Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Классика
      Шолохов Михаил. Поднятая целина -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  -
стистому телу черное, тускло блистающее оперенье. Когда он, слегка кренясь на разворотах, устремлялся на восток, солнечные лучи светили ему снизу и навстречу, и тогда Давыдову казалось, что по белесому подбою орлиных крыльев мечутся белые искры, то мгновенно вспыхивая, то угасая. ...Степь без конца и края. Древние курганы в голубой дымке. Черный орел в небе. Мягкий шелест стелющейся под ветром травы... Маленьким и затерянным в этих огромных просторах почувствовал себя Давыдов, тоскливо оглядывая томящую своей бесконечностью степь. Мелкими и ничтожными показались ему в эти минуты и его любовь к Лушке, и горечь разлуки, и несбывшееся желание повидаться с ней... Чувство одиночества и оторванности от всего живого мира тяжко овладело им. Нечто похожее испытывал он давным-давно, когда приходилось по ночам стоять на корабле "впередсмотрящим". Как страшно давно это было! Как в старом, полузабытом сне... Ощутимее пригревало солнце. Сильнее дул мягкий южный ветер. Незаметно для самого себя Давыдов склонил голову и задремал, тихо раскачиваясь на ухабах и неровностях заброшенной степной дороги. Лошаденки попались ему захудалые, возница - пожилой колхозник Иван Аржанов - молчаливый и, по общему мнению в хуторе, слегка придурковатый. Он сильно прижеливал недавно порученных ему лошадей, а потому почти всю дорогу до полевого стана бригады они тащились таким нудным и тихим шагом, что на полпути Давыдов, очнувшись от дремоты, не выдержал, сурово спросил: - Ты что, дядя Иван, горшки на ярмарку везешь? Боишься побить? Почему все время шагом едешь? Аржанов, отвернувшись, долго молчал, потом ответил скрипучим голосом: - Я знаю, какой "горшок" я везу, но хоть ты и председатель колхоза, а без толку скакать меня не заставишь, шалишь, брат! - Кто же говорит - "без толку"? Но ты хоть под горку тронь их рысцой! Не клажу везешь, считай, порожняком едешь, факт! После длительного молчания Аржанов неохотно сказал: - Животная сама знает, когда ей шагом идти, когда рысью бечь. Давыдов начал не на шутку сердиться. Уже не скрывая возмущения, он воскликнул: - Вот это лихо! А ты для чего? Для чего тебе вожжи в руки даны? Для чего ты на повозке место просиживаешь? А ну-ка, давай сюда вожжи! Уже явно охотнее Аржанов ответил: - Вожжи мне в руки даны для того, чтобы править лошадьми, чтобы они шли туда, куда надо, а не туда, куда не надо. А ежели тебе не нравится, что я с тобой рядом сижу и место просиживаю, я могу слезть и идти возле брички пешком, но в твои руки вожжей не отдам, шалишь, брат! - Это почему же ты не отдашь? - спросил Давыдов, тщетно пытаясь заглянуть в лицо упорно не желавшему смотреть на него вознице. - А ты свои вожжи в мои руки отдашь? - Какие вожжи? - не понял сразу Давыдов. - А такие! У тебя же от всего колхоза вожжи в руках, тебе народ доверил всем хозяйством нашего колхоза править. Отдашь ты мне эти вожжи? Не отдашь, небось, скажешь: "Шалишь, дядя!" Вот так и я: я же не прошу твои вожжи? Не проси и ты мои! Давыдов весело фыркнул. От недавней злости его не осталось и следа. - Ну, а если, скажем, пожар в хуторе случится, ты и с бочкой воды будешь ехать такими же позорными темпами? - спросил он, уже с интересом ожидая ответа. - На пожар таких, как я, с бочками не посылают... И тут-то, глядя сбоку на Аржанова, Давыдов впервые увидел у него где-то ниже обветренной, шелушащейся скулы мелкие морщины сдержанной улыбки. - А каких же посылают, по-твоему? - Таких, как ты да Макар Нагульнов. - Это почему же? - А вы только двое в хуторе любите шибко ездить и сами вскачь живете... Давыдов рассмеялся от всей души, хлопая себя по коленям и запрокидывая голову. Еще не отдышавшись от смеха, он спросил: - Значит, если на самом деле пожар случится, только нам с Макаром и тушить его? - Нет, зачем же! Вам с Макаром только воду возить, на лошадях во весь опор скакать, чтобы мыло с них во все стороны шмотьями летело, а тушить будем мы, колхозники, - кто с ведром, кто с багром, кто с топором... А распоряжаться на пожаре будет Разметнов, больше некому... "Вот тебе и дядя с придурью!" - с искренним изумлением подумал Давыдов. После минутного молчания он спросил: - Почему же ты именно Разметнова в пожарные начальники определил? - Умный ты парень, а недогадливый, - уже откровенно посмеиваясь, ответил Аржанов. - Кто как живет, тому такая и должность на пожаре должна быть определенная, по его нраву, словом. Вот вы с Макаром вскачь живете, ни днем, ни ночью спокою вам нету, и другим этого спокою не даете, стало быть, вам, как самым проворным и мотовитым, только воду подвозить без задержки; без воды пожара не потушишь, так я говорю? Андрюшка Разметнов - этот рыском живет, внатруску, лишнего не перебежит и не переступит, пока ему кнута не покажешь... Значит, что ему остается делать при его атаманском звании? Руки в бока - и распоряжаться, шуметь, бестолочь устраивать, под ногами у людей путаться. А мы, народ то есть, живем пока потихоньку, пока шагом живем, нам и надо без лишней сутолоки и поспешки дело делать, пожар тушить... Давыдов хлопнул ладонью по спине Аржанова, повернул его к себе и близки увидел хитро смеющиеся глаза и доброе забородатевшее лицо. Сдержанно улыбаясь, Давыдов сказал: - А ты, дядя Иван, оказывается, гусь! - Ну, и ты тоже, Давыдов, гусь не из последних! - весело отозвался тот. Они по-прежнему тащились шагом, но Давыдов, уверившись в том, что все его старания ни к чему не приведут, уже не торопил Аржанова. Он то соскакивал с повозки и шел рядом, то снова садился. Разговаривая о колхозных делах и обо всем понемногу, Давыдов все больше убеждался в мнении, что возница его - человек отнюдь не ущербленного ума; обо всем он рассуждал толково и здраво, но ко всякому явлению и оценке его подходил с какой-то своей, особой и необычной меркой. Уже когда показался вдали полевой стан и возле него тончайшей прядкой закурчавился дымок бригадной кухни, Давыдов спросил: - Нет, всерьез, дядя Иван, так всю жизнь ты шагом и ездишь на лошадях? - Так и езжу. - Что же ты мне раньше не сказал про такую твою странность? Я бы с тобой не поехал, факт! - А чего ради я бы заранее себя хвалил? Вот ты и сам увидал мою езду. Один раз проедешь со мной, в другой - не захочешь. - С чего же это тебе так подеялось? - усмехнулся Давыдов. Вместо прямого ответа Аржанов уклончиво сказал: - У меня сосед в старое время был, плотник, запойный. Руки золотые, а сам запойный. Держится, держится, а потом, как только рюмку понюхает, и пошел чертить на месяц! Все с себя, милый человек, пропивал, до нитки! - Ну? - Ну, а сын его и капли в рот не берет. - А ты без притчей, попроще. - Проще некуда, милый человек. У меня покойный родитель лихой был охотник, а ишо лише - наездник. На действительной службе в полку всегда первые призы забирал по скачке, по рубке и по джигитовке. Вернулся с действительной - на станишных скачках каждый год призы схватывал. Хоть он и родный отец, а вредный человек был, царство ему небесное! Задатный был, форсистый казачок... Бывало, каждое утро гвоздь в печке на огне нагреет и усы на этом гвозде закручивает. Любил перед народом покрасоваться, а особенно перед бабами... А верхи ездил как! Не дай и не приведи господь! Надо ему, допустим, в станицу по делу смотаться, вот он выводит своего служивского коня из конюшни, подседлает его и - с места в намет! Разгонит его по двору, пересигнет через плетень, только вихорь за ним вьется. Рысью или шагом сроду не ездил. До станицы двадцать четыре версты - наметом и оттуда так же. Любил он из лихости зайцев верхом