Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
но относятся к крупным вещам, оно только вызвало смех и
дало повод сочинить несколько шансонеток на маршала Бель-Иля". Но так как
Вольтер писал ему, что не следует судить о французских воинах по событию в
Линце, то Фридрих снова пишет на эту тему: "Наши северные народы не так
изнежены, как западные; мужчины у нас менее женоподобны и вследствие этого
мужественнее, более способны к труду и терпению и, говоря по правде, быть может,
менее любезны. Та самая жизнь сибаритов, которую ведут в Париже и о которой вы
отзываетесь с такими похвалами, погубила репутацию ваших войск и ваших
генералов". Тем не менее Фридрих с восхищением говорит о французах, выигрывающих
сражения с смертью на устах и совершающих бессмертные дела во время агонии.
Фридрих предвидел последствия французской политики. "Эти безумцы, -- говорил он
о министерстве Шуаз„ля, -- потеряют Канаду и Пондишери, чтобы доставить
удовольствие венгерской королеве и царице". "Что касается вашего герцога, --
дело шло о Шуаз„ле, -- то он недолго будет министром. Подумайте только, что он
оставался им две весны. Это чудовищно для Франции и почти беспримерно. Министры
в это царствование не пускают корней на своих местах". "Я еще не решаюсь
высказать своего мнения о Людовике ХVI. Необходимо время, чтобы увидеть ряд его
действий; надо проследить его поступки за несколько лет". "Если партия подлости
(l'infamie)30 возьмет верх над философской, то я жалею бедных кельтов. Они
подвергнутся опасности очутиться под управлением какого-нибудь ханжи в рясе или
в сутане, который будет стегать их плетью одной рукой и бить распятием другой.
Если это случится, то придется проститься с изящными искусствами и наукой;
ржавчина суеверия окончательно погубит этот любезный народ, созданный для
общественной жизни". По поводу воображаемых чудес янсенистского диакона Пари, он
писал: "Говорят, что конвульсионисты снова кувыркались на могиле аббата Пари;
говорят, что в Париже жгут все хорошие книги, что там более, чем когда-либо,
страдают безумием, но уже не веселым, а мрачным и молчаливым. Ваша нация самая
непоследовательная из всех европейских наций; в ней много ума, но никакой
последовательности в мыслях. Такой она является во всей своей истории". В письме
от 28 февраля 1775 г. он говорит: "У вас действительно есть несколько философов;
но подавляющее большинство суеверных. Наши немецкие священники, как католики,
так и гугеноты, признают только свои интересы; над французами господствует
фанатизм. Эти горячие головы невозможно образумить: они считают за честь
доходить до исступления". В письме от 9 июля 1777 г.: "Как жалко, что французы,
столь впрочем вежливые и любезные, не могут совладать с своим варварским
неистовством, так часто заставляющим их преследовать невинных. Говоря по правде,
чем более анализируешь нелепые басни, лежащие в основе всех религий, тем более
жалеешь людей, беснующихся по поводу таких пустяков". "Я не могу сказать, до
какой степени меня забавляют ваши французы, -- писал он д'Аламберу 7 мая 1771 г.
-- Эта нация, столь жадная до новостей, беспрестанно доставляет мне новые
зрелища: то изгоняются иезуиты, то требуются свидетельства об исповеди, то
разгоняется парламент, то снова призываются иезуиты; министры меняются через
каждые три месяца; французы одни доставляют темы для разговоров всей Европе.
Если Провидение думало обо мне, создавая мир (а я допускаю такое предположение),
то оно сотворило этот народ для моего развлечения". Немецкая спесь не уступает в
этом случае французскому "тщеславию".
В другом письме он говорит: "Я боюсь, что мы покроемся ржавчиной, если Париж,
движимый великодушием, не пришлет кого-нибудь пообчистить нас. Холодные идеи
Балтики леденят умы, как и тела, и мы замерзли бы, если бы время от времени
какой-нибудь галльский Прометей не приносил небесного огня, чтобы оживить нас".
"Ваши французы, которых всегда можно утешить водевилем, поднимают крик, -- писал
он 25 июля 1771 г., -- когда война вызывает новые налоги, но какая-нибудь шутка
заставляет их забыть обо всем. Таким образом, благодаря превосходному действию
их легкомыслия, склонность радоваться берет у них верх над всеми соображениями,
могущими заставить их печалиться". Несколькими месяцами позднее он писал: "Если
у нас нет ничего совершенного, то зато у нас имеются два учителя, разгоняющих
все наши печали: во-первых, -- надежда, а во-вторых, -- запас природного
веселья, которым особенно богаты ваши французы: песня или удачно сказанное слово
разгоняют все их невзгоды. В неурожайный год преподносится куплет Провидению;
если возвышаются налоги, горе откупщикам, имена которых могут попасть в стихи.
Таким образом они находят утешение во всем, и они правы; я присоединяюсь к их
мнению. Смешно огорчаться по поводу тленных вещей мира сего; если Гераклит
проливал слезы, то Демокрит смеялся. Будем же смеяться, любезный д'Аламбер".
Непостоянство французского характера вызвало новые замечания с его стороны, при
восшествии на престол Людовика ХVI он писал: "про него рассказывают чудеса; вся
кельтская империя поет хвалебные гимны. Тайна заслужить популярность во Франции
заключается в новизне. Наскучив Людовиком ХIV, ваша нация задумала наругаться
над его похоронным поездом; Людовик ХV также слишком долго царствовал; покойный
герцог Бургундский заслужил похвалы, потому что умер, не успев взойти на
престол; последнего дофина хвалили по той же причине. Чтобы угодить вашим
французам, им надо доставлять нового короля каждые два года; новизна -- божество
вашей нации; как бы хорош ни был их государь, они в конце концов найдут в нем
недостатки и смешные стороны, как будто король перестает быть человеком".
Считая, что будущее Франции связано в значительной степени с блеском наук и
искусств, он говорит: "В Париже должны помнить, что когда-то Афины привлекали к
себе все нации и даже своих победителей-римлян, выражавших уважение к афинской
науке и получавших там свое образование. Теперь этот невежественный город не
посещается никем. Та же участь грозит и Парижу, если он не сумеет сохранить
преимущества, которыми пользуется".
В своем рассказе Мой поход 1792 г., Г„те вспоминает, что французы, зная, до
какой степени немцы нуждались в съестных припасах, доставили им их, как будто
они были их товарищами, и вместе с тем прислали брошюры на французском и
немецком языках, излагавшие все преимущества свободы и равенства. Это --
типичная черта французского прозелитизма. Г„те признает, что такое дружеское
хлебосольство, стремление побрататься и "строгое соблюдение республиканской
армией перемирия" должны быть отнесены к чести французов. В своих Беседах с
Эккерманном, Г„те, называвший Вольтера наиболее французским писателем и любивший
говорить: "никогда не будет узнано все, чем мы обязаны Вольтеру", перечисляет
достоинства, которых французы ищут в литературе. "Глубина, гений, воображение,
возвышенность, естественность, талант, благородство, ум, остроумие,
здравомыслие, чувствительность, вкус, умение, точность, приличие, хороший тон,
сердце, разнообразие, обилие, плодовитость, теплота, обаяние, грация, живость,
изящество, блеск, поэзия стиля, правильная версификация, гармония и т. д.".
Признавая особенность стиля у каждой нации, Г„те прибавляет, что французы,
"общительные по натуре, стараются быть ясными, чтоб убедить читателя, и украшают
свои произведения, желая понравиться ему"; но, с другой стороны, он объявляет
область нашей литературы слишком ограниченной. "Напрасно упрекают нас, немцев, в
некотором пренебрежении формой, -- пишет он, -- мы все-таки превосходим
французов глубиной". "Французам всего более нравится наш идеализм;
действительно, все идеальное служит революционной цели". Глубокая мысль,
делающая понятным сочетание во Франции идеалистического направления с
новаторским духом. Г„те признает за французами "ум и остроумие", но "у них нет,
-- говорит он, -- ни устоев, ни уважения к религии". "Они хвалят нас, --
прибавляет он, -- не потому, что признают наши заслуги, а единственно потому,
что могут сослаться на нас в подтверждение какого-нибудь партийного мнения". Это
значит, что Г„те часто находил французов слишком "субъективными".
Суждение о французах Гейне хорошо известны; они "любят войну ради войны,
вследствие чего их жизнь, даже в мирные времена, наполнена шумом и борьбой"; они
смотрят на любовь к отечеству, как на высшую добродетель, соединяют в себе
легковерие с величайшим скептицизмом, "примешивают к тщеславию погоню за
наиболее прибыльными местами", обнаруживают непостоянство в своих
привязанностях, обладают "общей манией разрушения", вечно сохраняют
"сумасбродство юности, ее легкомыслие, беззаботность и великодушие". "Да,
великодушие и не только общая, но даже детская доброта, проявляющаяся в прощении
обид, составляет основную черту характера французов, и я не могу не прибавить,
что эта добродетель исходит из одного источника с их недостатками: отсутствия
памяти. Действительно, понятию о прощении соответствует у них слово забыть:
забыть обиды". Объяснение Гейне слишком просто: великодушие состоит не из одних
отрицательных качеств.
Ida Kohl указывает на следующие главнейшие черты французского национального
характера: патриотизм, склонность прощать, откровенность, любовь к разговору,
остроумие, грация, вежливость. "Одной евангельской заповеди французы следуют
буквально: заповеди прощения. Они постоянно говорят: без всякого зла; это
забыто. Они все -- bons enfants, и действительно: каждый из них одновременно и
добр, и ребенок". Они очень откровенны: "у них ничто не скрывается и ни о чем не
умалчивается намеренно. Все, даже слезы, принимаются ими за чистую монету". По
сравнению с французскими слезами немецкие являются, если можно так выразиться,
"стоячей водой". Разговор во Франции -- целый мир. "Здесь действительно не щадят
усилий, и французы чрезвычайно ценят умение выражаться. Разговаривать -- значит
для них думать вслух. Франция -- это ум, грация, вежливость, восторженность; она
напоминает стакан пенящегося шампанского. Французы во всем находят хорошую
середину, почти не оставляющую места крайностям". Что касается французской
дружбы, то "ей нет равной; я часто имела случай убедиться, что французы защищают
своих друзей, не жалея крови".
Галльская любовь к разговору поражает всех немецких путешественников: "Французу,
-- говорит Иоганна Шопенгауэр, -- необходимо болтать, даже когда ему нечего
сказать. В обществе он считает неприличным хранить молчание, хотя бы только в
течение нескольких минут". Поэт Арндт писал в конце восемнадцатого столетия: "Мы
слишком много рассуждаем, а француз желает лишь разговаривать и всего касаться
слегка; глубокомысленный немецкий разговор для него настоящая мука. Он говорит с
одинаковой легкостью о новой победе, о последнем происшествии или о дающейся в
театре пьесе. Горе нам, если мы будем говорить с ним более нескольких минут, не
вставив какой-нибудь шутки!"
По мнению C. J. Weber'a, автора Демокрита, судящего о Франции также по ХVIII
веку, "французы имеют право занять первое место среди народов и составляют
действительно высшую нацию по своей живости и быстроте ума. Умеренный климат,
превосходное вино, белый хлеб, чрезвычайная общительность со всеми окружающими,
с женщинами, так же как со стариками и молодыми людьми, -- все у них, даже их
coin du feu (уголок у огня) указывает на непреодолимую склонность к веселью и
увлечению. Когда другие плакали бы или корчились от бешенства, они смеются, и
так было всегда, до, во время и после революции, вчера, как сегодня". "Их
общительный характер, -- прибавляет Вебер, -- их пчелиная покорность своему
господину (лилии в сущности лишь плохо нарисованные пчелы) достаточно объясняют
их историю и их жизнь. Это -- дети, которых конфетка излечивает от всех
болезней... В этом ребячестве или, если хотите, в этой женственности характера
самая отличительная черта расы. Их имена, их литература и философия носят
отпечаток женского ума, т. е. печать изящества, грации и легкомыслия; всем этим
они обязаны влиянию женщины, которое нигде так не велико, как во Франции. Их
интересует одно настоящее; прошлое забывается ими только потому, что оно --
прошлое; а будущее не беспокоит их. Нетерпеливые, непостоянные, лишенные чувства
справедливости, вечно колеблющиеся между двумя крайностями, они не способны
установить прочную свободу и не достойны ее. Их история и их новейшие учреждения
вполне подтверждают это. Французы кротки, скромны, послушны, добры по
наружности, если их не раздражать; но, приходя в возбуждение, они становятся
жестокими, надменными, неприязненными. Вольтер, хорошо знавший своих
современников, называл их тиграми-обезьянами". По мнению того же автора, взгляд
которого как нельзя лучше резюмируют суждения и предубеждения его современников,
"ни один народ не обладает в таком изобилии умом, как французы: они быстро
схватывают все и умеют привить свои идеи другим, иногда в ущерб
действительности. Одна звучная фраза способна воспламенить или успокоить гений
этого народа, так же как и отвратить его от гибельных ошибок. Остроумное слово,
переходя из уст в уста, всегда доставляло утешение французам в самых великих
несчастиях. Всем памятно действие, произведенное на солдат, боровшихся с голодом
и отчаянием в верхнем Египте, знаменитой надписью: дорога в Париж, замеченной на
одном столбе. О генерале Каффарелли, лишившемся ноги на Рейне, говорили: он все
же стоит одной ногой во Франции. Что касается Марии-Антуанеты, то о ней
говорили, что она приехала в Париж из-за Луи (т. е. Людовика), тогда как позднее
Мария-Луиза приехала из-за Наполеона31. Несмотря на все ужасы революции, этот
легкомысленный народ, живущий изо дня в день, вспоминает об этой эпохе, лишь как
о времени, когда чувствовался недостаток в топливе и освещении и когда соседи
поочередно приносили друг к другу вязанку хвороста, чтобы поболтать при огне.
Французы ослепляли наших предков модами, вкусом, нравами, языком; нас --
политической и религиозной свободой, а затем военными успехами. Это -- греки, но
только в профиль! Греки и римляне победили другие народы своим языком; так же
поступили и французы, язык которых царит в Европе. Французской веселости, для
которой у немцев нет специального слова, так как им незнаком самый предмет, надо
искать не в Париже, а по ту сторону Луары и Жиронды. Какая тишина была в наших
деревнях, когда через них проходили немецкие войска! Но лишь только появились
французы, и лишь только они успевали удовлетворить первым требованиям голода и
жажды, деревня обращалась в настоящую ярмарку... Их незнание географии, их
равнодушие ко всему иностранному, их национальное фанфаронство и хвастовство --
достойны смеха; этим объясняется ненависть к ним других народов, которая
проявлялась гораздо ранее революции и на которую они ответили великодушием, так
как с 1789 г. хотят брататься со всем миром. Наряду со многим дурным, мы обязаны
этой нации многим хорошим. В какой другой стране, спрашиваю я вас, иностранец
бывает встречен, обласкан и может поступать по своему усмотрению, как в этой
веселой, радушной, предупредительной Франции? И так было всегда, даже в эпоху,
когда все французы считали себя великими людьми и героями, даже когда гениальный
Бюлов называл их амазонками. Мы были угнетаемы и тиранизируемы ими в течение
двадцати лет; но -- положа руку на сердце -- если бы мы, когда мы говорим на их
языке, могли хотя в слабой мере симпатизировать их уму и их живости, каких
великих вещей не предприняли бы мы вместе с ними? Кто хочет оценить любезность
французов, пускай отправится недели на две в Лондон".
