Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
вратительных, -- лишен начисто". ) Но замечательнее всего в этой
книге, написанной в состоянии душевного непокоя и телесных страданий, ее
ясность и спокойствие, удивительным образом выдержанный в ней дух научной
беспристрастности и благожелательности. Этот стиль никак не соответствовал
характеру Карлейля и его образу жизни, и тем более любопытно, что он ему
почти вполне удался.
Обе книги встретили достаточно теплый прием. "Тайме" дала благоприятный
отзыв о "Жизни Шиллера", а "Вильгельм Мейстер", говоря строками из письма
самого Карлейля к Джейн Уэлш, "вырастает здесь, в Лондоне, в маленького,
совсем крошечного львенка: газеты его расхваливают, публика читает, многие
его прямо обожают". Исключением среди всеобщего восхищения был один лишь Де
Квинси: рецензируя книгу в "Лондонском журнале", он зло нападал на Гете и
ругал переводчика. Ругал, как ни странно, не за неточности перевода (а
Карлейль научился немецкому по одним лишь словарям и грамматикам, не имея
даже случая слышать немецкую речь), Де Квинси возмущался обилием
"провинциализмов, барбаризмов и вульгаризмов" в переводе. Многочисленные
шотландские местные выражения, не принятые в Лондоне, указывали, по мнению
Де Квинси, на недостаточное знакомство переводчика с культурным обществом.
Замечания Де Квинси дают нам почувствовать трудность той задачи,
которую взвалил на себя Карлейль, желая познакомить английскую публику с
Гете и Шиллером. Мы представляем себе немецкое романтическое движение в
литературе как триумф над вольтерианским скепсисом, как торжество веры в
ценности цивилизованного общества, веры, возведенной в эстетический принцип
и отдаленно связанной с немецкой идеалистической философией. Историки
литературы, к своему удовольствию, нашли для Гете и Шиллера место в
европейской культуре, восхитились красотой "Фрагментов" Новалиса и сложных
метафор Рихтера 29. Но тогда, в начале XIX века, Де Квинси
выразил мнение большинства английских литераторов, сказав, пусть и в
непривычно резкой форме, что "ни суеверный Египет, ни околдованная Титания,
ни пьяный Калибан не создавали себе столь слабого и пошлого идола, как тот,
которому современная Германия поклонилась в лице Гете" 30.
Карлейль был почти одинок в своей высокой оценке немецких романтиков.
Он, без сомнения, потому и ценил их столь высоко, что некоторые черты их
творчества выражали его собственное, пока не осознанное, отношение к миру и
людям. Те или иные книги оказывают на нас влияние, как правило, тем, что
развивают мысли, зародыш которых уже существует в нашем сознании. Но в них
могут содержаться и другие идеи -- их мы искажаем или попросту не замечаем.
Так и Карлейль безжалостно отверг многие из идей Шиллера и Гете. Его
откровенно раздражал их эстетизм, их мысль о том, что культуру можно
толкнуть вперед посредством драмы и поэзии. В Гете он обнаружил -- как ни
парадоксально это нам покажется -- своего рода оправдание современного
пуританизма, недоверие и презрение к плоти и ее стремлениям. От Канта,
которого он читал тогда же, Карлейль взял не идею относительности всякого
знания, не его отповедь метафизике, а мысль о том, что в современном мире
необходима новая, более радикальная метафизика. Он не оценил Канта как
философа, не взглянул на Гете как на художника -- трудиться над подобными
оценками казалось ему пустой тратой времени. Он искал у них идеи, которые
помогли бы ему соединить яростный радикализм со столь же убежденным
мистицизмом, недоверие к официальному христианству с приверженностью к
пуританизму, -- эти идеи он нашел у немецких романтиков.
