Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
и и двух спален - большой и поменьше. В этих трех комнатах Джеймс и
Маргарет Карлейль жили со своими семью детьми. Мы не знаем, как они
помещались и где спали в этом доме, да и в старом, тоже трехкомнатном.
Вероятно, родители занимали маленькую спальню вместе с младшими детьми, а
старшие помещались в большой.
Однажды, приехав домой на субботу и воскресенье, Томас вызвался
посидеть с больным дядей, за которым ухаживала миссис Карлейль. Ночью
больной умер, и Карлейль запомнил его ярко-голубые глаза, "широко раскрытые,
пока жизнь не покинула их около трех часов пополуночи". Много лет спустя его
как-то спросили, не ощутил ли он в этот момент в себе ортодоксальной веры в
бога, на что он ответил, что с такой верой давно уже было покончено, хотя
вслух он в этом и не признавался. Кажется, его подвела память: ведь он в это
время все еще числился студентом-богословом, и ему еще полагалось учиться
три года, прежде чем решить, быть ему священником или нет. Правда, в
переписке Карлейля с Робертом Митчелом об их будущем призвании говорится
явно без особой теплоты. Христианство, напоминал Карлейль своему другу, в
своей основе "опиралось на одну лишь вероятность, и хоть она, бесспорно,
велика, все же это только вероятность". Он без отвращения работал над
трактатом, который требовался от начинающих священников в Эдинбурге, и его
пробная проповедь на тему "Польза скорби" заслужила одобрение профессоров. В
то же время чтением он углублял свой скептицизм. В письме к Роберту Митчелу,
написанном вскоре после его назначения в Аннан учителем, он сетовал на
фанатический скептицизм Давида Юма и его слепую приверженность к безбожию, и
это было вполне типичное письмо одного молодого богослова к другому. Но уже
через несколько месяцев он признавался другу, что восхищен этим философом,
который даже свои заблуждения отстаивал столь остроумно, что, право, жаль
было бы уви-
деть его поверженным. И Карлейль с не меньшим остроумием начинал
излагать свои собственные еретические идеи о том, что развитие личности,
пожалуй, больше зависит от внешних причин, чем от нравственных стимулов.
Круг чтения Карлейля и в студенческие годы, и позднее по широте и
характеру был просто несовместим с заурядной жизнью и взглядами скромного
священника. Его интересы простирались от Шекспира (который в Эдинбурге даже
не упоминался и которого философ Юм считал талантливым варваром, лишенным
вкуса и образованности) до таких книг, как "Трактат об электричестве"
Франклина -- одной из многочисленных красных книжек небольшого формата,
которые он обнаружил в библиотеке университета. В начале его переписки с
Робертом Митчелом Карлейль читал "Историю математики" Боссюэ и вел с другом
споры на математические темы. Несколько месяцев спустя мы уже застаем его за
чтением "Оптики" Вуда и "Принципов" Ньютона, Цицерона и Лукана, Вольтера и
Фенелона; философов-идеалистов, включая и шотландца Дугалда Стюарта;
множества современных писателей, начиная от Байрона и Скотта и кончая
дамами-романистками. На этом фоне, "сражаясь со словарями, химическими
экспериментами, шотландскими философами и метафизикой Беркли", он готовил
свою вторую проповедь -- "Натуральную религию", на латинском языке. Ее
прочитал он тоже успешно, но радость была омрачена отсутствием Митчела,
который к этому времени уже твердо решил, что не станет священником, и
Карлейлю так и не удалось уговорить его приехать в Эдинбург.
За религиозными сомнениями и жаждой знаний, обуревавшими в то время
Карлейля, таилась и надежда при поддержке друга начать собственную
творческую работу, -- одновременно и жалкая и трогательная. Он с восторгом
откликнулся на предложение Митчела обмениваться научными эссе. "За темами
дело не станет, -- писал он. -- Литературные, метафизические,
математические, физические -- выбирай любую". Превосходное занятие на лето.