заскакивать. Заметь, не волков, а зайцев! Выгонит где-нибудь из бурьяна этого зайчишку, отожмет от буерака, догонит и либо арапником засечет, либо конем стопчет. Сколько раз он падал на всем скаку и увечился, а забаву свою не бросал. Ну и перевел лошадей в хозяйстве. На моей памяти шесть коней изничтожил: какого насмерть загонит, какого на ноги посадит. Разорил нас с матерью вчистую! В одну зиму два коня под ним убились насмерть. Споткнется на всем скаку, вдарился об мерзлую землю - и готов! Глядим - отец пеши идет, седло несет на плече. Мать, бывало, так и заголосит по-мертвому, а отцу хоть бы что! Отлежится дня три, покряхтит, и ишо не успеют синяки у него на тебе оттухнуть, а он уже опять собирается на охоту... - Лошади разбивались насмерть, а как же он мог уцелеть? - Лошадь - животная тяжелая. Она, когда падает на скаку, через голову раза три перевернется, пока земли достанет. А отцу - что? Он стремена выпустит и летит с нее ласточкой. Ну, вдарится, полежит без памяти, сколько ему требуется, чтобы очухаться, а потом встанет и командируется домой пешком. Отважным был, черт! И кость у него была, как из железа клепанная. - Силен был парень! - с восхищением сказал Давыдов. - Силен-то силен, но нашлась и на него чужая сила... - А что? - Убили его наши хуторские казаки. - За что же это? - закуривая, спросил заинтересованный Давыдов. - Дай и мне папироску, милый человек. - Да ведь ты же не куришь, дядя Иван? - Так-то, всурьез, я не курю, а кое-когда балуюсь. А тут вспомнил эту старую историю, и что-то во рту стало сухо и солоно... За что, спрашиваешь, убили его? Заслужил, значит... - Но все-таки? - За бабу убили, за полюбовницу его. Она была замужняя. Ну, муж ее прознал про это дело. Один на один он с отцом побоялся сходиться: отец был ростом небольшой, но ужасно сильный. Тогда муж отцовой любушки подговорил двух своих родных братьев. Дело было на масленицу. Втроем они ночью подкараулили на речке отца... Господь-милостивец, как они его били? Кольями били и каким-то железом... Когда утром отца принесли домой, он был ишо без памяти и весь черный, как чугун. Всю ночь без памяти на льду пролежал. Должно быть, ему не легко было, а? На льду-то! Через неделю начал разговаривать и понимать начал, что ему говорят. Словом, пришел в себя. А с кровати два месяца не вставал, кровью харкал и разговаривал потихонечку-потихонечку. Вся середка у него была отбита. Друзья приходили его проведывать, допытывались: "Кто тебя бил, Федор? Скажи, а мы..." А он молчит и только потихоньку улыбается, поведет глазом и, когда мать выйдет, скажет шепотом: "Не помню, братцы. Многим мужьям я виноватый". Мать, бывало, до скольких разов станет перед ним на колени, просит: "Родный мой Федюшка, скажи хоть мне: кто тебя убивал? Скажи, ради Христа, чтобы я знала, за чью погибель мне молиться!" Но отец положит ей руку на голову, как дитю, гладит ее волосы и говорит: "Не знаю - кто. Темно было, не угадал. Сзади по голове вдарили, сбили с ног, не успел разглядеть, кто меня на льду пестовал..." Или так же тихонько улыбнется и скажет ей: "Охота тебе, моя касатушка, старое вспоминать? Мой грех - мой и ответ..." Призвали попа исповедовать его, и попу он ничего не сказал. Ужасный твердый был человек! - А откуда ты знаешь, что он попу не сказал? - А я под кроватью лежал, подслушивал. Мать заставила. "Лезь, говорит, Ванятка, под кровать, послушай, может, он батюшке назовет своих убивцев". Но только отец ничего про них не сказал. Разов пять на поповы вопросы он сказал: "Грешен, батюшка", - а потом спрашивает: "А что, отец Митрий, на том свете кони бывают?" Поп, как видно, испугался, часто так говорит: "Что ты, что ты, раб божий Федор! Какие там могут быть лошади! Ты о спасении души думай!" Долго он отца совестил и уговаривал, отец все молчал, а потом сказал: "Говоришь, нету