Сегодня мы можем себе ясно представить, насколько Карлейль нуждался в
их руководстве, сколь необходим был для него тот толчок, который сообщили
ему немецкие романтики, как они вырвали его из узкосемейных и религиозных
тисков и открыли перед ним перспективы (настолько, впрочем, далекие, что и
конца не видно было) такого подхода к проблемам общества, который
основывался бы на христианской морали, но не признавал церковной доктрины. В
подобных вопросах биографы с завидной проницательностью наводят полную
ясность. Однако в то время для Джейн Уэлш все это было не очевидно: ей
казалось, что Карлейль тратит время попусту на эту неинтересную и ненужную
работу. Ей поначалу вовсе не нравился Гете, столь непохожий на ее кумиров
Руссо и Байрона; но и позднее, начиная ценить Гете, она все же сожалела о
том, что Карлейль столько времени отдает переводам, и приняла безо всякой
радости известие о том, что предвидятся новые переводы с немецкого, на этот
раз сборника произведений разных писателей. В силу своего романтического
характера Джейн, естественно, жаждала славы или хотя бы надежды на нее для
своего мужа; однако часто она переживала минуты, когда ей казалось, что
гений Карлейля навсегда останется погребенным в колких репликах и
эпистолярных откровениях и никогда не заблистает во всю силу перед миром.
Занятия Карлейля после его ухода от Буллеров вряд ли убеждали Джейн в
его решимости пробиться. Сперва он отправился в Бирмингем в гости к одному
аптекарю и врачу по имени Бэдамс, с которым его познакомила приятельница
Ирвинга, миссис Монтагю. Бэдамс излечил несколько пациентов, страдавших
желудком, обещал он вылечить и Карлейля. Его лечение состояло из регулярных
упражнений и диеты, в которой важную роль играли полусырые яйца, огромное
количество чая и вино перед обедом. Он был решительно против употребления
лекарств. Карлейль же как раз незадолго до этого советовался с врачом,
который строго-настрого запретил ему курение и пичкал его ртутью и
касторкой. Естественно, что у Бэдамса, который курить разрешил, а касторку
назначил лишь раз в четыре дня, Карлейлю показалось несравненно легче.
Бэдамс, разбогатевший на производстве серной кислоты, держал двух-трех
верховых лошадей; это был бодрый, энергичный и дружелюбный человек; в шесть
утра он приходил будить Карлейля, чтобы часа два перед завтраком поездить
верхом. В Бирмингеме Карлейль пробыл несколько недель с видимой пользой для
здоровья, после чего, однако, не возвратился в Шотландию, а поехал на юг.
Первое известие от него Джейн получила из Дувра, а затем из отеля "Ваграм" в
Париже.
Путешествие во Францию было предпринято не без влияния Ирвинга. Оратор,
как Джейн Уэлш и Карлейль называли теперь Ирвинга в своих письмах, находился
в Дувре вместе с женой и маленьким сыном, а также с той самой Китти
Килпатрик, которая сорвала наклейку с сундука Карлейля. Здесь Ирвинг был
занят размышлениями, писанием и купанием, и Карлейль отправился к нему также
с намерением поразмышлять и покупаться, однако без желания писать. Писал он
только письма к Джейн Уэлш, в которых распространялся о прелестях Китти
Килпатрик и странностях Оратора. Китти Килпатрик была, по его словам,
"маленькой, черноглазой, смуглой, с золотисто-каштановыми волосами и с таким
добрым и веселым нравом, что невозможно представить себе, чтобы она могла
хоть на одно мгновение на кого бы то ни было рассердиться". Китти обладала и
другими достоинствами: ей был двадцать один год, и у нее было пятьдесят
тысяч фунтов собственных денег, она с удовольствием занималась ведением
хозяйства и была к тому же дочерью индийской бегумы и британского
колониального чиновника. Счастье Китти Килпатрик, по мнению Карлейля, было
"у нее в крови, а философией тут ничего не прибавишь". Ирвинг и Карлейль
провели много часов в дружеских беседах, но все же Карлейль не мог
удержаться от того, чтобы нарисовать Джейн портрет Ирвинга в роли
заботливого отца: "Вам было бы любопытно взглянуть на него в роли няньки
своего первенца Эдварда! Это слабое тщедушное бесформенное существо, как все
дети полутора месяцев от роду; но ни Изабелла, ни ее супруг не могли бы
оказать больше внимания юному ламе, если б были верховными жрецами Тибета.