"Поскольку идея твоя, ты, конечно, не отступишь от того, что сам же
предложил, а значит, будешь без промедления посылать мне свои опыты". Но,
увы, в этот план всерьез верила лишь одна из сторон. Как ни старался
Карлейль расшевелить своего друга сообщением, что нашел объяснение радуги,
как ни приглашал его обсудить ошибки Джона Гамильтона Мура, автора
"Практической навигации", считавшего, например, что "притяжение шлюпки к
кораблю и корабля к скале вызвано "гравитацией, а не капиллярным
притяжением, -- несмотря на все старания, ленивый Митчел отвечал
неаккуратно.
Почти два года Карлейль пробыл в Аннане, мучаясь неудовлетворенностью,
пока его не спас все тот же добрый профессор Лесли, который вспомнил о своем
бывшем ученике, когда его попросили порекомендовать учителя топографии и
математики для Школы Берга в Киркольди. Снова Карлейль прошел собеседование
и снова успешно: "Мало кто в его положении сумел направить свои интересы на
более разнообразные предметы или приобрести более широкие познания" --
таково было мнение беседовавшего с Карлейлем, представленное в совет школы.
Карлейль перебрался из Аннана в Киркольди, где вскоре завязалась дружба,
оказавшая глубокое и благотворное влияние на всю его жизнь.
* * *
Задолго до того как Карлейль оказался в Киркольди, в злосчастную пору
его ученичества в Аннане, в один из больших светлых классов вошел молодой
человек. Его, уроженца Аннана и бывшего ученика семинарии, знали здесь все,
хотя бы по рассказам: шестнадцатилетний Эдвард Ирвинг, уже три года как
студент Эдинбургского университета, держался с достоинством и уверенностью
взрослого мужчины и разговаривал как с равным даже со строгим учителем
английского, стариком Адамом Хоупом. Карлейль обратил внимание на этого
высокого смуглого молодого человека в черном сюртуке и узких панталонах по
тогдашней моде, от его слуха не укрылась некоторая нарочитость в
произношении отдельных слов (или так показалось ему, привыкшему слышать
только родной диалект Аннана). Этот высокий, красивый, такой уже взрослый с
виду молодой человек, так свободно болтавший с Адамом Хоупом о столичной
жизни, казался нашему школьнику совершенным воплощением удачи. Или по
крайней мере почти совершенным: прекрасное впечатление портило косоглазие,
придававшее несколько мрачное выражение его честному и открытому лицу. Так
Карлейль впервые увидел человека, который оказался "самой свободной,
братской, смелой душой, с коей когда-либо соприкоснулась моя душа... лучшим
из всех людей, кого я когда-либо, после долгих поисков, сумел найти". Это
было сказано Карлейлем уже на закате странной и трагической жизни Ирвинга.
Их первая встреча, однако, произошла лишь через семь лет и поначалу не
обещала ничего хорошего. Карлейль к тому времени уже много слышал об
Ирвинге: о его выдающихся способностях, об успешной работе учителем сначала
в Хэддингтоне, а затем в Киркольди. Более того, Ирвинг играючи и с блеском
выдержал все богословские экзамены и начал проповедовать. Случай,
происшедший с ним во время его первой проповеди, показывает его
самообладание, но также дает намек на то, почему некоторые не любили его,
находя, что он слишком рисуется. В самый разгар проповеди Ирвинг задел
Библию, лежавшую перед ним, и листки, по которым он читал, посыпались на
пол. Проповедник наклонился, свесившись через кафедру, подобрал листки,
сунул небрежно в карман и продолжал говорить так же свободно, как перед этим
читал по бумаге. Жест произвел впечатление, и все же было в нем что-то
чересчур вольное, и не всем он пришелся по вкусу.