там коней? Жалко! А то бы я там в табунщики определился... А ежели нету, так мне и делать на том свете нечего. Не буду умирать, вот тебе и весь сказ!" Поп наспех причастил его и ушел дюже недовольный, очень дюже злой. Я рассказал матери все, что слышал; она заплакала и говорит: "Грешником жил, грешником и помрет кормилец наш!" Весною - снег уже стаял - отец поднялся, дня два походил по хате, а на третий, гляжу, он надевает ватный сюртук и папаху, говорит мне: "Пойди, Ванятка, подседлай мне кобыленку". У нас к этому времени в хозяйстве осталась одна кобылка-трехлетка. Мать услыхала, что он сказал, и - в слезы: "Куда ты гож, Федя, сейчас верхи ездить? Ты на ногах еле держишься! Ежели сам себя не жалеешь, так хоть меня с детишками пожалей!" А он засмеялся и говорит: "Я же, мать, сроду в жизни шагом не ездил. Дай мне хоть перед смертью в седле посидеть и хоть разок по двору шажком проехать. Я только по двору круга два проеду и - в хату". Пошел я, подседлал кобылку, подвел к крыльцу. Мать вывела отца под руку. Два месяца он не брился, и в нашей темной хатенке не видно было, как он переменился обличьем... Глянул я на него при солнышке, и закипела во мне горючая слеза! Два месяца назад отец был черный как ворон, а теперь борода отросла наполовину седая и усы тоже, а волосы на песиках [висках] стали вовсе белые, как снег... Ежели бы он не улыбался какой-то замученной улыбкой, - я, может, и не заплакал бы, а тут никак не мог сдержаться... Взял он у меня повод, за гриву ухватился, а левая рука у него была перебитая, только недавно срослась. Хотел я его поддержать, но он не свелел. Ужасный гордый был человек! Слабости своей и то стыдился. Понятно, хотелось ему, как и раньше, птицей взлететь на седло, но не вышло... Поднялся он на стремени, а левая рука подвела, разжались пальцы, и вдарился он навзничь, прямо спиной об землю... Внесли мы с матерью его в хату. Ежели раньше он только кашлял кровью, то теперь уже она пошла у него из глотки цевкой. Мать до вечера от корыта не отходила, не успевала красные полотенца замывать. Призвали попа. В ночь он его пособоровал, но до чего же ужасный крепкий человек был! Только на третьи сутки после соборования перед вечером затосковал, заметался по кровати, а потом вскочил, глядит на мать мутными, но веселыми глазами и говорит: "После соборования, говорят, нельзя босыми ногами на землю становиться, но я постою хоть трошки... Я по этой земле много исходил и изъездил, и мне уходить с нее прямо-таки жалко... Мать, дай мне рученьку твою, она в этой жизни много поработала..." Мать подошла, взяла его за руку. Он прилег на спину, помолчал, а потом почти шепотом сказал: "И слез она по моей вине вытерла не мало..." - отвернулся лицом к стенке и помер, пошел на тот свет угоднику Власию конские табуны стеречь... Очевидно подавленный воспоминаниями, Аржанов надолго замолчал. Давыдов покашлял, спросил: - Слушай, дядя Иван, а почем ты знаешь, что твоего отца бил муж этой... ну, одним словом, этой его женщины... и братья мужа? Или это твои предположения? Догадки? - Какие там догадки! Отец сам мне сказал за день до смерти. Давыдов даже слегка приподнялся на бричке: - Как - сказал? - Очень даже просто сказал. Утром мать пошла корову доить, я сидел за столом, перед школой уроки доучивал, слышу - отец шепчет: "Ванятка, подойди ко мне". Я подошел. Он шепчет: "Нагнись ко мне ниже". Я нагнулся. Он говорит потихоньку: "Вот что, сынок, тебе уже тринадцатый год идет, ты после меня останешься за хозяина, запомни: били меня Аверьян Архипов и два его брата, Афанасий и Сергей-косой. Ежели бы они убили меня сразу, - я бы на них сердца не держал. Об этом я их и просил там, на речке, пока был в памяти. Но Аверьян мне сказал: "Не будет тебе легкой смерти, гад! Поживи калекой, поглотай свою кровицу вволю, всласть, а потом издыхай!" Вот за это я на Аверьяна сердце держу. Смерть у меня в головах стоит, а сердце на него все равно держу! Сейчас ты маленький, а вырастешь большой - вспомни про мои муки и убей Аверьяна! Об чем я тебе сказал, никому не говори - ни матери, никому на свете. Побожись, что не скажешь". Я побожился, глаза были сухие, и поцеловал отцов нательный крест... - Фу-ты, черт, прямо как у черкесов на Кавказе в старое время! - воскликнул Давыдов, взволнованный рассказом Аржанова. - У черкесов - сердце, а у русских заместо сердца камушки, что ли? Люди, милый человек, все одинаковые. - Что же дальше? - нетерпеливо спросил Давыдов. - Похоронили отца. Пришел я с кладбища, стал в горнице спиной к притолоке и провел над головой черточку карандашом Каждый месяц я измерял свой рост, отмечался: все скорее хотел стать большим, чтобы стукнуть Аверьяна... И вот стал я в доме хозяином, а было в ту пору мне двенадцать лет, и, кроме меня, было у матери нас ишо семеро детей, мал мала меньше. Мать после смерти отца стала часто прихварывать, и, боже мой, сколько нужды и горя пришлось нам хлебнуть! Какой бы отец непутевый ни был, но он умел погулять, умел и поработать. Для кое-каких других он был поганым человеком, а нам, детишкам и матери, - свой, родной: он нас кормил, одевал и обувал, из-за нас он с весны до осени в поле хрип гнул... Узковаты были у меня тогда плечи и жидка хребтина, а пришлось нести на себе все хозяйство и работать, как взрослому казаку. При отце нас четверо бегало в школу, а после его смерти пришлось всем школу бросить. Нюрку - сестренку десяти лет - я вместо матери приспособил стряпать и корову доить, младшие братишки помогали мне по хозяйству. Но я не забывал каждый месяц отмечаться у притолоки. Однако рос я в тот год тупо - горе и нуждишка не давали мне настоящего росту. А за Аверьяном следил, как волчонок за птицей из камыша. Каждый шаг его мне был известный; куда он пошел, куда поехал, - я все знал... Бывало, сверстники мои по воскресеньям всякие игры устраивают, а мне некогда, я в доме старший. По будням они в школу идут, а я на базу скотину убираю... Обидно мне было до горючих слез за такую мою горькую жизню! И стал я помалу сторониться своих дружков-одногодков, нелюдимым стал, молчу, как камень, на народе не хочу бывать... Тогда по хутору стали про меня говорить, что, мол, Ванька Аржанов того, малость с придурью, умом тронутый. "Проклятые! - думал я. - Вас бы в мою шкуру! Поумнели бы вы от такой жизни, как моя?" И тут я вовсе сненавидел своих хуторных; ни на кого глядеть не могу!.. Дай, милый человек, мне ишо одну папироску. Аржанов неумело взял папироску. Пальцы его заметно дрожали. Он долго прикуривал от папиросы Давыдова, закрыв глаза, смешно топыря губы и громко чмокая. - А как же Аверьян? - А что этому Аверьяну? Жил, как хотел. Простить жене любовь моего отца не мог, бил ее смертно, так и вогнал в могилу через год. Под осень женился на другой, на молоденькой девке с нашего же хутора. "Ну, - подумал я тогда, - недолго ты, Аверьян, поживешь с молодой женой..." Потихоньку от матери начал я копить деньжонки, а осенью, вместо того чтобы ехать на ближнюю ссыпку, я один поехал в Калач, продал там воз пшеницы и на базаре с рук купил одноствольное ружье и десять штук патронов к нему. На обратном пути попробовал ружье, загубил три патрона. Погано било ружьишко: пистонку разбивал боек не сразу, из трех вышло две осечки, только третий патрон вдарил. Схоронил я дома это ружье под застреху в сарае, никому про свою покупку не сказал. И вот начал я Аверьяна подстерегать... Долго у меня ничего не получалось. То люди помешают, то ишо какая причина не укажет мне стукнуть его. А своего я все-таки дождался! Главное, не хотелось мне его в хуторе убивать, вот в чем была загвоздка! На первый день п

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору