Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
ора метеоприборов, потом от аппаратов Набатникова... А
вот самый нижний ряд, где написано "Сектор ј 4".
Под крышкой, которую пришлось отвинчивать, были расположены
нумерованные контакты, к ним подходили провода от разных камер. Бабкин
нашел контакты от Яшкиной, двенадцатой камеры, но разве догадаешься, куда
присоединить громкоговоритель? Где тут можно услышать Яшкино сердце?
Именно эти два контакта из многих других необходимы были Тимофею,
потому что показания температуры, кровяного давления, пульса, анализ
газообмена передаются для записи на ленту, а сердце, как думал Тимофей,
обязательно выслушивается через репродуктор.
Поочередно присоединяя проводнички к контактным парам, Бабкин наконец
услышал в своем маленьком репродукторе Яшкино сердцебиение. Даже ничего не
понимая в медицине, можно было догадаться, что Яшка чувствует себя
превосходно, - ровные, ритмичные толчки.
Как же поступить дальше? Мутилось сознание, а оно, как никогда, сейчас
должно быть ясным... "Значит, так, - напрягая всю свою волю, размышлял
Тимофей. - Надо проверить приемником, когда, после какой передачи
включится Яшкино сердце". Пока слышны незнакомые сигналы. Звонкое
бульканье, журчит ручеек... А это, конечно, сердце... Тук, тук, тук...
Яшка жив-здоров. Скорее бы подключить репродуктор!
Не успел Тимофей сказать несколько слов, как диск снова вырвался в
пустоту.
Тимофей что-то кричал, почти не слыша себя. Да не все ли равно, лишь бы
поняли, что здесь человек. Он повторил это еще раз и еще, отсоединил концы
и включил приемник. Сердце перестало стучать. Слышится веселый, заливистый
лай Тимошки.
Но почему же диск не замедляет ход? Почему летит все быстрее и быстрее?
Непонятно. Сигналы должны быть приняты обязательно.
Послышался треск, будто за спиной кто-то рвал полотно. Бабкин обернулся.
Кварцевые трубки на щитке, связанные с уловителями Набатникова,
загорелись фиолетовым светом. Ярко вспыхнули толстостенные колбочки с
жидкостями. А в одной из них, у самого потолка, задрожал многоцветно
переливающийся огонек.
Бабкин растерялся. Сейчас все взорвется. Нет. Пустая тревога - видно,
так и должно быть. Надо записать наблюдения: время, продолжительность
свечения, характер реакции.
Карандаш падает из рук, темнеет в глазах. Страшное, непонятное
ощущение, точно сверху льется на тебя расплавленный металл, ползут по телу
жгучие струи.
Космические лучи? Они, как бумагу, пронизывают стенки кабины, впиваются
в мозг смертельными иглами. Нет, не они. Наверное, вредные излучения.
У Тимофея были все основания именно так и думать. В каких-нибудь
графитовых коробках расщепляются атомы вещества. Вредоносные излучения
заполняют всю кабину. Тимофеи беззащитен, он знает, что такое лучевая
болезнь. Недаром даже ничтожные крохи изотопов, с которыми он имел дело в
контрольных приборах, спрятаны в толстых свинцовых экранах. Недаром он
носит в кармане индикатор радиации.
Вот он! Излучение выше всех допустимых норм! Далеко за красную черточку
выскочил дрожащий лепесток.
Куда деваться? Открыть люк в кольцевой коридор? Но и там смертельные
лучи.
Тонкие металлические стены для них не преграда. Лучи пройдут, догонят и
бросят тебя на жгучий от мороза пол.
Выхода нет. Перед глазами огненные круги. Мелькает родное лицо. "Стеша,
прости!" И думает он уже не о себе, а о ней, о горе ее, ни с чем не
сравнимом. Где-то далеко, как огонек в ночи, теплится едва заметная
надежда.
Жить, жить... во что бы то ни стало! Лишь бы не погибнуть здесь, не
увидевши Стеши и теплой земли.
Как остановить полет? Как выключить, прекратить подачу горючего к
двигателям? А если отсоединить все аккумуляторы, что питают приборы
управления? Все кончится тогда. Все замрет.
