Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
встряхнулся
скисший было коллектив, даже жалко; ведь, как тут ни гадай, а все равно
решать-то будут на Большой Земле, как сейчас с мельницей. - А вы учли,
голубчики мои, что в Храмовище мы имеем избыток рабочей силы, и как раз
самой различной специализации? Да и законы под боком - вписывай любой, хоть
про мельницу, хоть про метеорологический спутник. Для того чтобы заставить
жрецов сдвинуться с места, нам нужно будет продемонстрировать только один
момент - что испеченные нами лепешки сказочно вкусны...
И почему-то все посмотрели на Гамалея.
- Я - что, самый выразительный чревоугодник? - возмутился он.
- Не без того, Ян, не без того...
Хохот стал всеобщим. Не смеялись только Сирин и Самвел, которому так и
не удавалось прочесть свои стихи.
И Кшися смеялась вместе со всеми - рот до ушей, а глаза неподвижные,
что вода озерная, и вперилась прямо в Абоянцева, в бархатный его тибетский
халат. Зачем он говорит все это, ведь знает, что не сегодня завтра придет
сигнал с Большой Земли - экспедицию свернуть, вернуться на базу, материалы
передать в Комиссию по контактам. Вот и вся сказка.
- Давайте подождем немножко со всеми шарабанами, фарфоровыми фабриками
и прочими гигантами металлургии, - прозвучал ее чуть насмешливый воркующий
голосок. - Ограничимся пока лепешками. Только испечем их не у нас на
ультраволновой плите, а снимем стену, выйдем в город - и прямо там, на их
очагах...
- Но с нашими сковородками! - крикнул было Наташа, но осекся - настала
выжидательная пауза. Так выступать могла одна Кшися - в силу своей детской
непосредственности.
- А ведь вы, голубушка, не очень-то любите смотреть на мертвые города,
- вдруг как-то ощетинившись, проговорил Абоянцев. - Так ведь, Ян? Вы и к
пустым-то городам не привыкли!
Гамалей, насупившись, кивнул. Он был на стороне Абоянцева и в то же
время против него.
- И вы не видели еще ни одной пленки из нашего, собственного Та-Кемта.
Вы просто не в силах представить, как выглядят руки у рубщиков змеиных
хвостов. Вы неспособны воссоздать аромат, подымающийся от сливного арыка,
когда он добежал до конца улицы. Вы...
- Зачем так? - высоким гортанным голосом крикнул Самвел. - Здесь нет
детей, здесь нет слабонервных. Мы все знали, на что идем. Так зачем обижаете
девушку?
Гамалей сидел по-турецки, уперев ладони в колени. Ишь, набросились,
щенки-первогодки. Чешутся молодые зубы. Прекрасные, между прочим, сверкающие
зубы. Аж завидно. И никто из них уже не думает о том, что их бесстрастие,
обусловленное односторонней непрозрачностью стен, - залог спокойствия
кемитов. Залог невмешательства. Залог мира. Между тем с "Рогнеды"
докладывают, что интенсивность движения на дорогах, ведущих к Та-Кемту, за
последнее время увеличилась вчетверо. Случайность? Пока это не проверено,
Большая Земля не даст разрешения на контакт, даже если и будет найдена эта
проклятущая формула.
- Я никого не обижаю, - жестко проговорил Абоянцев после затянувшейся
паузы. - Я просто никого здесь не задерживаю.
Гамалей прямо-таки физически почувствовал, какая пустота образовалась
вокруг начальника экспедиции.
- Собственно говоря, - голос Абоянцева звучал, как труба на военном
плацу, и Гамалей понимал Салтана - смягчись тот хотя бы на полтона, и все
прозвучало бы жалким оправданием. - Так вот, мне здесь приходится гораздо
горше вас. Не глядите на меня с таким изумлением. Все вы делаете дело -
копаетесь в земле, жарите блины, делаете уколы и анализы. А я торчу здесь
только для того, чтобы время от времени снимать с вас пенку, как с кипящего
молока - чтобы не убежало. А вам бы скорее, скорее... Живите себе спокойно,
тем более, что у вас продолжается период обучения. Вы даже сейчас делаете
дело, ради которого сюда прилетели.
