Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
здесь, теперь, какое-нибудь заседание, или, просто, мы собрание обыкновенных
смертных, пришедших в гости? Спрашиваю более для порядку и чтобы не
находиться в неведении.
"Хитрый" вопрос произвел впечатление; все переглянулись, каждый как бы
ожидая один от другого ответа, и вдруг все как по команде обратили взгляды
на Верховенского и Ставрогина.
- Я просто предлагаю вотировать ответ на вопрос: "заседание мы или
нет?" - проговорила m-me Виргинская.
- Совершенно присоединяюсь к предложению, - отозвался Липутин, - хотя
оно и несколько неопределенно.
- И я присоединяюсь, и я, - послышались голоса.
- И мне кажется действительно будет более порядку, - скрепил
Виргинский.
- Итак на голоса! - объявила хозяйка. - Лямшин, прошу вас, сядьте за
фортепьяно: вы и оттуда можете подать ваш голос, когда начнут вотировать.
- Опять! - крикнул Лямшин; - довольно я вам барабанил.
- Я вас прошу настойчиво, сядьте играть; вы не хотите быть полезным
делу?
- Да уверяю же вас, Арина Прохоровна, что никто не подслушивает. Одна
ваша фантазия. Да и окна высоки, да и кто тут поймет что-нибудь, если б и
подслушивал.
- Мы и сами-то не понимаем в чем дело, - проворчал чей-то голос.
- А я вам говорю, что предосторожность всегда необходима. Я на случай,
если бы шпионы, - обратилась она с толкованием к Верховенскому, - пусть
услышат с улицы, что у нас именины и музыка.
- Э, чорт! - выругался Лямшин, сел за фортепиано и начал барабанить
вальс, зря и чуть не кулаками стуча по клавишам.
- Тем, кто желает, чтобы было заседание, я предлагаю поднять правую
руку вверх, - предложила m-me Виргинская.
Одни подняли, другие нет. Были и такие, что подняли и опять взяли
назад. Взяли назад и опять подняли.
- Фу, чорт! я ничего не понял, - крикнул один офицер.
- И я не понимаю, - крикнул другой.
- Нет, я понимаю, - крикнул третий, - если да, то руку вверх.
- Да что да-то значит?
- Значит, заседание.
- Нет, не заседание.
- Я вотировал заседание, - крикнул гимназист, обращаясь к m-me
Виргинской.
- Так зачем же вы руку не подняли?
- Я все на вас смотрел, вы не подняли, так и я не поднял.
- Как глупо, я потому, что я предлагала, потому и не подняла. Господа,
предлагаю вновь обратно: кто хочет заседание, пусть сидит и не подымает
руки, а кто не хочет, тот пусть подымет правую руку.
- Кто не хочет? - переспросил гимназист.
- Да вы это нарочно, что ли? - крикнула в гневе m-me Виргинская.
- Нет-с, позвольте, кто хочет или кто не хочет, потому что это надо
точнее определить? - раздались два-три голоса.
- Кто не хочет, не хочет.
- Ну да, но что надо делать, подымать или не подымать, если не хочет? -
крикнул офицер.
- Эх, к конституции-то мы еще не привыкли! - заметил майор.
- Господин Лямшин, сделайте одолжение, вы так стучите, никто не может
расслышать, - заметил хромой учитель.
- Да ей богу же, Арина Прохоровна, никто не подслушивает, - вскочил
Лямшин. - Да не хочу же играть! Я к вам в гости пришел, а не барабанить!
- Господа, - предложил Виргинский, - отвечайте все голосом: заседание
мы или нет?
- Заседание, заседание! - раздалось со всех сторон.
- А если так, то нечего и вотировать, довольно. Довольны ли вы,
господа, надо ли еще вотировать?
- Не надо, не надо, поняли!
- Может быть, кто не хочет заседания?
- Нет, нет, все хотим.
- Да что такое заседание? - крикнул голос. Ему не ответили.
- Надо выбрать президента, - крикнули с разных сторон.
- Хозяина, разумеется, хозяина!