Пробуждения, сон и прочие "его" (как они многозначительно именуют младенца)
действия играют весьма важную роль в общем благополучии. "Изабелла, --
говорит он, -- а не помыть ли его сегодня вечером теплой водой?" -- "Да,
дорогой", -- отвечает покорная жена. Китти при этом хихикнула тайком, а я
осмелился внести раскол, заявив, что, на мой взгляд, решение этого вопроса
должно целиком зависеть от жены и что я на ее месте вымыл бы его в купоросе,
если б мне захотелось, и ни с кем не стал бы советоваться. Видели бы вы
этого великана в его широкополой шляпе, с бледным ликом и всклокоченными
черными волосами, когда он несет этот пищащий кулечек в своих чудовищных
лапах по всему пляжу, сюсюкая с ним, качая его и при каждом его движении
склоняясь к нему с жуткой страдальческой улыбкой, невзирая на толпы
ошеломленных свидетелей, которые подолгу в немом ужасе смотрят вослед
Левиафану, объятому отцовскими чувствами!"
В Дувре к ним присоединился Эдвард Стрэчи, человек пятидесяти с лишним
лет, который, так же как и Буллер, некогда служил судьей в Индии. С ним была
его жена лет на двадцать его моложе. Миссис Стрэчи приходилась сестрой
миссис Буллер, но, по словам Карлейля, "походила на нее не более, чем алмаз
Голконды похож на бристольский хрусталь; она сразу же прониклась уважением и
симпатией к Карлейлю и, возможно, считала Китти Килпатрик подходящей женой
для него. Это ей пришла идея отправить Эдварда Стрэчи, Китти Килпатрик и
Карлейля в Париж; Ирвинг с женой и нежно любимым сыном остались в Дувре в
обществе миссис Стрэчи.
Карлейль свободно читал по-французски, но говорил плохо и с сильным
акцентом; у Стрэчи с французским дело обстояло еще хуже, в Париже он и вовсе
перешел на английский, помогая себе жестами, -- так его гораздо лучше
понимали. Карлейль был доволен поездкой, хотя его изумление перед дворцами,
картинными галереями и нескончаемыми удовольствиями и сдерживалось сознанием
того, что поклоннику немецких идеалистов не к лицу увлечение всей этой
мишурой. Франция нравилась ему как бы против его же воли. Пале-Рояль был, по
его мнению, пристанищем порока и тщеславия, он с облегчением думал, что на
Британских островах такое вряд ли возможно; обедать тем не менее приходил
сюда частенько. Здесь французы просиживали, проедали и пропивали жизнь,
растрачивали ее на болтовню, чего ни один моралист не мог бы оправдать; дома
их напоминали кукольные домики, увешанные зеркалами; бдительный шотландец
всюду замечал мошенников и фатов, плутов и шулеров. А посреди всего этого
разгула, среди завитушек и позолоты видел он в морге обнаженное тело старого
ремесленника, утопившегося в Сене, с лицом, застывшим в гримасе отчаяния, с
его грязным и залатанным тряпьем -- вместе с передником и сабо, --
привязанным к шее. Для нас такой контраст впечатлений служит хорошей
характеристикой Карлейля, для него же это характеризовало Францию.
Известие о его поездке во Францию потрясло стариков Карлейлей: Франция
оставалась для них врагом Англии, и они всерьез тревожились, что их сын не
вернется оттуда живым 31. Миссис Карлейль перестала напевать за
работой, а если сестры начинали смеяться или петь, их упрекали в неуместном
легкомыслии; каждый день справлялись на почте, нет ли писем, удостоверяющих,
что сын пока еще жив. Наконец письмо пришло, и вся семья возликовала, так
как он благополучно посетил, по словам брата Алека, "некогда могущественное
королевство Наполеона, перед гневом которого в страхе склонялась Европа".
