящего горя даже дураки иногда умнели, тоже, разумеется, на время; это
уж свойство такое горя. А если так, то что же могло произойти с таким
человеком, как Степан Трофимович? Целый переворот, - конечно тоже на время.
Он с достоинством поклонился Варваре Петровне и не вымолвил слова
(правда, ему ничего и не оставалось более). Он так и хотел было совсем уже
выйти, но не утерпел и подошел к Дарье Павловне. Та, кажется, это
предчувствовала, потому что тотчас же сама, вся в испуге, начала говорить,
как бы спеша предупредить его:
- Пожалуста, Степан Трофимович, ради бога, ничего не говорите, - начала
она горячею скороговоркой, с болезненным выражением лица и поспешно
протягивая ему руку: - будьте уверены, что я вас все так же уважаю... и все
так же ценю и... думайте обо мне тоже хорошо, Степан Трофимович, и я буду
очень, очень это ценить...
Степан Трофимович низко, низко ей поклонился.
- Воля твоя, Дарья Павловна, ты знаешь, что во всем этом деле твоя
полная воля! Была и есть, и теперь и впредь, - веско заключила Варвара
Петровна.
- Ба! да и я теперь все понимаю! - ударил себя по лбу Петр Степанович.
- Но... но в какое же положение я был поставлен после этого? Дарья Павловна,
пожалуста извините меня!.. Что ты наделал со мной после этого, а? -
обратился он к отцу.
- Pierre, ты бы мог со мной выражаться иначе, не правда ли, друг мой? -
совсем даже тихо промолвил Степан Трофимович.
- Не кричи пожалуста, - замахал Pierre руками, - поверь, что все это
старые, больные нервы, и кричать ни к чему не послужит. Скажи ты мне лучше,
ведь ты мог бы предположить, что я с первого шага заговорю: как же было не
предуведомить?
Степан Трофимович проницательно посмотрел на него:
- Pierre, ты, который так много знаешь из того, что здесь происходит,
неужели ты и вправду об этом деле так-таки ничего не знал, ничего не слыхал?
- Что-о-о? Вот люди! Так мы мало того, что старые дети, мы еще злые
дети? Варвара Петровна, вы слышали, что он говорит?
Поднялся шум; но тут разразилось вдруг такое приключение, которого уж
никто не мог ожидать.
VIII.
Прежде всего упомяну, что в последние две-три минуты Лизаветой
Николаевной овладело какое-то новое движение; она быстро шепталась о чем-то
с мама и с наклонившимся к ней Маврикием Николаевичем. Лицо ее было
тревожно, но в то же время выражало решимость. Наконец встала с места,
видимо торопясь уехать и торопя мама, которую начал приподымать с кресел
Маврикий Николаевич. Но видно не суждено им было уехать, не досмотрев всего
до конца.
Шатов, совершенно всеми забытый в своем углу (неподалеку от Лизаветы
Николаевны) и, повидимому, сам не знавший, для чего он сидел и не уходил,
вдруг поднялся со стула и через всю комнату, не спешным, но твердым шагом
направился к Николаю Всеволодовичу, прямо смотря ему в лицо. Тот еще издали
заметил его приближение и чуть-чуть усмехнулся; но когда Шатов подошел к
нему вплоть, то перестал усмехаться.
Когда Шатов молча пред ним остановился, не спуская с него глаз, все
вдруг это заметили и затихли, позже всех Петр Степанович; Лиза и мама
остановились посреди комнаты. Так прошло секунд пять; выражение дерзкого
недоумения сменилось в лице Николая Всеволодовича гневом, он нахмурил брови
и вдруг...
И вдруг Шатов размахнулся своею длинною, тяжелою рукой и изо всей силы
ударил его по щеке, Николай Всеволодович сильно качнулся на месте.
Шатов и ударил-то по особенному, вовсе не так как обыкновенно принято
давать пощечины (если только можно так выразиться), не ладонью, а всем
кулаком, а кулак у него был большой, веский, костлявый, с рыжим пухом и с
веснушками. Если б удар пришелся по носу, то раздробил бы нос. Но пришелся
он по щеке, задев левый край губы и верхних зубов, из которых тотчас же
потекла кровь.
