Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
..
У главного детектива похитили жену. Всем известно, куда тянутся нити,
и все делают вид, что им ничего не известно.
Вчера к дому Асирае подбросили сверток, где лежало отрезанное ухо. Ухо
его жены! Происшествие должно было бы вызвать настоящий переполох, хотя бы
среди белых. Но - все сохраняют на лицах полную невозмутимость. Когда
Асирае со свертком явился к Оренго, председателю государственного совета и
дяде похищенной Оолеле, тот пожал плечами и сказал: "Это не мое ухо,
Асирае, значит, и не мое дело".
Боже, куда все катится? Способен ли кто-нибудь остановить лавину
всеобщего распада? А впрочем - не все ли равно? Лично мне достанет десятка
лет, а потом пусть все горят, травятся газами или подыхают от бактерий -
мне безразлично. Почему я должен жалеть человечество, которое не жалеет
меня? Нет, не мне разрывать порочный круг: я никому ничего не должен!..
Свидетельство бессилия и обреченности общества - слухи, передаваемые
шепотком, с оглядкой на стены. Конечно, здесь не Америка, но все же шпионы
кишат в любой толпе. Я слышал, полицейское управление составило списки лиц,
которые без восторга отзывались о демократической диктатуре мудрого
адмирала Такибае.
В Куале прилетел некто Сэлмон, будто бы специальный представитель
Белого дома. В газетенке, что раскупается вместо туалетной и оберточной
бумаги, нет ни слова о целях его визита. Но кто не глуп, кое о чем
догадывается. Этот секрет я не смею доверить даже дневнику, хотя храню его
в более надежном месте, чем собственную печень...
Только бы уцелеть, дотянув до пенсии! Это возможно, если правительство
адмирала будет систематически подтверждать необходимость и важность моей
работы. Но тут все можно устроить...
Если выживу, непременно мотану куда-либо в глушь, на атолл, где не
будет ни политики, ни соглядатаев, ни интриг. Кто был лишен спокойной
жизни, имеет право хотя бы подохнуть без суеты и издевательств над своим
трупом...
Понизились, понизились наши критерии сносного существования! Человек
все более беззащитен. Мы и мечтать не смеем о том, что когда-то было
достоянием большинства. Даже попираемого, униженного!
Чистый воздух, натуральный хлеб, честная любовь, белые пятна на карте.
Человека могли калечить, но никому не были нужны ни его почки, ни его
сердце...
Ришар, мой коллега по прошлой службе в Бангкоке, выбрал для жительства
островок в архипелаге Туамоту. Может, перебраться к нему? Он пронырлив и
всегда вынюхивал самое тепленькое местечко. Не исключено, что он врет,
будто содержит дюжину вахин...
Шутки в сторону, Ришар поставил дело совсем неплохо. Раз в три месяца
ездит в Папеэте, чтобы кое-что закупить и отправить в Брюссель для продажи
украшения из кораллов. У него универсальный станок для шлифовки и резки
кораллов, работающий от ветряка. Развлекаясь, Ришар работает на станке, а
его вахины добывают сырье, с лихвой оправдывая все расходы. Тихая жизнь
рыбы в богатом аквариуме. Это и моя мечта. Пожалуй, теперь это общая наша
мечта, призрачная, как и все прочие мечты.
Все настолько непрочно, что каждый стремится пережраться, чтобы без
сожалений и страхов оставить этот мир. Но мир пережравшихся, сдается мне,
тоже не хочет умирать...
Становясь глухими друг к другу, мы становимся глухими к своим общим
интересам - глухими ко всему. Самоубийство человечества - это кажется
невероятным. Но как врач я утверждаю: вполне возможная перспектива, а
пожалуй, и неизбежная...
Не было нужды изобретать робот: робот - сам человек, и его действия
запрограммированы всем укладом жизни.