И вдруг он понял, что спасения нет. Остановишь двигатели - и диск, уже
не поддерживаемый ничем, ринется вниз, ударится о плотный воздух,
разобьется и сгорит.
Бабкин подползает к окошку. На стекле лежит мертвый мышонок, серый и
без номера.
"Унион" продолжает свой полет...
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ
Тут много событий, а кроме того, рассказывается о
мальчиках, вытаскивающих кирпичи из нашего великого
здания, и о настоящих людях, тех, кто поднялись на
рекордную высоту мужества и долга.
В залах института готовились к проверке воздействия на животных
искусственной тяжести. И животные и растения находились в камерах,
расположенных по кромке диска. Следовательно, если бы он вертелся вокруг
своей оси, то центробежная сила возместила бы отсутствие привычной нам
земной тяжести. Кабина будущих космических путешественников также была
устроена неподалеку от края диска. Следовательно, они могут и не
чувствовать неприятной невесомости. Предусмотрено вращение диска с помощью
газовых рулей. В безвоздушном пространстве "Унион" будет долго вертеться,
даже от маленького толчка.
А пока эту карусель испытывали в нижних слоях ионосферы, Бабкин
находился в центральной кабине и потому при вращении никакой добавочной
тяжести не чувствовал. Ему казалось, будто прямо на глазах поворачивается
земной шар.
Испытания прошли успешно. Приборы отметили, что в диске можно получить
любую искусственную тяжесть, близкую земной или планеты поменьше. Скорость
регулировалась в широких пределах.
Все бы ничего, но когда после этой проверки двигатели были включены на
полную мощность, случилась неприятность, которая весьма обеспокоила
Пояркова. Во второй раз Яшка уже не захотел примириться с ускорением.
Что же произошло? С пульсом творилось нечто невообразимое, он то
пропадал совсем, то частил. Сердце готово было разорваться.
- А давление! Смотрите! Смотрите! - Марк Миронович размахивал
карандашом, показывая на прыгающую вверх и вниз кривую. - Так не бывает.
Наверное, приборы испортились.
- Сразу два? - иронически спросил Дерябин. - Довольно странное
совпадение.
Он подошел к пульту технического контроля, где на экранах осциллографов
можно было видеть и уровень принимаемого сигнала и другие показатели,
характеризующие работу радиостанций "Униона", проверил напряжение, форму
импульсов и возвратился обратно.
- Все нормально. Техника не виновата. Дело в пациенте.
- Неужели и с человеком такое может случиться? - упавшим голосом
спросил Поярков.
Марк Миронович оглянулся по сторонам и растерянно пожал плечами:
- Трудно сказать. Но если хотите знать мое мнение, то я бы не разрешил
вам испытывать влияние перегрузки в "Унионе".
Совсем помрачнел Серафим Михайлович. Подвел его Яшка-гипертоник. Ведь и
ускорение не такое уж большое. В последнем толчке, чтобы "Унион" вырвался
в космическое пространство, увеличение скорости должно быть еще
значительнее.
А Яшка уже теперь сдал, не выдержал. И Марк Миронович и другие врачи,
конечно, перестраховщики: они будут выбирать для полета в "Унионе" людей с
железным здоровьем.
А он, конструктор "Униона", будет с завистью смотреть по телевизору,
как человек поднимается в ионосферу. И возможно, у этого человека лишь
одно неоспоримое достоинство - огромный запас нерастраченных сил. Страшная
несправедливость!
* * * * * * * * * *
Можно ли согласиться с Поярковым? Сейчас в ионосфере оказался молодой
инженер Бабкин. И кроме здоровья были у него другие, не менее ценные
человеческие качества. Заслуги его в науке пока невелики, но, честное
слово, этот случайный пассажир "Униона" не случайный человек на земле, и
вряд ли стоит обижаться Пояркову, что Бабкин опередил его.
Но самое главное, что и Пояркову дороги не заказаны. Знал бы он, что
Яшка себя прекрасно чувствует, что давление у него нормальное и пульс
великолепный, что дело вовсе не в нем, а в поведении Бабкина.