Кшися вскочила на ноги. Сейчас, вся в золоте костра и серебряных
отсветах луны, она казалась древней фреской, напыленной едва заметным
серебряным и золотым порошком на глубокую чернолаковую поверхность.
- Жить спокойно? Да разве мы вообще живем? Мы бесконечно долгое время
готовимся жить, у нас затянулось это самое "вот сейчас...", и мы перестали
быть живыми людьми, мы - манекенщицы для демонстрации земного образа жизни,
мы только и делаем, что стараемся изо всех сил быть естественными, а на
самом деле боимся хохотать во все горло... Правда, еще больше мы боимся
показаться с незастегнутой верхней пуговкой на рубашке. Мы боимся плакать,
но еще больше мы боимся нечаянно положить нож слева от тарелки. Мы боимся
любить... А правда, почему мы боимся любить? Столько времени прошло, как мы
вместе, а никто еще ни в кого не влюбился. Меткаф, ну почему вы не дарите
цветов Аделаиде? Гамалей, почему вы не слагаете стихов для Сирин? А вы,
мальчишки, - неужели никому из вас не захотелось подраться из-за меня? Ах,
да, ведь мы только и думаем о том, как это будет выглядеть со стороны! Нами
перестали интересоваться? Еще бы - да нас и живыми-то, наверное, не считают.
Волшебный фонарь, если есть такой термин по-кемитски. Или
бабочки-однодневки. Что ж, будем продолжать наше порханье? Но начальник
имеет право...
Все слушали ее, как зачарованные, и Гамалей, чтобы стряхнуть с себя эту
ворожбу, замотал головой:
- Да скажи ты ей, Салтан, скажи... Все равно рано или поздно увидит на
экране!
- Сядьте, Кристина Станиславна, сядьте и остыньте, - голос Абоянцева
звучал буднично-ворчливо. - Как показали просмотры, в Та-Кемте, как,
впрочем, и в других городах, регулярно совершаются жертвоприношения.
Человеческие, я имею в виду. И чрезвычайно утонченные по своему зверству.
Так что пока вы не насмотритесь на это в просмотровых отсеках, о
видеопроницаемости с нашей стороны и речи быть не может, не то что о
непосредственном контакте.
- Не может быть... - растерянно проговорил Наташа.
- Может. И было. Помните, недели две назад наблюдался фейерверк? Тогда
и жгли. - Абоянцев умел быть жестоким.
Он оглядел застывшие лица:
- Зеркала на вас нет... Мальчишки. Мальчишки и девчонки. Вот так и
будете сидеть. Наливайте, Ян, а то мы и забыли, что сегодня у нас праздник,
- мы, в таком совершенстве владеющие собой, мы, ни на секунду не выпускающие
себя из-под контроля, мы, зазнавшиеся и возомнившие себя готовыми к
контакту...
Бутылка пошла по рукам - медленно-медленно. Описав круг, вернулась к
Гамалею. Он бережно стряхнул себе в стакан последние гранатовые капли,
почтительно водрузил бутылку перед собой и прикрыл глаза.
- Дорогие мои колизяне, - проговорил он нараспев, - догорают последние
сучья костра, и последние ленивые облака, точно зеркальные карпы, отражают
своей чешуей голубое сиянье чрезмерно стыдливой кемитской луны. Так поднимем
последний стакан за тот, может быть, и далекий миг, когда мы, осмеянные и
пристыженные сейчас своим дорогим начальством, будем все-таки подняты по
тревоге, именно мы, потому что кроме-то нас - некому; за тот далекий день...
За тот далекий день, друзья мои!
Стаканы поднялись к серебряному диску неба, раз и навсегда отмеренному
им бесплотной твердыней защитной стены.
- Опять про меня забыли! - горестно и дурашливо, как всегда,
воскликнула Макася. - Уж хоть бы ты, Самвел, почитал мне стихи, что ли, - я
ж вижу, как тебя с самого обеда распирает!
Все засмеялись, и полные горсти смолистых шишек, подброшенных в огонь
легкими руками Сирин, выметнули вверх сноп радостных искр.
- Свои читать... или чужие? - замялся Самвел. Всем было ясно, что ему
хочется почитать свое.
- Чужие! - мстительно завопили Диоскуры.
Самвел вскочил, взмахнул невесомыми, сказочными своими руками - и
словно два костра полыхали теперь друг напротив друга: один - рыжий, а
другой - аспидно-черный.