- Господа, коли так, - начал выбранный Виргинский, - то я предлагаю
давешнее первоначальное мое предложение: если бы кто пожелал начать о
чем-нибудь более идущем к делу, или имеет что заявить, то пусть приступит,
не теряя времени.
Общее молчание. Взгляды всех вновь обратились на Ставрогина и
Верховенского.
- Верховенский, вы не имеете ничего заявить? - прямо спросила хозяйка.
- Ровно ничего, - потянулся он зевая на стуле. - Я, впрочем, желал бы
рюмку коньяку.
- Ставрогин, вы не желаете?
- Благодарю, я не пью.
- Я говорю, желаете вы говорить или нет, а не про коньяк.
- Говорить, об чем? Нет, не желаю.
- Вам принесут коньяку, - ответила она Верховенскому. Поднялась
студентка. Она уже несколько раз подвскакивала.
- Я приехала заявить о страданиях несчастных студентов и о возбуждении
их повсеместно к протесту...
Но она осеклась: на другом конце стола явился уже другой конкурент, и
все взоры обратились к нему. Длинноухий Шигалев с мрачным и угрюмым видом
медленно поднялся с своего места и меланхолически положил толстую и
чрезвычайно мелко исписанную тетрадь на стол. Он не садился и молчал. Многие
с замешательством смотрели на тетрадь, но Липутин, Виргинский и хромой
учитель были, казалось, чем-то довольны.
- Прошу слова, - угрюмо, но твердо заявил Шигалев.
- Имеете, - разрешил Виргинский. Оратор сел, помолчал с полминуты и
произнес важным голосом:
- Господа...
- Вот коньяк! - брезгливо и презрительно отрубила родственница,
разливавшая чай, уходившая за коньяком, и ставя его теперь пред Верховенским
вместе с рюмкой, которую принесла в пальцах, без подноса и без тарелки.
Прерванный оратор с достоинством приостановился.
- Ничего, продолжайте, я не слушаю, - крикнул Верховенский, наливая
себе рюмку.
- Господа, обращаясь к вашему вниманию, - начал вновь Шигалев, - и, как
увидите ниже, испрашивая вашей помощи в пункте первостепенной важности, я
должен произнести предисловие.
- Арина Прохоровна, нет у вас ножниц? - спросил вдруг Петр Степанович.
- Зачем вам ножниц? - выпучила та на него глаза.
- Забыл ногти обстричь, три дня собираюсь, - промолвил он, безмятежно
рассматривая свои длинные и нечистые ногти.
Арина Прохоровна вспыхнула, но девице Виргинской как бы что-то
понравилось.
- Кажется, я их здесь, на окне давеча видела, - встала она из-за стола,
пошла отыскала ножницы и тотчас же принесла с собой. Петр Степанович даже не
посмотрел на нее, взял ножницы и начал возиться с ними. Арина Прохоровна
поняла, что это реальный прием, и устыдилась своей обидчивости. Собрание
переглядывалось молча. Хромой учитель злобно и завистливо наблюдал
Верховенского. Шигалев стал продолжать:
- Посвятив мою энергию на изучение вопроса о социальном устройстве
будущего общества, которым заменится настоящее, я пришел к убеждению, что
все созидатели социальных систем, с древнейших времен до нашего 187... года,
были мечтатели, сказочники, глупцы, противоречившие себе, ничего ровно не
понимавшие в естественной науке, и в том странном животном, которое
называется человеком. Платон, Руссо, Фурье, колонны из алюминия, все это
годится разве для воробьев, а не для общества человеческого. Но так как
будущая общественная форма необходима именно теперь, когда все мы наконец
собираемся действовать, чтоб уже более не задумываться, то я к предлагаю
собственную мою систему устройства мира. Вот она! - стукнул он по тетради. -
Я хотел изложить собранию мою книгу по возможности в сокращенном виде; но
вижу, что потребуется еще прибавить множество изустных разъяснений, а потому
все изложение потребует по крайней мере десяти вечеров, по числу глав моей
книги. (Послышался смех.) Кроме того объявляю заранее, что система моя не
окончена. (Смех опять.) Я запутался в собственных данных: и мое заключение в
прямом противоречии с первоначальной идеей, из которой я выхожу. Выходя из
безграничной свободы, я заключаю безграничным деспотизмом. Прибавлю однако
ж, что кроме моего разрешения общественной формулы не может быть никакого.