Как он мог сообщить о себе? Записка в ботинке не помогла. Наверное, не
нашли. Сигналы, переданные через фотоэлемент, не приняты. Осталось
последнее средство - включить в линию, по которой передавалось биение
Яшкиного сердечка, репродуктор от карманного приемника и крикнуть в него
хоть несколько слов. Не было ведомо Бабкину, что врачам не требовалось
выслушивать Яшкино сердце, - его биение записывается на ленте так же, как
и кровяное давление и температура. А кроме того, Тимофей не знал, что
подсоединился не только к одному каналу, а и к другому, по которому в этот
момент передавался пульс. Вот и получилась совершенно неожиданная картина
Яшкиной болезни. Охрипший, слабый голос Тимофея записывался на ленте в
виде дрожащих кривых. Перышки не смогли передать слов, однако упорно
доказывали, что подопытный пациент - Яшка-гипертоник - серьезно заболел.
Но заболел не он, а Поярков. В самом деле, когда у тебя отбирают
последнюю надежду, то вряд ли будешь хорошо себя чувствовать. Правда, на
основании этого опыта нельзя еще ничего решить окончательно, но
конструктор, истомленный неудачами и сопротивлением противников, был
мнителен.
Единственным утешением он мог считать, что навсегда покинул "последний
полустанок" - НИИАП. Здесь и воздух другой. Правда, все еще путается под
ногами Медоваров, но после посадки "Униона" ему здесь делать будет нечего.
Это вполне закономерно. Впрочем, поживем - увидим.
Мы простились с обиженными сотрудниками НИИАП, которые на другое утро
после прилета в Ионосферный институт отправились восвояси. Простимся пока
и с Аскольдиком. Он выпросил у Медоварова двухнедельный отпуск за свой
счет и проследовал на отдых к морю.
-Точка, - сказал он на прощанье. - В атмосфере культа личности
Набатникова я дышать не могу. Я свободный человек. Точка.
Этой точкой закончилась бесславная командировка Аскольдика. Все его
похождения, обычно начинающиеся на танцплощадках, представляли собой нечто
вроде многоточия мушиных следов. Такова была основная деятельность борца
за "свободного человека".
Впрочем, не стоило бы и вспоминать о нем, но перед самым отлетом
Аскольдик сумел и здесь наследить. Правда, в несколько ином роде.
Медоваров искал случая, чтобы похвастаться самолетом-лабораторией
НИИАП, как она здорово оборудована и какими важными работами в ней
занимаются. Не умея объясняться ни на одном иностранном языке и в то же
время не желая прибегать к помощи переводчиков, он решил показать
лабораторию польскому геофизику, который говорил по-русски не хуже самого
Медоварова и мог сказать всякие лестные слова.
Во время осмотра лаборатории иностранному гостю представили сотрудников
НИИАП, в том числе и Аскольда Семенюка.
Выбрав подходящую минуту, Аскольдик подкараулил геофизика и, вроде как
обращаясь к "международному мнению", высказал наболевшее: он говорил о
том, что ему запретили издавать рукописный журнал "Голубая тишина".
Жаловался на учебные программы. Почему в них не предусмотрено изучение
известных в свое время поэтов-мистиков и символистов, а все часы отданы
классикам и социалистическому реализму? Он, например, пишет стихи в духе
Бодлера, а их почему-то не печатают, впрочем, так же, как и других
"инакомыслящих" поэтов.
Рассказал также, что попробовал перейти на сатиру, стал критиковать
начальство в стенгазете. Сначала ничего - разрешили вывесить, а потом
начальство обиделось и газету сняли. Все это совсем недавно произошло в
самолете.
Аскольдик даже показал место, где висела злополучная "молния", просил
весь разговор держать в тайне, хотя, кроме примитивной демагогической
болтовни, в нем ничего не было.
Польский ученый считал себя другом Советского Союза, но ничего не
понимал в политике, даже гордился этим, ставил науку превыше всего и ничем
другим не интересовался. Слова обиженного советского студента поляку
показались откровением, и, вспомнив кое-что из случайно услышанной
передачи "Голоса Америки", гость захотел поговорить с Набатниковым и
выяснить его отношение к затронутому вопросу.
