Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Классика
      Достоевский Ф.М.. Бесы -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  -
аз, что она не хотела и не думала его обманывать, что тут вышло какое-то недоразумение и что она очень огорчена его необыкновенным давешним уходом. Он очень внимательно выслушал. - Может быть, я, по моему обыкновению, действительно давеча глупость сделал... Ну, если она сама не поняла, отчего я так ушел, так... ей же лучше. Он встал, подошел к двери, приотворил ее и стал слушать на лестницу. - Вы желаете эту особу сами увидеть? - Этого-то и надо, да как это сделать? - вскочил я обрадовавшись. - А просто пойдемте, пока одна сидит. Он придет, так изобьет ее, коли узнает, что мы приходили. Я часто хожу потихоньку. Я его давеча прибил, когда он опять ее бить начал. - Что вы это? - Именно; за волосы от нее отволок; он было хотел меня за это отколотить, да я испугал его, тем и кончилось. Боюсь, пьяный воротится, припомнит - крепко ее за то исколотит. Мы тотчас же сошли вниз. V. Дверь к Лебядкиным была только притворена, а не заперта, и мы вошли свободно. Все помещение их состояло из двух гаденьких небольших комнаток, с закоптелыми стенами, на которых буквально висели клочьями грязные обои. Тут когда-то несколько лет содержалась харчевня, пока хозяин Филиппов не перенес ее в новый дом. Остальные, бывшие под харчевней комнаты, были теперь заперты, а эти две достались Лебядкину. Мебель состояла из простых лавок и тесовых столов, кроме одного лишь старого кресла без ручки. Во второй комнате в углу стояла кровать под ситцевым одеялом, принадлежавшая m-lle Лебядкиной, сам же капитан, ложась на ночь, валился каждый раз на пол, нередко в чем был. Везде было накрошено, насорено, намочено; большая, толстая, вся мокрая тряпка лежала в первой комнате посреди пола и тут же в той же луже старый истоптанный башмак. Видно было, что тут никто ничем не занимается; печи не топятся, кушанье не готовится; самовара даже у них не было, как подробнее рассказал Шатов. Капитан приехал с сестрой совершенно нищим и, как говорил Липутин, действительно сначала ходил по иным домам побираться; но получив неожиданно деньги, тотчас же запил и совсем ошалел от вина, так что ему было уже не до хозяйства. M-lle Лебядкина, которую я так желал видеть, смирно и неслышно сидела во второй комнате в углу, за тесовым кухонным столом, на лавке. Она нас не окликнула, когда мы отворяли дверь, не двинулась даже с места. Шатов говорил, что у них и дверь не запирается, а однажды так настежь в сени всю ночь и простояла. При свете тусклой тоненькой свечки в железном подсвечнике, я разглядел женщину лет может быть тридцати, болезненно-худощавую, одетую в темное старенькое ситцевое платье, с ничем не прикрытою длинною шеей и с жиденькими темными волосами, свернутыми на затылке в узелок, толщиной в кулачек двухлетнего ребенка. Она посмотрела на нас довольно весело; кроме подсвечника, пред нею на столе находилось маленькое деревенское зеркальце, старая колода карт, истрепанная книжка какого-то песенника и немецкая белая булочка, от которой было уже раз или два откушено. Заметно было, что m-lle Лебядкина белится и румянится и губы чем-то мажет. Сурмит тоже брови и без того длинные, тонкие и темные. На узком и высоком лбу ее, несмотря на белила, довольно резко обозначались три длинные морщинки. Я уже знал, что она хромая, но в этот раз при нас она не вставала и не ходила. Когда-нибудь, в первой молодости, это исхудавшее лицо могло быть и недурным; но тихие, ласковые, серые глаза ее были и теперь еще замечательны; что-то мечтательное и искреннее светилось в ее тихом, почти радостном взгляде. Эта тихая, спокойная радость, выражавшаяся и в улыбке ее, удивила меня после всего, что я слышал о казацкой