- Ха-арашо, - выкрикнул он и словно всего себя выдохнул вместе с этим
гортанным криком. - Пусть - чужие, но - о нас...
И зазвенел голос - но не его, не Самвела; как на древнем поэтическом
поединке, стояла перед ним белейшая Кристина, и, как вызов, звучали строки:
Я, наверное, не права.
Ты мне злые прости слова.
Ты мне радость и боль прости.
Ты домой меня отпусти...
И уже голос Самвела подхватывал, как песню:
Мы смотрели вчера с тобой,
Как змеится Аракс седой,
И его вековая мгла
Между мной и тобой легла.
Близко-близко встал Арарат -
Под закатом снега горят,
Но нельзя подойти к нему
Никому из нас. Никому...
Беззвучно озарилось небо вдоль самого края стены, и еще раз и еще; и
вот ракета не ракета, а вроде бы огромная тлеющая шишка, рассыпая тусклые
искры, прочертила на небе низкую дугу и канула в черную непрозрачность.
- Опять! - с ужасом вырвалось у кого-то.
12
Нет, не грубые травяные циновки плели на дворе братьев Вью. И даже не
одеяла из шерсти, надерганной из змеиных хвостов. Тончайшие ткани,
полупрозрачные, как влажный рыбий пузырь, - вот что было уроком их дома.
А урок - на каждый день по куску ткани, да не меньше, чем на один
наплечник.
Может, сжалится кто-нибудь из братьев, возьмет на себя, оставит ее,
проворнейшую из ткачих, в родном доме? Десятый день сегодня, как заплачен за
нее выкуп, но не пришел Инебел, обманул, не взял в свой дом. Но и жрецы не
торопятся к себе прибрать - может, передумали? Куда же ей теперь?
Вью открыла корзиночку, достала свежего, ненабегавшегося паучка. Слезы
- кап-кап на мохнатую спинку. Вытерла бережно.
Братья, как и положено, сидят плотно, привалившись к стене. Ноги
вытянуты, поверх них - циновка плотная. Концы тончайших водяных стеблей - да
не просто стеблей, а одной сердцевины чищенной - зажаты в пальцах ног; на
других концах петельки. Братья ловко поддевают пальцами эти петельки, строго
через одну, поднимают нити, Вью выпускает паука, и он бежит поперек лежащих
стеблей, оставляя за собой клейкую толстую паутинку, пока не добежит до
конца циновки, где поймают его проворные руки младшенькой Лью. Братья разом
опустят петли, перехватят те, что лежали, подымут, тогда Лью выпустит паука,
в ладошки хлопнет, чтоб бежал обратно, к старшей в руки.
Хлопотно это, внимания требует великого: и чтоб паучок в сторону не
забежал, и чтоб нить не истончилась - сразу другого из корзинки доставай.
Она запустила быстроногого живого ткача, хлопнула и ладошки - беги,
паучок, беги через белый тростник, паучок, бесконечную нитку не рви, паучок,
на ладошке сестры задержись, паучок, и обратно в корзинку с тугими лиловыми
сытными пчелами боком и скоком на резвых мохнатеньких лапках проворно беги,
паучок, мой смешной, толстопузенький, ласковый, мой золотой паучок, ну беги
же, беги, ну беги, ну беги...
Золотисто-коричневый мохнатый шарик привычно ткнулся в теплые хозяйские
ладони, но они вдруг приоткрылись - беги, паучок, он и побежал к позабытой в
неволе зелени придорожных кустов, волоча за собой драгоценную нить паутины.
Беги же, беги, паучок...
Крайний брат, младший, неторопливо опустил стебли основы, скупым и
расчетливым жестом ударил сестру по лицу. Возгордилась, немочь бледная,
дурища змееокая. Нет, чтобы за собственного брата выйти, так на чужедворца
позарилась. А вот теперь и выходит, что даром вдоль заборов отиралась, космы
свои распатланные на виду всей улицы в арыке полоскала, точно дева
божественная, нездешняя. Не по себе кус приметила. Выкупил, да не высватал!
И нечего ушами трепыхать, дорогу выслушивать - не стучат шаги. Не надобна!
Так и пряди усердно, приглядливо. Урок - по лоскуту на день!