Трудно определить причины странной в наши дни аполитичности польского
ученого, - ведь его народ столько перестрадал в минувшую войну. Но дело в
том, что задолго до этих страшных лет он уехал в Швецию, где даже глубокие
старики не могли бы припомнить, когда их страна воевала. Потом он вернулся
в Варшаву, почти уже восстановленную, поехал в Женеву, где никогда не
темнело небо от вражеских самолетов. Так и получилось, что за всю свою
пятидесятилетнюю жизнь он не познал ни особых горестей, ни страха, он не
видел смерти, обездоленных детей, и только оставшиеся еще разбитые дома
Варшавы могли напомнить ему, что пережили его соотечественники.
Набатников пригласил геофизика к себе в кабинет и разлил по чашкам кофе.
- Боюсь, что я не смогу ответить на многие вопросы, - сказал он, садясь
напротив гостя. - Вы интересуетесь атмосферной оптикой? Ведь по существу
нам только сейчас утвердили программу испытаний "Униона". Это внеплановая,
так сказать, инициативная работа, и о ней пока не будут писать.
- У вас не обо всем пишут, пан Набатников. Почему?
Прихлебывая с ложечки кофе, человек, проживший большую жизнь в науке,
но далекий от окружающей его действительности, смотрел на Афанасия
Гавриловича и ждал ответа, вовсе не касающегося ни атмосферной оптики, ни
геофизики вообще.
Набатников это понимал и чувствовал, что все равно, кто бы ни сидел
сейчас перед ним - друг или враг, - надо разъяснить ему многое, причем
откровенно.
Игра в прятки не в нашем характере.
- Я уточню этот, возможно несколько странный, вопрос, - откинувшись на
спинку кресла, начал гость, и Набатников догадался, что здесь не простое
любопытство. - У меня нет ни сына, ни дочери, но я очень люблю молодежь.
Она во всем мире одинакова. В той или иной степени ей присуще и
фрондерство, и своеобразный нигилизм, отрицание многих традиций. Они хотят
говорить громко о том, что им нравится или не нравится. У них свой вкус, и
очень часто дурной. Но будем снисходительны. Дайте им свободу выражать
свое мнение.
Зачем связывать юношескую инициативу? Чего вы боитесь?
- Это не то слово, дорогой коллега. Мы не боимся, но подчас с тревогой
поглядываем, как неразумные и нахальные мальчики, наслушавшись опытных
демагогов, отрицают все, что нами завоевано и трудом и кровью. Тут
болтался у нас один такой молодец. Мы строим новое счастливое общество.
Представьте себе огромное высокое сооружение, но построить его скоростными
методами нельзя, - каждый тащит наверх кирпичи. Один взял побольше, другой
поменьше.
Многие несли непосильную ношу, чтобы приблизить счастливые дни,
надрывались и гибли, - сердце отказывало. И вот когда здание уже почти
готово, на самую его вершину, ничем не обремененные, взбегают некие
молодцы и, подбадриваемые чужими голосами тунеядцев и врагов, пробуют
сбрасывать вниз кирпич за кирпичом.
- Странный пример, пан Набатников. Но чем они оправдывают это нелепое
разрушение?
- Ошибками строителей. Ошибки были, и мы их не скрываем. Но в том-то и
дело, что по молодости лет и общей ограниченности эти мальчики могли
видеть совсем немногое: чуть перекосившийся кирпич, выщерблинку, застывшую
струйку раствора. И вместо того чтобы устранить это руками мастера, они
готовы орудовать ломом. Нашлись и другие молодцы, эстеты, им, видите ли,
не нравится оттенок облицовки. Долой ее! А иные демагоги знали лишь одно:
что среди строителей предпоследних этажей оказались люди, которые хоть и
много сделали для стройки, но, как потом выяснилось, пользовались не очень
гуманными методами. Значит, надо повытаскивать все кирпичи, что заложены в
прошлые годы? Нашлись и доморощенные теоретики, они уже подбирались к
фундаменту - поковырять его ломиком, вытащить один кирпичик, другой, чтобы
посмотреть: а все ли там, внизу, благополучно? Зря стараются! Наш дом
стоит на прочнейшем фундаменте коммунистических идей и будет стоять вечно.
- Мне нравится ваша убежденность, пан Набатников.
- Дорогой коллега, это не только моя убежденность.
Неизвестно, как воспринял польский коллега слова Набатникова, но вскоре
он опять вернулся к этому вопросу, а потом уже в свободную минуту стал
обсуждать его с датчанином и венгром, которых не менее других волновали
проблемы воспитания. Да это и понятно.