Миссис Карлейль уже прочла "Вильгельма Мей-стера" -- с ужасом и удивлением,
возмущаясь безнравственностью женских персонажей, -- и все же ничто не
показало ей с такой ясностью, как это путешествие, ту бездну, которая
разделяла ее убеждения и убеждения ее старшего сына. В конце концов она
вынуждена была не примириться, но признать факт, что ее сын забрел далеко в
сторону от ее собственной набожной строгости, и по приезде его в Лондон она
просила, должно быть, без больших надежд на то, что он последует ее советам:
"Скажи же мне, часто ли читаешь ты главу из Библии? Если нет -- начни
теперь, непременно начни! Как ты проводишь субботу в этом беспокойном
городе? Не забывай свято соблюдать субботу, и ты никогда не пожалеешь об
этом".
В Хэддингтоне известие о его поездке также не вызвало большой радости,
но совсем по другой причине. Джейн Уэлш уже порядком наскучило слушать об
опасностях и тяготах большого мира, не имея возможности повидать его своими
глазами. Не без ехидства выражала она надежду (и напрасную притом), что
теперь наконец-то Карлейль избавился от своего аннандэльского акцента. В
другом письме она спрашивала, когда же ей посчастливится увидеть благодатный
юг, где все находят себе друзей. На его похвалы Китти Килпатрик она ответила
резко, с нотками гордой властности: "Поздравляю вас с вашим нынешним
положением. Имея перед глазами такой пример семейного счастья, защищенный от
демонов тоски присутствием этого "необыкновенного, совершенно
очаровательного существа", вы должны с утра до вечера вкушать блаженство.
Мисс Китти Килпатрик -- боже, до чего же уродливое имя! "Добрая Китти"! О
прелестная, милая, восхитительная Китти! Я ей ничуть не завидую, право же,
-- хоть она и индийская принцесса. Только я предпочитаю больше никогда не
слышать ее имени".
Какие основания имела она для ревности? Это письмо написано в октябре
1824 года, к тому времени Джейн Уэлш, правда, неохотно, но все же решилась
стать женой Карлейля, хотя прошло еще три месяца, прежде чем Джейн
почувствовала себя окончательно связанной с ним.
Переход из положения учителя на положение жениха совершился нелегко,
много раз Карлейлю искусно напоминали и о его бедности, и о социальном
неравенстве. К счастью, он долго не пытался изменить их отношения, пока
чисто интеллектуальные. Снова и снова повторял он ей, что она талант,
которому нужно лишь работать, писать, публиковаться, и придет признание.
Немного нашлось бы таких новичков, надеющихся на литературную славу, которые
имели бы мужество поставить такой отзыв о себе под сомнение. Джейн Уэлш он
помог одолеть многие тома истории и философии, которые она откровенно
считала скучными. Тем не менее она не вполне разделяла его взгляд на ее
талант: она так и не начала работать над романом, который он предложил
сочинять вдвоем и две главы которого, уже написанные им, полетели в огонь. И
все же: кому не польстила бы похвала учителя, да еще столь просвещенного, да
к тому же явно влюбленного в нее? Она дразнила его, рассказывая о своих
многочисленных поклонниках: о молодом художнике замечательно высокого роста,
стройном и изящном, с аметистовым кольцом на пальце; о другом -- сыне
фермера, чье предложение она решительно отвергла, о юноше "с красивыми
шелковистыми кудрями, прекраснейшими в мире глазами и голосом, подобным
музыке", который впал в такое отчаяние от ее отказа, что доплакался до
горячки, гуляя с ней, лишился чувств, а затем "три дня и три ночи лежал без
сна и почти без пищи, метался по постели и выплакивал свои прекрасные
глаза". Рядом с этим романтическим молодым человеком сосед, маленький доктор
Файф, всего лишь угрожавший самоубийством в случае ее отказа, выглядел
весьма заурядно.
От Карлейля ожидалось, что он будет смеяться над незадачливыми
воздыхателями и сочувствовать бедной Джейн в ее хлопотах с ними, но самого
его долго как будто не приглашали занять место в их ряду. Она писала ему как
близкому другу и подписывалась "преданная вам", но едва он, неверно поняв
фразу из ее письма, написал взволнованно "Джейн меня любит! она любит меня!