Смех разрастался сильней и сильней, но смеялись более молодые и
так-сказать мало посвященные гости. На лицах хозяйки, Липутина и хромого
учителя выразилась некоторая досада.
- Если вы сами не сумели слепить свою систему и пришли к отчаянию, то
нам-то тут чего делать? - осторожно заметил один офицер.
- Вы правы, господин служащий офицер, - резко оборотился к нему
Шигалев, - и всего более тем, что употребили слово отчаяние. Да, я приходил
к отчаянию; тем не менее все, что изложено в моей книге, - незаменимо, и
другого выхода нет; никто ничего не выдумает. И потому спешу, не теряя
времени, пригласить все общество, по выслушании моей книги в продолжение
десяти вечеров, заявить свое мнение. Если же члены не захотят меня слушать,
то разойдемся в самом начале, - мужчины чтобы заняться государственною
службой, женщины в свои кухни, потому что, отвергнув книгу мою, другого
выхода они не найдут. Ни-ка-кого! Упустив же время, повредят себе, так как
потом неминуемо к тому же воротятся.
Началось движение: "Что он, помешанный что ли?" раздались голоса.
- Значит, все дело в отчаянии Шигалева, - заключил Лямшин, - а насущный
вопрос в том: быть или не быть ему в отчаянии?
- Близость Шигалева к отчаянию есть вопрос личный, - заявил гимназист.
- Я предлагаю вотировать, на сколько отчаяние Шигалева касается общего
дела, а с тем вместе, стоит ли слушать его или нет? - весело решил офицер.
- Тут не то-с, - ввязался наконец хромой. Вообще он говорил с
некоторой, как бы насмешливою улыбкой, так что пожалуй трудно было и
разобрать, искренно он говорит или шутит. - Тут, господа, не то-с. Г.
Шигалев слишком серьезно предан своей задаче и притом слишком скромен. Мне
книга его известна. Он предлагает, в виде конечного разрешения вопроса -
разделение человечества на две неравные части. Одна десятая доля получает
свободу личности и безграничное право над остальными девятью десятыми. Те же
должны потерять личность и обратиться в роде как в стадо и при безграничном
повиновении достигнуть рядом перерождений первобытной невинности, в роде как
бы первобытного рая, хотя впрочем и будут работать. Меры, предлагаемые
автором для отнятия у девяти десятых человечества воли и переделки его в
стадо, посредством перевоспитания целых поколений, -весьма замечательны,
основаны на естественных данных и очень логичны. Можно не согласиться с
иными выводами, но в уме и в знаниях автора усумниться трудно. Жаль, что
условие десяти вечеров совершенно несовместимо с обстоятельствами, а то бы
мы могли услышать много любопытного.
- Неужели вы серьезно? - обратилась к хромому m-me Виргинская, в
некоторой даже тревоге. - Если этот человек, не зная куда деваться с людьми,
обращает их девять десятых в рабство? Я давно подозревала его.
- То-есть вы про вашего братца? - спросил хромой.
- Родство? Вы смеетесь надо мною или нет?
- И кроме того работать на аристократов и повиноваться им как богам,
это подлость! - яростно заметила студентка.
- Я предлагаю не подлость, а рай, земной рай, и другого на земле быть
не может, - властно заключил Шигалев.
- А я бы вместо рая, - вскричал Лямшин, - взял бы этих девять десятых
человечества, если уж некуда с ними деваться, и взорвал их на воздух, а
оставил бы только кучку людей образованных, которые и начали бы
жить-поживать по-ученому.
- Так может говорить только шут! - вспыхнула студентка.
- Он шут, но полезен, - шепнула ей m-me Виргинская.
- И может быть это было бы самым лучшим разрешением задачи! - горячо
оборотился Шигалев к Лямшину; - вы конечно и не знаете, какую глубокую вещь
удалось вам сказать, господин веселый человек. Но так как ваша идея почти
невыполнима, то и надо ограничиться земным раем, если уж так это назвали.