нагайке и о всех бесчинствах братца. Странно, что вместо тяжелого и даже боязливого отвращения, ощущаемого обыкновенно в присутствии всех подобных, наказанных богом существ - мне стало почти приятно смотреть на нее, с первой же минуты, и только разве жалость, но отнюдь не отвращение, овладела мною потом. - Вот так и сидит, и буквально по целым дням одна одинешенька, и не двинется, гадает или в зеркальце смотрится, - указал мне на нее с порога Шатов, - он ведь ее и не кормит. Старуха из флигеля принесет иной раз чего-нибудь Христа ради; как это со свечей ее одну оставляют! К удивлению моему, Шатав говорил громко, точно бы ее и не было в комнате. - Здравствуй, Шатушка! - приветливо проговорила m-lle Лебядкина. - Я тебе, Марья Тимофеевна, гостя привел, - сказал Шатов. - Ну гостю честь и будет. Не знаю, кого ты привел, чтой-то не помню этакого, - поглядела она на меня пристально из-за свечки и тотчас же опять обратилась к Шатову (а мною уже больше совсем не занималась во все время разговора, точно бы меня и не было подле нее). - Соскучилось что ли одному по светелке шагать? - засмеялась она, при чем открылись два ряда превосходных зубов ее. - И соскучилось и тебя навестить захотелось. Шатов подвинул к столу скамейку, сел и меня посадил с собой рядом. - Разговору я всегда рада, только все-таки смешен ты мне, Шатушка, точно ты монах. Когда ты чесался-то? Дай я тебя еще причешу, - вынула она из кармана гребешок, - небось с того раза, как я причесала, и не притронулся? - Да у меня и гребенки-то нет, - засмеялся Шатов. - Вправду? Так я тебе свою подарю, не эту, а другую, только напомни. С самым серьезным видом принялась она его причесывать, провела даже сбоку пробор, откинулась немножко назад, поглядела, хорошо ли, и положила гребенку опять в карман. - Знаешь что, Шатушка, -покачала она головой, - человек ты, пожалуй, и рассудительный, а скучаешь. Странно мне на всех вас смотреть; не понимаю я, как это люди скучают. Тоска не скука. Мне весело. - И с братцем весело? - Это ты про Лебядкина? Он мой лакей. И совсем мне все равно, тут он, или нет. Я ему крикну: Лебядкин, принеси воды, Лебядкин, подавай башмаки, он и бежит; иной раз согрешишь, смешно на него станет. - И это точь-в-точь так, - опять громко и без церемонии обратился ко мне Шатов; - она его третирует совсем как лакея; сам я слышал, как она кричала ему: "Лебядкин, подай воды", и при этом хохотала; в том только разница, что он не бежит за водой, а бьет ее за это; но она нисколько его не боится. У ней какие-то припадки нервные, чуть не ежедневные, и ей память отбивают, так что она после них все забывает, что сейчас было, и всегда время перепутывает. Вы думаете, она помнит, как мы вошли; может и помнит, но уж наверно переделала все по-своему и нас принимает теперь за каких-нибудь иных, чем мы есть, хоть и помнит, что я Шатушка. Это ничего, что я громко говорю; тех, которые не с нею говорят, она тотчас же перестает слушать и тотчас же бросается мечтать про себя; именно бросается. Мечтательница чрезвычайная; по восьми часов, по целому дню сидит на месте. Вот булка лежит, она ее, может, с утра только раз закусила, а докончит завтра. Вот в карты теперь гадать начала... - Гадаю-то я гадаю, Шатушка, да не то как-то выходит, - подхватила вдруг Марья Тимофеевна, расслышав последнее словцо и не глядя протянула левую руку к булке (тоже вероятно расслышав и про булку). Булочку она наконец захватила, но, продержав несколько времени в левой руке и увлекшись возникшим вновь разговором, положила не примечая опять на стол, не откусив ни разу. - Все одно выходит: дорога, злой человек, чье-то коварство, смертная постеля, откудова-то письмо, нечаянное известие - враки все это я думаю, Шатушка, как по-твоему? Коли люди врут, почему картам не