и клянусь бессмертием, она будет принадлежать мне, как я ей принадлежу, в
жизни и смерти и во всех неведомых превратностях, которые ожидают нас по эту
и по ту сторону", его моментально поставили на место. Ему объяснили, что его
любят как брата, спокойно и безмятежно, и любовь эта продлится даже в том
случае, если Джейн выйдет замуж. "Я буду вам другом, самым верным и
преданным другом, пока я жива и дышу; но женой! Нет, никогда! ни даже, если
бы вы были богаты, как Крез, и почитаемы и знамениты, как непременно
будете". Карлейль ответил с напускным благодушием, что она поставила их
отношения "на ту самую основу, на которой я и желал их иметь". За время его
романа с Джейн ему пришлось проглотить больше горьких пилюль, чем за всю
остальную жизнь.
Историю этого странного романа мы знаем преимущественно по письмам:
Карлейль и Джейн за все эти годы встречались на удивление редко. Ирвинг
привез Карлейля в Хэддингтон в мае 1821 года, и они пробыли там три или
четыре дня; затем в конце лета Джейн приезжала в Эдинбург на пять-шесть
недель, в течение которых несколько раз виделась с Карлейлем. Он нанес свой
злосчастный визит в Хэддингтон в феврале 1822 года и после этого не видал ее
целый год, до следующего своего приезда, уже по приглашению миссис Уэлш. На
этот раз он был милостиво принят. В мае 1823 года они виделись в Эдинбурге,
но лишь мимоходом, поскольку миссис Уэлш снова высказывалась о нем
неодобрительно. В ноябре он нанес короткий визит в Хаддингтон. В феврале
1824 года Джейн навещала в Эдинбурге свою подругу Бэсс Стодарт и несколько
раз встречалась с Карлейлем, и, наконец, день или два она виделась с ним в
мае, перед его поездкой в Лондон. Вот и все. К тому моменту, когда в январе
1825 года она решила, что будет его женой, они не встречались уже полгода.
Брачное предложение Карлейля (вернее, то из них, которое она наконец
приняла, хотя и с оговорками) осложнилось недоразумением, которое само по
себе примечательно. Рассказывая о своей поездке в Париж, он писал, вероятно
с некоторым ощущением вины, что, пожалуй, напрасно тратит свою драгоценную
свободу на путешествия, что подумывает о том, как обосноваться дома в
Аннандэле или где-либо поблизости, и писать и читать, читать и работать в
саду, да соблюдать свою бирмингемскую диету. Когда же Джейн вскользь
одобрила его намерения, он начал развивать эту мысль. Если б у него была
своя земля, писал он, то можно было бы сделаться фермером. "Мне видится, как
на рассвете я сажусь верхом на лошадь и, словно злой гений, ношусь среди
моих ленивых работников, понукая нерадивых, возделывая и расчищая,
обрабатывая и сажая, пока не расцветет вокруг меня сад! А в свободные часы я
мог бы посвящать себя литературе. Подчинив таким образом свою жизнь
естественным законам, я в один год сделался бы самым здоровым человеком во
всей округе". Лондон же, писал он, вовсе не подходит для жизни; этот
город-чудовище наскучил бы ей через неделю. Более того, среди всех друзей
Ирвинга здесь нет истинно просвещенных людей, да, пожалуй, он один такой и
есть на весь Лондон. В длинном ответном письме Джейн останавливается на этой
фразе и иронически перечисляет все интеллектуальные удовольствия, которые он
ей некогда сулил в Лондоне. ("Куда, наконец, подевалась ваша "розовоперстая
заря" -- индийская принцесса?") После нескольких страниц она мимоходом,
двумя строками, зачеркивает его радужные планы на фермерскую идиллию: "Если
б была у вас своя земля, вы бы превратили ее в сад"! Не подойдет ли моя? Она
как раз сдается в аренду, и более заброшенной земли я не знаю".
Джейн думала отшутиться от этой затеи, но шутить с Карлейлем таким