- Однако порядочный вздор! - как бы вырвалось у Верховенского. Впрочем
он, совершенно равнодушно и не подымая глаз, продолжал обстригать свои
ногти.
- Почему же вздор-с? - тотчас же подхватил хромой, как будто так и ждал
от него первого слова, чтобы вцепиться. - Почему же именно вздор? Г. Шигалев
отчасти фанатик человеколюбия; но вспомните, что у Фурье, у Кабета особенно
и даже у самого Прудона есть множество самых деспотических и самых
фантастических предрешений вопроса. Г. Шигалев даже может быть гораздо
трезвее их разрешает дело. Уверяю вас, что, прочитав книгу его, почти
невозможно не согласиться с иными вещами. Он, может быть, менее всех
удалился от реализма, и его земной рай - есть почти настоящий, тот самый, о
потере которого вздыхает человечество, если только он когда-нибудь
существовал.
- Ну я так и знал, что нарвусь, - пробормотал опять Верховенский.
- Позвольте-с, - вскипал все более и более хромой, -разговоры и
суждения о будущем социальном устройстве - почти настоятельная необходимость
всех мыслящих современных людей. Герцен всю жизнь только о том и заботился.
Белинский, как мне достоверно известно, проводил целые вечера с своими
друзьями, дебатируя и предрешая заранее даже самые мелкие так-сказать
кухонные подробности в будущем социальном устройстве.
- Даже с ума сходят иные, - вдруг заметил майор.
- Все-таки хоть до чего-нибудь договориться можно, чем сидеть и молчать
в виде диктаторов, - прошипел Липутин, как бы осмеливаясь наконец начать
нападение.
- Я не про Шигалева сказал, что вздор, - промямлил Верховенский. -
Видите, господа, - приподнял он капельку глаза, - по-моему, все эти книги,
Фурье, Кабеты, все эти "права на работу", Шигалевщина - все это в роде
романов, которых можно написать сто тысяч. Эстетическое препровождение
времени. Я понимаю, что вам здесь в городишке скучно, вы и бросаетесь на
писанную бумагу.
- Позвольте-с, - задергался на стуле хромой, - мы хоть и провинциалы и
уж конечно достойны тем сожаления, но однако же знаем, что на свете покамест
ничего такого нового не случилось, о чем бы нам плакать, что проглядели. Нам
вот предлагают, чрез разные подкидные листки иностранной фактуры, сомкнуться
и завести кучки с единственною целию всеобщего разрушения, под тем
предлогом, что как мир ни лечи, все не вылечишь, а срезав радикально сто
миллионов голов и тем облегчив себя, можно вернее перескочить через канавку.
Мысль прекрасная, без сомнения, но по крайней мере столь же несовместимая с
действительностию, как и "Шигалевщина", о которой вы сейчас отнеслись так
презрительно.
- Ну да я не для рассуждений приехал, - промахнулся значительным
словцом Верховенский и, как бы вовсе не замечая своего промаха, - подвинул к
себе свечу, чтобы было светлее.
- Жаль-с, очень жаль, что не для рассуждений приехали, и очень жаль,
что вы так теперь заняты своим туалетом.
- А чего вам мой туалет?
- Сто миллионов голов так же трудно осуществить как и переделать мир
пропагандой. Даже может быть и труднее, особенно если в России, - рискнул
опять Липутин.
- На Россию-то теперь и надеются, - проговорил офицер.
- Слышали мы и о том, что надеются, - подхватил хромой. - Нам известно,
что на наше прекрасное отечество обращен таинственный index, как на страну
наиболее способную к исполнению великой задачи. Только вот что-с: в случае
постепенного разрешения задачи пропагандой я хоть что-нибудь лично
выигрываю, ну хоть приятно поболтаю, а от начальства так и чин получу за
услуги социальному делу. А во втором, в быстром-то разрешении посредством
ста миллионов голов, мне-то собственно какая будет награда? Начнешь
пропагандировать, так еще пожалуй язык отрежут.
- Вам непременно отрежут, - сказать Верховенский.
- Видите-с. А так как при самых благоприятных обстоятельствах раньше
пятидесяти лет, ну тридцати, такую резню не докончишь, потому что ведь не
бараны же те-то, пожалуй я не дадут себя резать, - то не лучше ли, собравши
свой скарб, переселиться куда-нибудь за тихие моря на тихие острова я
закрыть там свои глаза безмятежно? Поверьте-с, - постучал он значительно
пальцем по столу, - вы только эмиграцию такою пропагандой вызовете, а более
ничего-с!
Он закончил видимо торжествуя. Это была сильная губернская голова.
Липутин коварно улыбался, Виргинский слушал несколько уныло, остальные все с
чрезвычайным вниманием следили за спором, особенно дамы и офицеры. Все
понимали, что агента ста миллионов голов приперли к стене, и ждали, что из
этого выйдет.
- Это вы впрочем хорошо сказали, - еще равнодушнее чем прежде, даже как
бы со скукой промямлил Верховенский. - Эмигрировать - мысль хорошая. Но
все-таки, если несмотря на все явные невыгоды, которые вы предчувствуете,
солдат на общее дело является все больше и больше с каждым днем, то и без
вас обойдется. Тут, батюшка, новая религия идет взамен старой, оттого так
много солдат и является, и дело это крупное. А вы эмигрируйте! И знаете, я
вам советую в Дрезден, а не на тихие острова. Во-первых, это город, никогда
не видавший никакой эпидемии, а так как вы человек развитый, то наверно
смерти боитесь, во-вторых, близко от русской границы, так что можно скорее
получать из любезного отечества доходы; в-третьих, заключает в себе
так-называемые сокровища искусств, а вы человек эстетический, бывший учитель
словесности, кажется; ну и наконец, заключает в себе свою собственную
карманную Швейцарию - это уж для поэтических вдохновений, потому наверно
стишки пописываете. Одним словом, клад в табатерке!
Произошло движение; особенно офицеры зашевелились. Еще мгновение, и все
бы разом заговорили. Но хромой раздражительно накинулся на приманку:
- Нет-с, мы еще, может быть, и не уедем от общего дела! Это надо
понимать-с...
- Как так, вы разве пошли бы в пятерку, если б я вам предложил? -
брякнул вдруг Верховенский и положил ножницы на стол.
Все как бы вздрогнули. Загадочный человек слишком вдруг раскрылся. Даже
прямо про "пятерку" заговорил.
- Всякий чувствует себя честным человеком и не уклонится от общего
дела, - закривился хромой, - но...
- Нет-с, тут уж дело не в но, - властно и резко перебил Верховенский: -
Я объявляю, господа, что мне нужен прямой ответ. Я слишком понимаю, что я,
прибыв сюда и собрав вас сам вместе, обязан вам объяснениями (опять
неожиданное раскрытие), но я не могу дать никаких, прежде чем не узнаю,
какого образа мыслей вы держитесь. Минуя разговоры - потому что не тридцать
же лет опять болтать, как болтали до сих пор тридцать лет, - я вас
спрашиваю, что вам милее: медленный ли путь, состоящий в сочинении
социальных романов и в канцелярском предрешении судеб человеческих на тысячи
лет вперед на бумаге, тогда как деспотизм тем временем будет глотать жареные
куски, которые вам сами в рот летят, и которые вы мимо рта пропускаете, или
вы держитесь решения скорого, в чем бы оно ни состояло, но которое наконец
развяжет руки и даст человечеству на просторе самому социально устроиться и
уже на деле, а не на бумаге? Кричат: "Сто миллионов голов", это, может быть,
еще и метафора, но чего их бояться, если при медленных бумажных мечтаниях
деспотизм в какие-нибудь во сто лет съест не сто, а пятьсот миллионов голов?
Заметьте еще, что неизлечимый больной все равно не вылечится, какие бы ни
прописывали ему на бумаге рецепты, а напротив, если промедлить, до того
загниет, что и нас заразит, перепортит все свежие силы, на которые теперь
еще можно рассчитывать, так что мы все наконец провалимся. Я согласен
совершенно, что либерально и красноречиво болтать чрезвычайно приятно, а
действовать немного