Впрочем, Карлейль едва ли замечал тогда эти легкие тени, омрачавшие
юную славу Ирвинга. Выступив с "Натуральной религией", которая, как он писал
Митчелу, "омерзительна для разума и противна для обоняния", и, встретив
после этого Ирвинга в Эдинбурге в гостях у своего родственника, он отнесся с
предубеждением и недоверием к этому молодому самоуверенному человеку. Когда
Ирвинг стал его расспрашивать про общих знакомых в Аннане, Карлейль
почувствовал раздражение: именно от этих знакомых он старался держаться в
Аннане особняком. С первого же взгляда он отметил и "уверенность в
собственном превосходстве, и привычный снисходительный тон" -- словом, все
то, что задевало некоторых прихожан в Киркольди. Ответы Карлейля о крестинах
и свадьбах в Аннане становились все короче, и, когда на несколько вопросов
подряд он ответил "не знаю", Ирвинг заметил "резко, но без враждебности":
"Да вы, кажется, ничего не знаете". Карлейль ответил не в меру запальчиво
одной из тех тирад, которыми обычно прерывалось его угрюмое молчание: "Сэр,
позвольте спросить, по какому праву вы таким способом составляете себе
мнение о моих познаниях? Разве вы великий инквизитор или, может быть, вы
уполномочены расспрашивать людей или допрашивать, как вам вздумается? Я не
интересовался тем, сколько детей родилось в Аннане, и мне совершенно
безразлично, если они перестанут рождаться вовсе и весь Аннан вымрет!" Много
лет спустя Карлейль корил себя за эту резкость и сравнивал беззлобное
высокомерие Ирвинга в этом разговоре с полным отсутствием живой естественной
реакции у себя. "Он -- вдохновенный и многословный, я -- желчный,
скованный".
Такова предыстория. Вернемся теперь в Киркольди, где Карлейль, как это
ни парадоксально, оказался в роли соперника Ирвинга. Успех, которым Ирвинг
пользовался в качестве преподавателя в Хэддингтоне, здесь все же повторился
не вполне. В Киркольди его назначили учителем в новую школу, содержали ее
деловые люди, богатые лавочники, желавшие дать своим детям образование
получше -- не такое, как в приходской школе. Наверное, не всем лавочникам
нравился этот учитель, появлявшийся по утрам в ярко-красном клетчатом
сюртуке; уж конечно, не нравились им его нетрадиционные методы обучения
астрономии и топографии -- в поле под открытым небом; многие считали к тому
же, что он слишком жестоко бьет учеников. Ирвинг проучительствовал в
Киркольди три года, когда некоторые патроны школы решили реорганизовать
старую приходскую школу, найти для нее подходящего учителя и послать к нему
своих детей. Так появился в Киркольди Карлейль.
Менее благоприятные обстоятельства для их второй встречи вряд ли можно
вообразить. Однако, встретив своего соперника, в тот момент уже назначенного
в Киркольди, но еще не приступившего к своим обязанностям, Ирвинг оказал
этому "желчному, скованному" учителю самый радушный прием. Двое из Аннандэля
не могут жить порознь здесь, в Файфе. Его дом и все, что в доме, к услугам
Карлейля. Недоверие, если и не рассеянное ласковым приемом, вконец
улетучилось, когда Ирвинг привел Карлейля в комнату, где помещалось "в
беспорядке и хламе, но зато большое" собрание книг, составлявшее его
библиотеку, и, раскинув руки, сказал: "Всем этим можете располагать!"
Так началась дружба, которая продолжалась без единой размолвки до самой
смерти Ирвинга. В нем Карлейль нашел то, что тщетно искал в Митчеле и других
друзьях: с ним можно было без конца говорить на любые философские,
математические, этические темы. К тому же он встретил такое же сильное, как
у него самого, стремление преобразовать мир. Карлейль уважал его искреннее и
цельное религиозное чувство, восторгался его безудержной любовью к жизни. А
что видел Ирвинг в Карлейле? За внешней неуклюжестью и порывистостью он,
должно быть, разглядел кипучую энергию, не нашедшую еще себе применения, и
широту знания, и глубину мысли, не отлившуюся пока в форму, но покоряющую
мощью скрытых в ней сил.