* * * * * * * * * *
В связи с реорганизацией НИИАП и передачей его в республиканское
подчинение Набатникову звонили из Киева: "Кого бы вы, Афанасий Гаврилович,
рекомендовали директором? Вы же непосредственно связаны с этим институтом.
Мы собираемся расширить его производственную базу и совершенно изменить
профиль работы. Посоветуйте, Афанасий Гаврилович".
И, ярый враг всяких протекций, использования родственных и дружеских
связей, профессор Набатников с чистым сердцем посоветовал назначить
директором НИИАП своего друга - инженера Дерябина. "Не пожалеете".
Афанасия Гавриловича попросили переговорить с Дерябиным, о котором в
Киеве много слышали, встречались с ним и были о нем самого лучшего мнения.
Борис Захарович отказался категорически:
- Не в мои годы, Афанасий. Да и способностей руководителя у меня нет.
Сколько народа, и я их всех должен знать, чем они живут и что у каждого
за душой. Характер у меня колючий, неуживчивый, не со всеми могу ладить.
- Зачем же со всеми? Это называется подлаживаться. Рабская привычка,
отвратительная. Такой руководитель никому не нужен.
- Пусть другого подберут.
- Это не очень легко. Хочешь, чтобы остался Медоваров? Ведь свято место
пусто не бывает.
- В том-то и дело, что место руководителя для меня действительно свято.
А если не справлюсь? Ведь я народу должен смотреть в глаза. И потом, если
говорить откровенно, зачем мне все это нужно?
- Спасибо за откровенность. Но уж если ты вспомнил о народе, то надо
ставить вопрос правильно. Не тебе это нужно, а ему. Понял?
- Хорошо, я подумаю.
* * * * * * * * * *
Не желая быть навязчивым - как-никак, а есть же у него мужское самолюбие,
- Поярков не искал встречи с Нюрой. Все равно это ни к чему не приведет, -
как говорится, "насильно мил не будешь". Но какая-то глупая ревность к
Багрецову все чаще и чаще заставляла сжиматься сердце. В самом деле, куда
он исчез?
Почему Нюра должна мучиться? Дурной он человек, непорядочный, хотя
Бабкин отзывался о нем хорошо. Но ведь дружба, как и любовь, часто бывает
слепа.
Кто знает, не прав ли в данном случае Медоваров? Он всерьез
недолюбливает Багрецова и говорит, что это "тот мальчик".
А Медоваров чувствовал себя хозяином положения. Выбрасывая вперед
маленькие ножки и постоянно прихлопывая спадающую шапочку, он бегал по
всем этажам, делал вид, что все его интересует, хотя, кроме восхищения
"космической броней", никто от него ничего не слышал.
- Признайтесь, Серафим Михайлович, - вкрадчиво начал он, останавливаясь
возле линии контрольных самописцев, где отмечались технические показатели
некоторых узлов "Униона", - довольны вы нашими иллюминаторами? Смотрите,
какой мороз выдерживают!
- Нужны более длительные испытания, - сухо отозвался Поярков. - И на
больших высотах.
- Теперь уже немного осталось, Серафим Михайлович.
Вошел Дерябин, сказал, что Медоварова вызывает дежурный по НИИАП. Толь
Толич недовольно поморщился и побежал на переговорный пункт. Впрочем, это,
наверное, насчет приказа о новом начальнике.
На переговорном пункте Толь Толич встретил Набатникова. Он заказал
Москву и, в ожидании, когда освободится нужный телефон, рассматривал
бумажную ленту с записью вредных излучений, которые неожиданно появились
внутри центральной кабины. Как они просочились туда из уловителей? Ведь
была предусмотрена полная защита внутренних приборов. Правда, что-то
странное случилось с давлением жидкости: то оно резко повысилось, то упало
ниже нормы.
Разве мог подумать Набатников, что виной тому лопнувшая трубка, которую
Тимофей все же исправил, но часть жидкости успела вытечь?
Разговаривать в присутствии Набатникова Медоварову не хотелось, тем
более что все слышно через репродуктор, но ведь хозяина не выгонишь, это
не частный разговор, а служебный, и Набатникову д