Бывают минуты, бывают даже целые годы, не оставляющие следа, -
вращается по инерции маховик судьбы, усилия не приводят к результатам, и
мысль не способна пробиться сквозь толщу лености и застревает. Прежде мне
казалось, будто я кое-что знаю о мире, но мир вдруг настолько переменился,
не желая меняться, что любые знания бесполезны. Святому и драгоценному, что
накапливала или хранила душа, не на что опереться...
Страшные времена наступают: все более непонятен прежде будто понятный
бег истории...
После "пикника" мне очень захотелось повидаться с м-ром Верлядски.
Может быть, потому, что он лучше всех знает Куале - прожил здесь почти
двадцать лет. В кармане у меня нашлась его визитная карточка с адресом:
Оушнстрит, 22. Утром я отправился по адресу и разыскал Оушнстрит в
захламленном квартале бидонвиля справа от причала. Жалкие постройки
тянулись здесь впритык друг к другу. Зелени почти не было. Лишь кое-где
среди ям, мусорных куч и вонючих стоков, ближе к берегу, торчали чахлые
кокосовые пальмы да по дворикам прятались убогие кустики неприхотливой
акации.
Среди лишайных собак бегали голые дети островитян - у многих явный
рахитизм или дебильность. Какой-то старик-меланезиец, сморщенный, со
слезящимися глазами, услышав фамилию Верлядски, протащился на слабых ногах
в конец улочки и у свалки, где преобладал железный лом, ткнул пальцем в
ржавый автобусный фургон, вокруг которого разрослись колючие кустарники.
По протоптанной тропинке я подошел к открытой части фургона,
занавешенной куском старой нейлоновой сетки. Я все еще не верил, что именно
здесь обитает потомок силезского князя.
- Мистер Верлядски? Здесь мистер Верлядски?
- Какого черта! - отозвался, наконец, дребезжащий голос. Высунулась
рука, отодвинула сетку, выглянуло небритое, опухшее лицо. Увидев меня,
Верлядски несколько смутился.
- Нет, к сожалению, никого, чтобы разбудить, а торопиться в
действительность нет резона. Однако было бы неблагородно стыдиться черепков
своей разбитой судьбы. Не так ли, мистер Фромм?..
Он пригласил войти, и я в первый момент потерялся, привыкая к скупому
свету, проникавшему в фургон через прорезанные отдушины в цельной его
обшивке. Окна были затенены сорняками. В нос били запахи примитивного
жилья.
Все пространство фургона, где можно было стоять только согнувшись,
делилось по своему назначению на две части. Та, что была в глубине, служила
спальней. На бамбуковых нарах лежал матрац, традиционные полосы на котором
уже едва различались: Верлядски, понятное дело, не пользовался простыней.
Над постелью были наклеены вырезки из иллюстрированных журналов. В узком
проходе у постели висел на самодельных плечиках костюм Верлядски, в котором
он щеголял на вилле Герасто. Тут же стояли и сандалии.
В "прихожей", отделенной от "спальни" бамбуковой этажеркой, помещался
стол из куска фанеры. Над столом висела помятая керосиновая лампа.
Полки бамбуковой этажерки были завалены бытовым хламом. Захламлено
было и кое-как починенное старинное, видать, плетеное кресло. А у самого
выхода стоял пластиковый таз многоцелевого использования. Когда я входил, я
чуть было не угодил ногой в его мутное и зловонное содержимое.
- Если бы у меня были средства, - почесывая бока, в раздумье сказал
Верлядски, - я бы не позволил себе купить зеркало или заводную бритву. Нет,
сударь, я не столь прожорлив. Я бы промочил горло стаканчиком вина. - Он
понизил голос. - Цивилизация проникает во все поры общества. Меланезийцы,
которые раньше не знали, что такое кража, теперь бравируют привычками
люмпенов. Уже трижды утаскивали этот мой костюм. Хорошо, что его, как и
меня, знают во всех трех ломбардах Куале: мошенники были тотчас изобличены
и не выручили ни шиллинга. Вы думаете, неудача их остановила? В следующий
раз они стащили мою шляпу и, прежде чем заложить, выкрасили ее в похабный
бордовый цвет...