Молодые люди бродили летними вечерами вдоль песчаного берега у
Киркольди, разговаривая под шум моря, где "длинная волна надвигалась мягко,
неотвратимо и разламывалась, взрываясь постепенно, по всей длине,
беззлобной, мелодичной белизной, у самых ног на пути (разлом несся словно
пенная грива, с чарующим звуком приближаясь, пробегая с юга на север, всю
милю от Вест-берна до гавани Киркольди)". Им ничего не стоило пройти
тридцать миль за субботу и воскресенье для того только, чтобы взглянуть на
работу геодезистов на холмах Ломонда. Карлейль испытал приятную зависть,
наблюдая, как Ирвинг своей любезностью завоевывал расположение геодезиста:
тот поначалу отвечал односложно и неохотно, но в конце концов пригласил их в
палатку и разрешил посмотреть в теодолит на сигнальную отметку на вершине
Бен Ломонда, на расстоянии шестидесяти миль. Вместе с ассистентом Ирвинга
они предприняли путешествие на веслах на маленький глухой остров Инчкит. Там
они осмотрели маяк, познакомились с его сторожем ("он показался мне более
утомленным жизнью, чем все смертные, которых я когда-либо знал"), его женой
и детьми. Когда они пустились в обратный путь (а до дома было пять миль
морем), уже была ночь, начался отлив, и дома они застали друзей в большой
тревоге за их жизнь. Летом они с двумя другими учителями предприняли
путешествие пешком в горы Тросакса, а оттуда через Лох Ломонд, Гринок и
Глазго -- на родину в Аннан. В воспоминаниях Карлейля об этих долгих
прогулках, о суровом гостеприимстве людей, их легендах и полумифических
воспоминаниях о былом всегда на первом плане -- Ирвинг. Он был признанным
капитаном во всех экспедициях: он хорошо знал эти места и людей, везде
чувствовал себя как дома, беседовал ли он с пастухами, у которых они
останавливались, стараясь вытянуть из них анекдоты, забавные истории из
местной жизни, или вооружался дубиной, готовясь -- могучего роста и широкий
в плечах -- защитить своих друзей от обнаглевших цыган.
По воскресеньям Карлейль часто ходил слушать проповеди Ирвинга и
поражался силе, ясности и красоте его голоса, "староанглийской пуританской
манере" говорить, оказавшей влияние и на язык самого Карлейля.
Эмоциональность его речи, "налет бессознательного актерства" (как в случае с
упавшей рукописью) по-прежнему оскорбляли религиозные чувства некоторых его
слушателей, и однажды Карлейль видел, как дверь позади тех рядов, где сидели
наиболее почетные граждане Киркольди, открылась и какой-то маленький пожилой
человек в ярости покинул церковь.
Ирвинг оказывал на Карлейля огромное влияние во всех отношениях, кроме
религии. Ирвинг происходил из той же среды, что и Карлейль (его отец был
кожевенником, и, как Джеймс Карлейль, он сурово обращался с детьми), он
также с ранней юности избрал своим поприщем церковь и, должно быть, с
удивлением замечал в Карлейле признаки скептицизма. Обоих живо интересовали
социальные вопросы, оба были стихийными, но тем не менее убежденными
радикалами, хотя чувства их были смутны и выражались пока лишь в сострадании
к угнетенным.
Последствия войн с Наполеоном доводили шотландских ткачей и
прядильщиков хлопка до нищеты, и Ирвинг, видя их жизнь, писал домой: "Если
бы мне пришлось написать отчет о моей работе среди этого беднейшего и
забытого обществом класса, я бы обнаружил столько сочувствия к нему,
опасного для меня, что мог бы сойти за радикалам.