врать? - смешала она вдруг карты. - Это самое я матери Прасковье раз говорю, почтенная она женщина, забегала ко мне все в келью в карты погадать, потихоньку от мать-игуменьи. Да и не одна она забегала. Ахают они, качают головами, судят-рядят, а я-то смеюсь: "ну где вам, говорю, мать Прасковья, письмо получить, коли двенадцать лет оно не приходило?" Дочь у ней куда-то в Турцию муж завез, и двенадцать лет ни слуху ни духу. Только сижу я это назавтра вечером за чаем у мать-игуменьи (княжеского рода она у нас), сидит у ней какая-то тоже барыня заезжая, большая мечтательница, и сидит один захожий монашек афонский, довольно смешной человек, по моему мнению. Что ж ты думаешь, Шатушка, этот самый монашек в то самое утро матери Прасковье из Турции от дочери письмо принес, - вот тебе и валет бубновый - нечаянное-то известие! Пьем мы это чай, а монашек афонский и говорит мать-игуменье: "всего более, благословенная мать-игуменья, благословил господь вашу обитель тем, что такое драгоценное, говорит, сокровище сохраняете в недрах ее". "Какое это сокровище?" - спрашивает мать-игуменья. "А мать-Лизавету блаженную". А Лизавета эта блаженная в ограде у нас вделана в стену, в клетку в сажень длины и в два аршина высоты, и сидит она там за железной решеткой семнадцатый год, зиму и лето в одной посконной рубахе, и все аль соломинкой, али прутиком каким ни на есть в рубашку свою, в холстину тычет, и ничего не говорит, и не чешется, и не моется семнадцать лет. Зимой тулупчик просунут ей, да каждый день корочку хлебца и кружку воды. Богомольцы смотрят, ахают, воздыхают, деньги кладут. "Вот нашли сокровище, отвечает мать-игуменья (рассердилась; страх не любила Лизавету): Лизавета с одной только злобы сидит, из одного своего упрямства, и все одно притворство". Не понравилось мне это; сама я хотела тогда затвориться: "А по-моему, говорю, бог и природа есть все одно". Они мне все в один голос: "вот на!" Игуменья рассмеялась, зашепталась о чем-то с барыней, подозвала меня, приласкала, а барыня мне бантик розовый подарила, хочешь, покажу? Ну, а монашек стал мне тут же говорить поучение, да так это ласково и смиренно говорил и с таким надо быть умом; сижу я и слушаю. "Поняла ли?" спрашивает. "Нет, говорю, ничего я не поняла, и оставьте, говорю, меня в полном покое". Вот с тех пор они меня одну в полном покое оставили, Шатушка. А тем временем и шепни мне, из церкви выходя, одна наша старица, на покаянии у нас жила за пророчество: "Богородица что есть, как мнишь?" "Великая мать, отвечаю, упование рода человеческого". "Так, говорит, богородица - великая мать сыра земля есть, и великая в том для человека заключается радость. И всякая тоска земная и всякая слеза земная - радость нам есть; а как напоишь слезами своими под собой землю на пол-аршина в глубину, то тотчас же о всем и возрадуешься. И никакой, никакой, говорит, горести твоей больше не будет, таково, говорит, есть пророчество". Запало мне тогда это слово. Стала я с тех пор на молитве, творя земной поклон, каждый раз землю целовать, сама целую и плачу. И вот я тебе скажу, Шатушка: ничего-то нет в этих слезах дурного; и хотя бы и горя у тебя никакого не было, все равно слезы твои от одной радости побегут. Сами слезы бегут, это верно. Уйду я бывало на берег к озеру: с одной стороны наш монастырь, а с другой наша острая гора, так и зовут ее горой острою. Взойду я на эту гору, обращусь я лицом к востоку, припаду к земле, плачу, плачу и не помню, сколько времени плачу, и не помню я тогда и не знаю я тогда ничего. Встану потом, обращусь назад, а солнце заходит, да такое большое, да пышное, да славное, - любишь ты на солнце смотреть, Шатушка? Хорошо да грустно. Повернусь я опять назад к востоку, а тень-то, тень-то от нашей горы далеко по озеру, как стрела бежит, узкая, длинная-длинная и на версту дальше, до самого на озере острова, и тот каменный остров совсем как есть пополам его перережет, и как перережет пополам, тут и солнце совсем зайдет и все вдруг погаснет. Тут и я начну совсем тосковать, тут вдруг и память придет, боюсь сумраку, Шатушка. И все больше о своем ребеночке плачу... - А разве был? - подтолкнул меня локтем Шатов, все время чрезвычайно прилежно слушавший. - А как же: маленький, розовенький, с крошечными такими ноготочками, и только вся моя тоска в том, что не помню я, мальчик аль девочка. То мальчик вспомнится, то девочка. И как родила я тогда его, прямо в батист да в кружево завернула, розовыми его ленточками обвязала, цветочками обсыпала, снарядила, молитву над ним сотворила, некрещеного понесла, и несу это я его через лес, и боюсь я лесу и страшно мне, и всего больше я плачу о том, что родила я его, а мужа не знаю. - А может и был? - осторожно спросил Шатов. - Смешен ты мне, Шатушка, с своим рассуждением. Был-то может и был, да что в том, что был, коли его все равно что и не было? Вот тебе и загадка не трудная, отгадай-ка! - усмехнулась она. - Куда же ребенка-то снесла? - В пруд снесла, - вздохнула она. Шатов опять подтолкнул меня локтем. - А что коли и ребенка у тебя совсем не было и все это один только бред, а? - Трудный ты вопрос задаешь мне, Шатушка, - раздумчиво и безо всякого удивления такому вопросу ответила она, - на этот счет я тебе ничего не скажу, может и не было; по-моему, одно только твое любопытство; я ведь все равно о нем плакать не перестану, не во сне же я видела? - И крупные слезы засветились в ее глазах. - Шатушка, Шатушка, а правда, что жена от тебя сбежала? - положила она ему вдруг обе руки на плечи и жалостливо посмотрела на него. - Да ты не сердись, мне ведь и самой тошно. Знаешь, Шатушка, я сон какой видела: приходит он опять ко мне, манит меня, выкликает: "кошечка, говорит, моя, кошечка, выйди ко мне!" Вот я "кошечке"-то пуще всего и обрадовалась: любит, думаю. - Может и наяву придет, - вполголоса пробормотал Шатов. - Нет, Шатушка, это уж сон... не придти ему наяву. Знаешь песню: "Мне не надобен нов-высок терем, Я останусь в этой келейке, Уж я стану жить-спасатися, За тебя богу молитися". Ox, Шатушка, Шатушка, дорогой ты мой, что ты никогда меня ни о чем не спросишь? - Да ведь не скажешь, оттого и не спрашиваю. - Не скажу, не скажу, хоть зарежь меня, не скажу, - быстро подхватила она, - жги меня, не скажу. И сколько бы я ни терпела, ничего не скажу, не узнают люди! - Ну вот видишь, всякому, значит, свое, - еще тише проговорил Шатов, все больше и больше наклоняя голову. - А попросил бы, может и сказала бы; может и сказала бы! - восторженно повторила она. - Почему не попросишь? Попроси, попроси меня хорошенько, Шатушка, может, я тебе и скажу; умоли меня, Шатушка, так чтоб я сама согласилась... Шатушка, Шатушка! Но Шатушка молчал; с минуту продолжалось общее молчание. Слезы тихо текли по ее набеленным щекам; она сидела, забыв свои обе руки на плечах Шатова, но уже не смотря на него. - Э, что мне до тебя, да и грех! - поднялся вдруг со скамьи Шатов. - Привстаньте-ка! - сердито дернул он из-под меня скамью и, взяв, поставил ее на прежнее место. - Придет, так чтоб не догадался; а нам пора. - Ах, ты все про лакея моего! - засмеялась вдруг Марья Тимофеевна, - боишься! Ну, прощайте, добрые гости; а послушай одну минутку, что я скажу. Давеча пришел это сюда этот Нилыч с Филипповым, с хозяином, рыжая бородища, а мой-то на ту пору на меня налетел. Как хозяин-то схватит его, как дернет по комнате, а мой-то кричит: "Не виноват, за чужую вину терплю!" Так веришь ли, все мы как были, так и покатились со смеху... - Эх, Тимофевна, да ведь это я был заместо рыжей-то бороды, ведь это я его давеча за волосы от тебя