Кажется, раздался мгновенный крик, может быть вскрикнула Варвара
Петровна - этого не припомню, потому что все тотчас же опять как бы замерло.
Впрочем вся сцена продолжалась не более каких-нибудь десяти секунд.
Тем не менее в эти десять секунд произошло ужасно много.
Напомню опять читателю, что Николай Всеволодович принадлежал к тем
натурам, которые страха не ведают. На дуэли он мог стоять под выстрелом
противника хладнокровно, сам целить и убивать до зверства спокойно. Если бы
кто ударил его по щеке, то, как мне кажется, он бы и на дуэль не вызвал, а
тут же, тотчас же, убил бы обидчика; он именно был из таких, и убил бы с
полным сознанием, а вовсе не вне себя, Мне кажется даже, что он никогда и не
знал тех ослепляющих порывов гнева, при которых уже нельзя рассуждать. При
бесконечной злобе, овладевавшей им иногда, он все-таки всегда мог сохранять
полную власть над собой, а стало быть и понимать, что за убийство не на
дуэли его непременно сошлет в каторгу; тем не менее он все-таки убил бы
обидчика и без малейшего колебания.
Николая Всеволодовича я изучал все последнее время и, по особым
обстоятельствам, знаю о нем теперь, когда пишу это, очень много фактов. Я
пожалуй сравнил бы его с иными прошедшими господами, о которых уцелели
теперь в нашем обществе некоторые легендарные воспоминания. Рассказывали,
например, про декабриста Л-на, что он всю жизнь нарочно искал опасности,
упивался ощущением ее, обратил его в потребность своей природы; в молодости
выходил на дуэль ни за что; в Сибири с одним ножом ходил на медведя, любил
встречаться в сибирских лесах с беглыми каторжниками, которые, замечу
мимоходом, страшнее медведя. Сомнения нет, что эти легендарные господа
способны были ощущать, и даже может быть в сильной степени, чувство страха,
- иначе были бы гораздо спокойнее, и ощущение опасности не обратили бы в
потребность своей природы. Но побеждать в себе трусость - вот что,
разумеется, их прельщало. Беспрерывное упоение победой и сознание, что нет
над тобой победителя - вот что их увлекало. Этот Л-н еще прежде ссылки
некоторое время боролся с голодом и тяжким трудом добывал себе хлеб,
единственно из-за того, что ни за что не хотел подчиниться требованиям
своего богатого отца, которые находил несправедливыми. Стало быть
многосторонне понимал борьбу; не с медведями только и не на одних дуэлях
ценил в себе стойкость и силу характера.
Но все-таки с тех пор прошло много лет, и нервозная, измученная и
раздвоившаяся природа людей нашего времени даже и вовсе не допускает теперь
потребности тех непосредственных и цельных ощущений, которых так искали
тогда иные, беспокойные в своей деятельности, господа доброго старого
времени. Николай Всеволодович может быть отнесся бы к Л-ну свысока, даже
назвал бы его вечно храбрящимся трусом, петушком, - правда, не стал бы
высказываться вслух. Он бы и на дуэли застрелил противника и на медведя
сходил бы, если бы только надо было, и от разбойника отбился бы в лесу - так
же успешно и так же бесстрашно, как и Л-н, но зато уж безо всякого ощущения
наслаждения, а единственно по неприятной необходимости, вяло, лениво, даже
со скукой. В злобе, разумеется, выходил прогресс против Л-на, даже против
Лермонтова. Злобы в Николае Всеволодовиче было может быть больше чем в тех
обоих вместе, но злоба эта была холодная, спокойная и, если можно так
выразиться, - разумная, стало быть, самая отвратительная и самая страшная,
какая может быть. Еще раз повторяю: я и тогда считал его и теперь считаю
(когда уже все кончено) именно таким человеком, который, если бы получил
удар в лицо или подобную равносильную обиду, то немедленно убил бы своего
противника, тотчас же, тут же на месте и без вызова на дуэль.