Слушая Верлядски, я все более убеждался в том, что ничего от него не
добьюсь, если не приглашу позавтракать. Разумеется, он тотчас, хотя
несколько снисходительно, принял мое предложение. Как всякий аристократ
духа, он не выказал никакой радости, однако стал поспешно надевать носки...
Уличный брадобрей привел потомка силезского князя в более или менее
пристойный вид и даже обрызгал дешевым одеколоном. После этого мы вошли в
ресторан.
Был ранний для обеда час, но за столиками торчали меланезийцы. Один из
них вдруг упал со стула и стал кричать так, будто ему выжигали нутро. На
крик из кухни явились два малайца, ловко схватили человека, проволокли его
до дверей и, раскачав, выбросили в канаву у тротуара.
- Не смущайтесь нравами. Здесь пьют всякую дешевую дрянь, - пояснил
Верлядски. - От нее чернеют мозги. Но кто не теряет рассудок, подыхает от
цирроза печени...
Боже мой, какими же глазами смотрел я прежде на все это?
Прежде мне казалось, что кругом мило и уютно. И голый ребенок, и
пьяный человек - экзотика. Нет, это не было и не могло быть экзотикой. Это
было страданием и горем, но оно не воспринималось, потому что было чужим, а
мне непременно хотелось увидеть воображаемый рай. Вот уж, поистине, видишь
всегда то, что хочешь увидеть. И слышишь то же. И понимаешь то же. Какая
роковая ограниченность! Какое неодолимое убожество!..
- Если не околпачивать себя пустыми фразами и зряшными ожиданиями, наш
мир не предлагает, по существу, никакой деятельности, способной
по-настоящему радовать человека. Если бы я сеял хлеб, меня бы
эксплуатировали. Если бы я хотел помочь эксплуатируемым, меня бы бросили в
тюрьму. Если бы я пожелал честно рассказать о том, за что бросают в тюрьмы,
меня бы назвали подрывным элементом и окружили заговором... Жизнь вне
справедливости лишена смысла. И отношения между людьми - само собой. Все,
чем мы живем ныне с вами, мистер Фромм, лишено смысла. И если вы
удивляетесь сейчас моему цинизму, это только оттого, что вы трус и боитесь
заглянуть в бездну, над которой стоите. Боитесь лишиться привычных опор.
Боитесь признать, что этих опор не было никогда. Они были внушены...
Пожалуй, Верлядски был прав. Но его точка зрения не оставляла шансов
на улучшение положения. Она была равносильна согласию со всем, что
творилось.
Вздохнув, я попросил Верлядски, "как старожила здешних мест и большого
психолога", помочь мне разобраться хотя бы в главном. При этом я заметил,
что хотел бы написать книгу.
Он откинулся на спинку потертого кресла и нетвердой рукой поправил
очки.
- Лесть пробивает любую броню, - сказал он. - Но я еще не законченный
маразматик, чтобы глотать всякую наживку. Не спорю, я кое-что знаю о
здешней жизни и о людях, но все зависит от того, что вы хотите написать...
Мы все чего-то хотим, а иные уже расхотели. Дутеншизер хотел переплюнуть
Гогена, но в настоящее время, переживая катаклизмы биографии, рисует
распятие на всю стену: себя вместо Христа в домашнем халате и шлепанцах...
Я заказал еще бутылку вина и новую порцию рыбы. Беседа текла плавно, и
сушь в горле, на которую постоянно жаловался Верлядски, могла повредить ей.
- Я тоже хотел написать книгу, пока мне на голову не свалился
кокосовый орех. Месяц или больше я не мог вспомнить своего имени.
Переместилась ось абсцисс, и я порвал с честолюбием... В прошлом году в
Куале скончался доктор Хиггинс, тот тоже много хотел... В общем, Хиггинс
оказался таким же дерьмом, как и все мы. Он уступал своим слабостям, а это
признак ничтожества... Он любил наблюдать за родами у меланезийских женщин.
Здесь это пока разрешено, и зрелище, по правде говоря, стоит своих денег.