Выполнили. Солнце дневное лишь клониться стало - последняя паутинка под
самые петельки пролегла. Младшенькая Лью еще раз промыла камень,
отполированный ступнями, теперь на него расстелили клейковатую, пока еще
дырчатую ткань. Старый дед, приволакивая то одну, то другую ногу - по
настроению, но непременно, чтоб к тяжелой работе не принуждали, - вынес из
погреба горшок с настоем коробочек пещерного мха. Сложил пальцы левой руки в
щепоть, вместо ногтей - кисти щетинные, точно у маляра. В другой раз от
одного такого воспоминания зашлось бы сердце, затомилось обидой неправедной,
а теперь уж перегорело, перетерпелось. Дед окунул щепоть в медовый настой,
старательно окропил свежую ткань. Вью торопливо, чтоб опять не схлопотать за
нерадивость, смазала ступни змеиным сальцем и вспрыгнула на теплую
поверхность утюга. Воздушные переплеты почти невесомой рогожки плющились,
затягивались мельчайшие дырочки, изжелта-коричневатый настой равномерно
растекался по всему лоскуту. Как-то старый дед услыхал, что младшие
переговаривались - гладким бревном-де сподручнее было бы ткань раскатывать,
глаже, быстрее... Не поленился - исхлестал болтунов своей
метелкой-кисточкой. Чтоб неповадно было и в мыслях закон нарушать. Даны
Богами руки да ноги - вот ими и усердствуйте...
Словно кипятком по ногам - бабкина пятерня, от постоянной варки да
жарки ладонь прокопченная, уж поди и чувствовать-то ничего не может, бабка
ее годами не отмачивала... И тоже - попрек:
- Ишь на утюжину взгромоздилась, бесстыдница, юбки не скинувши! Ну как
забрызгаешь соком, в чем на люди выйдешь, коли позовут?
Вью перестала топтаться, послушно дернула завязки нижней юбки. Снять не
успела - со стороны Храмовища грохнуло, задребезжало, нестройно, не
по-утрешнему, отозвалось эхом второго круга... "Нечестивцы" сзывали народ.
Вью спрыгнула на землю холодея - страшен дневной неурочный набат!
Мимо дома, вверх по улице, уже бежали люди, сдержанный тревожный гул
голосов мешался с торопливыми шлепками босых ступней по раскаленной солнцем
дороге. И давно ли сзывали в прошлый раз? Зачастили...
Кто-то из братьев жестко ткнул в спину, и Вью, даже не омыв ног от
змеиного сала, выскочила за ограду.
Бежали целыми дворами, прихватывая немощных, но Вью посчастливилось -
споткнулась и отстала от своих, так что теперь можно было брести
медленно-медленно, оглядываясь - не Инебел ли сзади?
Но семья маляров жила на соседней улице, а сами они, застигнутые
набатом возле полузакрашенных заборов, могли прибежать вообще с любой
стороны. Неужели и увидеть не суждено? Жрецы все знают, все помнят, никуда
ей не спрятаться, везде найдут. И отдадут в самый голодный дом, где
перемерли старшие, а голопузеньких малышат - целый двор, и забыли, когда
урочную работу выполняли полностью...
Ох, страшно...
До площади так и не дошла - все равно кому-то на спуске стоять, площадь
всех не вмещала. Вью перепрыгнула через чистый арык, оперлась плечами о
забор - плечи пришлись как раз на прикрытый жирными темно-синими ресницами
выпуклый глаз Спящего Бога. Давно сие рисовали, незамысловато: только глаза
и брови, а по низу забора - плоды, подношения, значит. А у Инебела Боги
получаются совсем как люди, тронь их - раскроют глаза...
Тьфу, тьфу! Богохульство окаянное. Да и Инебел, говорят, последнее
время не подлинных, Спящих Богов рисовал, а этих вот... Нездешних. Может, за
то Спящие Боги и разгневались на него, наслали затмение ума, вот и забыл он
про невесту свою выкупленную?