В гораздо более недавнее время, Вагнер в своем письме к Габриелю Моно говорил:
"я признаю за французами удивительное умение придавать жизни и мысли точные и
изящные формы; о немцах же я скажу, напротив того, что они кажутся мне тяжелыми
и бессильными, когда стараются достигнуть этого совершенства формы... Я хотел
бы, чтобы немцы показали французам не карикатуру французской цивилизации, а
чистый тип истинно оригинальной и немецкой цивилизации. Осуждать с этой точки
зрения влияние французского ума на немцев -- не значит осуждать самый
французский ум... В каком недостатке всего более упрекают ваших
соотечественников самые образованные и свободомыслящие французы? В незнании
иностранцев и в вытекающем отсюда презрении ко всему нефранцузскому. Результатом
этого у нации являются кажущиеся тщеславие и надменность, которые в данный
момент должны быть наказаны. Но я прибавляю, с своей стороны, что этот
недостаток должен быть извиняем французам, потому что у их ближайших соседей,
немцев, нет ничего, что могло бы заставить их изучать цивилизацию, отличную от
их собственной".
Это однообразие в суждениях о нашем национальном характере доказывает, как
справедливо замечает Гран-Картрэ, "что существует немецкая манера рассуждать о
всем французском, которой поддаются даже самые просвещенные умы". Так, когда
Гиллебранд говорит, что власть приличий у нас стоит выше всего, что все
добродетели французов носят в высшей степени общественный характер, что нигде
так не распространена честность, что отношения между слугами и господами у нас
превосходны, что любовь к порядку -- выдающаяся черта нашего характера, что
кухня и туалет -- два жизненных вопроса для французской хозяйки дома, что
француз в высшей степени чувствен, но на свой особый манер, что для этого по
преимуществу общественного существа религия -- скорее партийная страсть, нежели
глубокая вера, что француженка -- "артистка в разговоре" и т. д., он только
повторяет, что могли бы сказать Арндт, Коцебу, мадам Ларош, Гуцков, Ида Коль и
другие. Но Гиллебранд, для которого не прошло безнаказанно его двадцатилетнее
пребывание во Франции, признает еще, что "француз способен на самую благородную,
бескорыстную и преданную дружбу, чего многие не признавали за ним", что он
"более обязателен и услужлив, чем германец", что он экономен по преимуществу,
что "супружеская неверность реже встречается у него, чем это можно было бы
думать на основании известной литературы". Отделяя хорошее от дурного,
Гиллебранд находит много общего между французом и ирландцем: та же любезность,
говорит он, та же общительность, тот же ум, та же грация, то же хвастливое
добродушие. Но, "раз человеку не достает руководительства и правила, он мечется,
как безумный, по воле всех ветров".
Мариус Фонтан посещает в 1870 г. главнейшие северные и восточные города Франции,
объезжает поля сражений, записывая свои наблюдения и все слышанное им от других.
Он встречает прусских офицеров, восторженно отзывающихся о французах, а особенно
одного, который говорит ему: "я должен признать, что вступал в дружеские
отношения со всеми семьями, у которых оставался более недели. Я покинул со
слезами на глазах мою последнюю квартиру в Нормандии и поддерживаю переписку со
многими из моих хозяев. Я живу во Франции девять месяцев и не только не встретил
ни малейшей невежливости, но, напротив того, встречаю любезности и внимание
всякого рода". В другом месте, в Седане, высший офицер, превосходительство,
также с похвалой говорит ему о французах и француженках. "Они могут быть
болтливы, хвастливы, плохие политики; но они деликатны, умны, мужественны; и в
этот раз они храбро сражались. Было бы трудно доказать их физический упадок.
Если они действительно распутны, то они были такими всегда. А женщины? Я вас
уверяю, что французская женщина нисколько не упала ни в физическом, ни в
нравственном отношении. Большинство из тех, с которыми я встречался, производили
на меня импонирующее впечатление. Кокетки! Но что это значит? В них есть что-то
пикантное и блестящее; приветствие и комплимент еще имеют для них большое
значение; они любят