Во время родовых потуг женщины сидят на корточках и дуют в пивные
бутылки...
В дальнейшем беседа круто переменила русло, так как Верлядски стал
принимать меня за дух Стефана Батория и прямо повел речь о займе на крупную
сумму в долларах, в крайнем случае соглашаясь на безвозмездный дар.
Княжеский отпрыск клятвенно заверил меня, что сумма нужна ему исключительно
"для срочного отплытия в Европу", где "больше гениев, так что среди них
легко затеряться"...
Я уже отказался от намерения что-либо выудить из Верлядски, но снабдив
его деньгами, вызвал почти необузданный прилив дружелюбия.
- Если вы всерьез насчет книги и не пудрите мне мозги, как прочая
догнивающая здесь сволочь, сбежавшая от долгов, тягот цивилизации или
преступлений, я скажу: держитесь художника, а вернее, его жены. Если вы
поладите с ней, сезам откроется перед вами... А коли не поладите, пеняйте
на себя... И как говорят в Гонконге, дай бог, чтобы ваши ближние не промыли
вам уши прежде дальних...
В тот же день я отправился к художнику. Потный и грузный, он сидел под
грибком на лужайке и специальной камерой фотографировал мух.
- У меня прекрасная коллекция фотографий, - похвалился Дутеншизер,
отираясь мохнатым полотенцем, которое лежало у него на коленях. - Мне было
бы не трудно написать о некоторых аспектах жизни животных, но, к сожалению,
нет свободного времени... Художник творит постоянно. Порою мне кажется, что
процесс мышления, если его выразить графически, состоит из чередования
цветов и линий. Собственно, и слова представляют из себя комбинацию цвета и
формы. Не находите?
- Не исключено.
- Вот именно! - подхватил он. - Люди равны, и мысль одного не имеет
никаких преимуществ перед мыслью другого. Вы мне возразите, что все
определяет истина, но я скажу, что все мнения бесконечно далеки от истины,
а всякая бесконечность равна другой...
Наслышанный о необузданности фантазии художника, годами собирающегося
создавать шедевры, я перевел разговор в нужное мне русло - сказал, что хочу
написать о Такибае, и при этом сослался на Ламбрини.
Дутеншизер засопел.
- Он спер идею у меня! У великих всегда воровали идеи! Но великие -
потому и великие, что не оскудевали! Я давно собирался сделать пару
портретов Такибае. Впрочем, теперь уже это не важно: я намерен уехать.
Бесконечные ливни навевают хандру и скуку. Я люблю неслышные европейские
дожди, не заглушающие шорох слез умиления...
От Верлядски я уже усвоил: чем громче кто-либо уверяет, что собирается
уехать, тем вернее, что он еще долго проторчит на Атенаите.
- А если моя книга будет фактически иллюстрировать ваши портреты? -
решился я на льстивое предложение.
Разогнав полотенцем мух, художник заходил возле грибка. Сказал почти
торжественно:
- Сэр, я целиком принес себя в жертву искусству! Да-да, и терплю в
своем доме Содом и Гоморру именно потому, что желаю спасти искусство. Как
Иисус правду. Меня распяли для всеобщего обозрения, но я не отчаялся и не
предал идею: Дутеншизер, сказал я, тебе довольно шевельнуть пальцем, чтобы
переменить быт. Ты можешь уехать, но ты этого не сделаешь. Ты не бросишь
дело на полпути. - Он посмотрел испытующе мне в глаза: - Когда я встретил
это гнусное создание, Гортензию, и на первых порах влюбился в нее, я, в
доказательство любви, передал ей все свои сбережения. Такую глупость делают
раз в столетие, не чаще, и именно я сделал глупость. Линия грудей, изгиб
бедра - о моя палитра!.. Я надеялся со временем заработать большие деньги.
Но увы... Меценат, покупавший мои картины, внезапно умер. А другие
оказались тупы...