Однако ни Ирвинг, ни Карлейль, ни их многочисленные единоверцы (даже
отец Карлейля в конце жизни пришел к своеобразному радикализму: видя, что
простому человеку год от года становится все хуже жить, и полагая, что так
не может продолжаться, он верил в неизбежность больших перемен) -- никто из
них не имел ясных политических убеждений в том смысле, как их понимает
двадцатый век. Они руководствовались чувством, а не логикой, и если бы мы
попытались четко сформулировать их взгляды, они свелись бы к наивной жалобе
на то, что ткачам живется плохо, хотя заслуживают они лучшего. Идея
самоуправления, очевидная для всякого современного социалиста и коммуниста,
им вообще не приходила в голову. Ирвинг относился к грядущим переменам
проще, чем Карлейль: приняв без колебаний свой жребий проповедника, он видел
перед собой одну задачу -- истолковать господнюю волю в отношении этих
перемен.
Не то Карлейль. Продолжая в Киркольди свои занятия, он убедился
окончательно, что религиозная деятельность для него невозможна. Он не
объявлял открыто о своем разрыве с церковью, но семья поняла это очень
скоро. И отец и мать, несомненно, были глубоко огорчены, но оба покорились
его решению, не позволив себе ни единого вопроса или упрека.
В Киркольди ему пришлось почти так же тяжело, как в Аннане. И здесь
тоже он стал известен тем, что в отличие от Ирвинга умел справляться с
учениками, не прибегая к розгам, но не умел зато, как Ирвинг, возбуждать в
учениках любовь к себе. Его большие горящие глаза обычно смотрели
презрительно, его угрюмый вид подавлял всю школу, а слова "тупица",
"чурбан", произносимые сквозь зубы, пугали учеников больше, чем любые розги.
Карлейль понимал, что он не годится в учителя так же, как не годится в
проповедники: "Я по-прежнему преподаю, -- писал он Митчелу, -- но получаю от
этого столько же удовлетворения, как если бы меня заставили трепать
коноплю". Утешение, как всегда, он находил в чтении. Читал жадно,
проглатывая по целому тому "Истории упадка и разрушения Римской империи"
Гиббона в день, "то приходя в восторг, то испытывая отвращение от той
яркости красок, которыми он рисует грубый или скудный материал, иногда
утомляясь подробностью его записей, иногда радуясь их живости, часто
оскорбленный их непристойностью, восторгаясь или возмущаясь едкостью его
тонкой иронии" 8.
Карлейль вступил в свое третье десятилетие, но до сих пор не определил
своего жизненного пути. Письма этой поры к друзьям и домой полны той наивной
иронии, которая свойственна затянувшейся юности. Часто они превращаются в
неуклюжие, сухие маленькие лекции по литературе или математике, в которых
ясно видно его стремление к интеллектуальному общению и его желание выражать
свои мысли легко и ясно, как Ирвинг. Общение с семьей происходило главным
образом при посредстве писем, приезжать удавалось только в каникулы. Он
старался убедить домашних, что доволен своей жизнью в Киркольди, и иногда
присылал матери в подарок то косынку, то шаль. Миссис Карлейль, недавно
научившаяся писать, посылала сыну письма, равно беспокоясь о его платье и о
его душе. "О, Том! Берегите золотое время молодости, помни о Творце, пока ты
молод... Ты уже прочел до конца Библию? Если прочел, начни сначала".
В ответ на увещевания матери Карлейль писал уклончивые письма, и за
наигранной легкостью родители видели глубокое уныние и неудовлетворенность.
Несомненно, они не удивились, а только укрепились в своих опасениях, когда в
1818 году по возвращении в школу после каникул сын написал отцу, что его
виды на будущее в школе неважны (в Киркольди обосновался третий учитель и
взял часть учеников у Ирвинга и Карлейля). Более того, он чувствовал
усталость от этой работы; Ирвинг уезжал в Эдинбург, так что и друзей у него
в Киркольди не оставалось. "Короче, я жду лишь твоего слова, чтобы подать в
отставку к декабрю". Отец ответил, что не может ему советовать: он должен
сам выбрать то, что считает для себя лучшим. Позднее Карлейль отмечал, что
отец не одобрял этого шага, считая его неразумным, но проявил сдержанность и
не вмешался. Мать, которой Карлейль как раз перед этим прислал новую шляпку,
отвечала в обычном