На Уступах Молений показались уже первые жрецы, все разодетые - на
каждом не меньше пяти одежд: длинные юбки, ленты, передники, набрюшники,
наплечники, запястные платки... И все ярче цветов луговых - настоем пещерных
ягод крашено. А по улице, тяжело дыша, еще поднимались те, кто мчался по
тревожному сигналу с пастбищ, озер и лесных полян. Тяжело вбивая пятки в
теплую дорожную пыль, подошли лесоломы - потные, косолапые. А что, если к
ним в семью?.. Бр-р-р. Даже сюда долетает запах дурных лесных ягод. А уж
руки... Она еще раз искоса глянула на них - и не поверила своим глазам: они
жевали! Прямо посреди улицы, при свете дня!
Они стояли посреди дороги, коренастые, наглые; время от времени
кто-нибудь из них швырял себе в рот что-то вроде маленького лесного орешка,
и нижняя челюсть срамно и плотоядно двигалась - хрум-хрум, - а глаза между
тем шныряли вокруг опасливо и зорко. Но никто не стыдил их в голос, соседние
отводили взгляд, неловко переминались, но молчали. Вью вдруг спохватилась,
что глядит на срам, ойкнула, прикрылась рукой.
И все-таки с середины улицы временами доносилось отчетливое:
хрум-хрум...
И вот стогласный хор младших жрецов, бесшумно заполнивших галерею,
стройно и пронзительно взметнулся к небу: "Славьте Спящих Богов!"
"Сла-а-а-вим", - несогласно взревела толпа.
Инебел подошел поздно - едва поспел к первому возгласу. Покивал соседям
молча - расспрашивать о снах было уже недосуг. Старейший жрец уже выполз на
девятую ступень и, воздев руки к небу, обиталищу Спящих Богов, безразлично
обвис на руках двух дюжих телохранителей. Те бережно сложили тщедушное
тельце на циновку - пока вершатся мелкие дела, в священном сне еще может
снизойти божественное откровение.
На вершение малых дел Инебел смотрел вполглаза. Привычное мельтешение
наград - рыжие шерстяные подушки, клетчатые покрывала. Отнаграждались,
завели новую молитву - жрицы выплыли на третью ступень, все в цветочных
гирляндах, с глиняными колокольцами; хоровод водили с закрытыми глазами, не
расцепляя рук, - славили Спящих. С прошлого схода в трех дворах хоронили,
теперь шла церемония вручения старейшим этих дворов запечатанных сосудов с
Напитком Жизни. Говорят, дух от него медвяный, а вкус горек и жгуч; жена,
отведавшая его, засыпает непробудно, и только в таком сне можно зачать
нового человека...
А вот и новые человечки - из-под Уступов Молений выпускают матерей с
плетеными корзинками. Расступилась толпа - мешкать тут нечего, надо бегом
бежать до дому, до теплого садового погреба, чтобы не гневать Спящих Богов
писком и плачем. После сумрака каменных сводов, где живут по нескольку дней
новорожденные, солнечный свет слепит глаза матерям, они бредут, спотыкаясь,
пока молодые отцы пробиваются к ним, немилосердно расталкивая толпу, и в
такие минуты каждое из этих измученных, осунувшихся женских лиц светится
такой беспомощной и прекрасной улыбкой, что каждый раз у Инебела начинает
щемить сердце: этой улыбки ему не нарисовать никогда в жизни...
- Наплодили новых работничков, слава Спящим Богам, - негромкий,
благоречивый голосок за спиной до того насыщен елеем, что никакими силами не
распознаешь в нем и тени насмешки или брезгливости. - Теперь помчались рысью
по погребам, гадать - то ли своего худородка им оставили, то ли по
благостыне безмерной заменили на что получше.
Так говорить умели только в доме Аруна. Инебел с досадой обернулся -
так и есть, Сиар.
От дурмана сегодняшней ночи, от тягомотины окольных и не всегда
понятных разговоров и, наконец, попросту от нестерпимого сосущего голода
хотелось сесть в теплую дорожную пыль, обхватить руками звенящую голову и
качаться - взад-вперед, взад-вперед...
Инебел тоскливо переступил с ноги на ногу - ему не то, чтобы опуститься
на землю, ему и спрятаться, прислониться к чему-нибудь было невозможно, -
возвышающийся на целую голову над толпой, он был виден отовсюду, как
одинокое дерево над кустарником. И всегда-то ему было зверски неуютно в
толпе, а сейчас - и говорить нечего... Он вздохнул, безучастно склонил
голо