В болезненном желании Дутеншизера прославиться и заработать много
денег было что-то жалкое. Этих типов, бредящих о славе и счетах в банке, я
во множестве перевидал на своем веку, но никогда прежде в их присутствии
меня не охватывало чувство стыда по причинам их безграничной наивности. И
еще фальши. Дутеншизер за свою славу цеплялся, чтобы спрятаться от чего-то
значительно более страшного, чем бесславие и бедность...
На втором этаже с шумом растворилось окно. Я увидел Гортензию.
- Что он вам тут молол, мистер Фромм, какую ахинею? Что я лишила его
средств к существованию?
- Миссис Дутеншизер, - сказал я, помня о совете поляка, - мы тут почти
договорились об одном деле. Я прошу вашего патроната. Предприятие удастся,
если к нему с благоволением отнесется такая очаровательная женщина, как
вы!..
Узнав, что мы задумали книгу об адмирале, Гортензия принесла из
глубины комнаты телефон.
- Вот мое условие, - сказала она. - Вы, мистер Фромм, будете знакомить
меня с законченными главами, а он - показывать начатую мазню!
Я убедил Дутеншизера согласиться, Гортензия тотчас кому-то позвонила.
- ...У меня есть парни, которые согласны воспеть адмирала... Мистер
Фромм и мой законный супруг... Да, конечно, они хотели бы видеть его в
обычной обстановке... Но публика не знает, как делается история!.. Живчик,
ты прав: великий характер не может проявиться в мелочах!..
Потом мы сидели на веранде, пили кокосовое вино, ели салат из
осьминогов и говорили о том, удастся ли Такибае приобщить Атенаиту к
цивилизации.
- Разумеется, нет, - сказала Гортензия. - Да в этом и нет
необходимости. Кое-кого меланезийцы весьма раздражают, и я лично понимаю
их... Мы держим двух служанок. Почему двух, если хватило бы одной? Да
потому, что каждая из них в любой момент, не спросясь, может уйти в родную
деревню, если почувствует скуку или ей приспичит на свидание к дружку.
Внушить что-либо им совершенно невозможно, и стимул оплаты их не особенно
трогает: были бы деньги, а сколько их, вроде бы безразлично. Дети,
настоящие дети...
На нас были выписаны пропуска, и чиновник канцелярии, в котором я с
радостью узнал Куину, провел нас в кабинет.
Такибае был в шортах и спортивном трико.
- Мне доложили, что вы готовы работать над образом меланезийского
государственного деятеля. Прямо скажу: для нашей страны, обкраденной
империализмом в наиболее плодотворную пору жизни, нужны образы, которые
заложили бы основы национального духа...
Убежденный в значительности своей личности, Такибае не подготовил
никакого специального шоу. Он не избегал в нашем присутствии бесед
конфиденциального характера и не пытался создать впечатления своей
чрезвычайной загруженности и служебного усердия.
Дутеншизер фотографировал адмирала, смущенно повторяя, что фотографии
психологически подготовят его к портрету.
Я спросил Такибае, как он представляет себе роль современного
политического деятеля.
- Теперь, когда развитие человечества переживает кризис, значение
политики и политиков непрерывно растет. Увы, на земле еще не изобретено
эффективного механизма, уравновешивающего власть, которая, как известно,
карает и награждает, ведет переговоры и сеет разрушения. В наше время
компетентные вожди - главное богатство наций. Народ должен иметь право
выбирать достойных. Именно в этом кроется его жизнеспособность. Я не
собираюсь болтать, как другие, о скромности. Да, я, безусловно, выдающийся
государственный деятель. На предстоящих выборах я выставлю свою кандидатуру
и, думаю, у меня не будет конкурентов...
Такибае был прирожденным полемистом. Он не повторял отрепетированных
фраз, его мысль творила в ту минуту, когда он спорил с оппонентом. Мой
блокнот быстро заполнялся.
- Какую проблему вы считаете главной?
- Сохранение человечества - вот проблема, которая должна собрать всех
за один стол. Война или мир - результат. Главный вопрос - способность
человека осознавать свои действительные, а не мнимые интересы и готовность
служить разуму, а не доктринам... В средние века общественная мысль
топт