И однако же в настоящем случае произошло нечто иное и чудное.
Едва только он выпрямился после того, как так позорно качнулся на бок,
чуть не на целую половину роста, от полученной пощечины; и не затих еще,
казалось, в комнате подлый, как бы мокрый какой-то звук от удара кулака по
лицу, как тотчас же он схватил Шатова обеими руками за плечи; но тотчас же,
в тот же почти миг, отдернул свои обе руки назад и скрестил их у себя за
спиной. Он молчал, смотрел на Шатова и бледнел как рубашка. Но странно, взор
его как бы погасал. Через десять секунд глаза его смотрели холодно и - я
убежден, что не лгу - спокойно. Только бледен он был ужасно. Разумеется, я
не знаю, что было внутри человека, я видел снаружи. Мне кажется, если бы был
такой человек, который схватил бы, например, раскаленную докрасна железную
полосу и зажал в руке, с целию измерить свою твердость, и затем, в
продолжение десяти секунд, побеждал бы нестерпимую боль и кончил тем, что ее
победил, то человек этот, кажется мне, вынес бы нечто похожее на то, что
испытал теперь, в эти десять секунд, Николай Всеволодович.
Первый из них опустил глаза Шатов и видимо потому, что принужден был
опустить. Затем медленно повернулся и пошел из комнаты, но вовсе уж не тою
походкой, которою подходил давеча. Он уходил тихо, как-то особенно неуклюже
приподняв сзади плечи, понурив голову и как бы рассуждая о чем-то сам с
собой. Кажется, он что-то шептал. До двери дошел осторожно, ни за что не
зацепив и ничего не опрокинув, дверь же приотворил на маленькую щелочку, так
что пролез в отверстие почти боком. Когда пролезал, то вихор его волос,
стоявший торчком на затылке, был особенно заметен.
Затем, прежде всех криков, раздался один страшный крик. Я видел, как
Лизавета Николаевна схватила было свою мама за плечо, а Маврикия Николаевича
за руку и раза два-три рванула их за собой, увлекая из комнаты, но вдруг
вскрикнула и со всего росту упала на пол в обмороке. До сих пор я как будто
еще слышу, как стукнулась она о ковер затылком.
Конец первой части.
Примечания:
"Век" - петербургский еженедельный журнал Камбек, Лев Логинович -
журналист, редактор-издатель еженедельника "Петербургский вестник"
(1861-1862), неустанный обличитель мелких нелепостей общественной жизни.
фрапировать (фраппировать) - неприятно поражать, изумлять, удивлять.
* ЧАСТЬ ВТОРАЯ *
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Ночь.
I.
Прошло восемь дней. Теперь, когда уже все прошло, и я пишу хронику, мы
уже знаем в чем дело; но тогда мы еще ничего не знали, и естественно, что
нам представлялись странными разные вещи. По крайней мере мы со Степаном
Трофимовичем в первое время заперлись и с испугом наблюдали издали. Я-то
кой-куда еще выходил и попрежнему приносил ему разные вести, без чего он и
пробыть не мог.
Нечего и говорить, что по городу пошли самые разнообразные слухи,
то-есть насчет пощечины, обморока Лизаветы Николаевны и прочего случившегося
в то воскресенье. Но удивительно нам было то: через кого это все могло так
скоро и точно выйти наружу? Ни одно из присутствовавших тогда лиц не имело
бы, кажется, ни нужды, ни выгоды нарушить секрет происшедшего. Прислуги
тогда не было; один Лебядкин мог бы что-нибудь разболтать, не столько по
злобе, потому что вышел тогда в крайнем испуге (а страх к врагу уничтожает и
злобу к нему), а единственно по невоздержности. Но Лебядкин, вместе с
сестрицей, на другой же день пропал без вести; в доме Филиппова его не
оказалось, он переехал неизвестно куда и точно сгинул. Шатов, у которого я
хотел было справиться о Марье Тимофеевне, заперся и, кажется, все эти восемь
дней просидел у себя на квартире, даже прервав свои занятия в городе. Меня
он не принял. Я было з