отволок; а хозяин к вам третьего дня приходил браниться с вами, ты и смешала. - Постой, ведь и в самом деле смешала, может и ты. Ну чего спорить о пустяках; не все ли ему равно кто его оттаскает, - засмеялась она. - Пойдемте, - вдруг дернул меня Шатов, - ворота заскрипели; застанет нас, изобьет ее. И не успели мы еще взбежать на лестницу, как раздался в воротах пьяный крик и посыпались ругательства. Шатов, впустив меня к себе, запер дверь на замок. - Посидеть вам придется с минуту, если не хотите истории. Вишь кричит как поросенок, должно быть, опять за порог зацепился; каждый-то раз растянется. Без истории однако не обошлось. VI. Шатов стоял у запертой своей двери и прислушивался на лестницу; вдруг отскочил. - Сюда идет, я так и знал! - яростно прошептал он, - пожалуй до полночи теперь не отвяжется. Раздалось несколько сильных ударов кулаком в двери. - Шатов, Шатов, отопри! - завопил капитан, - Шатов, друг!.. Я пришел к тебе с приветом, Р-рассказать, что солнце встало, Что оно гор-р-рьячим светом По... лесам... затр-р-репетало. Рассказать тебе, что я проснулся, чорт тебя дери, Весь пр-р-роснулся под... ветвями... Точно под розгами, ха-ха! Каждая птичка... просит жажды. Рассказать, что пить я буду, Пить... не знаю пить что буду. Ну да и чорт побери с глупым любопытством! Шатов, понимаешь ли ты, как хорошо жить на свете! - Не отвечайте, - шепнул мне опять Шатов. - Отвори же! Понимаешь ли ты, что есть нечто высшее, чем драка... между человечеством; есть минуты блага-а-родного лица... Шатов, я добр; я прощу тебя... Шатов, к чорту прокламации, а? Молчание. - Понимаешь ли ты, осел, что я влюблен, я фрак купил, посмотри, фрак любви, пятнадцать целковых; капитанская любовь требует светских приличий... Отвори! - дико заревел он вдруг и неистово застучал опять кулаками. - Убирайся к чорту! - заревел вдруг и Шатов. - Р-р-раб! Раб крепостной, и сестра твоя раба и рабыня... вор-ровка! - А ты свою сестру продал. - Врешь! Терплю напраслину, когда могу одним объяснением... понимаешь ли, кто она такова? - Кто? - с любопытством подошел вдруг к дверям Шатов. - Да ты понимаешь ли? - Да уж пойму, ты скажи кто? - Я смею сказать! Я всегда все смею в публике сказать!.. - Ну навряд смеешь, - поддразнил Шатов и кивнул мне головой, чтобы я слушал. - Не смею? - По-моему, не смеешь. - Не смею? - Да ты говори, если барских розог не боишься... Ты ведь трус, а еще капитан! - Я... я... она... она есть...-залепетал капитан дрожащим, взволнованным голосом. - Ну? - подставил ухо Шатов. Наступило молчание по крайней мере на полминуты. - Па-а-адлец! - раздалось наконец за дверью, и капитан быстро отретировался вниз, пыхтя как самовар, с шумом оступаясь на каждой ступени. - Нет, он хитер, и пьяный не проговорится, - отошел от двери Шатов. - Что же это такое? - спросил я. Шатов махнул рукой, отпер дверь и стал опять слушать на лестницу; долго слушал, даже сошел вниз потихоньку несколько ступеней. Наконец воротился. - Не слыхать ничего, не дрался; значит, прямо повалился дрыхнуть. Вам пора идти. - Послушайте, Шатов, что же мне теперь заключить изо всего этого? - Э, заключайте что хотите! - ответил он усталым и брезгливым голосом и сел за свой письменный стол. Я ушел. Одна невероятная мысль все более и более укреплялась в моем воображении. С тоской думал я о завтрашнем дне... VII. Этот "завтрашний день", то-есть то самое воскресенье, в которое должна была уже безвозвратно решиться участь Степана Трофимовича, был одним из знаменательнейших дней в моей хронике. Это был день неожиданностей, день развязок прежнего и завязок нового, резких разъяснений и еще пущей путаницы. Утром, как уже известно читателю, я обязан был сопровождать моего друга к Варваре Петровне, по ее

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору