Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
лада.
Он направился к единственной в комнате двери, но на пути стоял Голем с
надписью "смерть" на лбу. Миньян попытался обойти глиняного монстра с двух
сторон сразу, но распростертые руки Голема не позволили ему этого сделать.
- Ты надеешься задержать меня? - спросил Миньян голосом Аримана.
- Напротив, - сказал Минозис, - я надеюсь, что ты уйдешь. Навсегда.
Ариман протянул к монстру правую руку, и на лбу исполина появился
отпечаток ладони - багровое, мгновенно почерневшее пятно. Посыпалась
обожженная глина, Голем замер, обе его руки отделились от туловища и рухнули
на пол. Прерывисто вздохнул Минозис, но взгляды Миньяна были прикованы к
тому, что происходило с творением Бен-Бецалеля - Голем начал рассыпаться,
материальная его оболочка на глазах превращалась в духовную суть, глина
становилась пылью, пыль - мыслью, воспоминанием, энергия памяти
высвобождалась слишком быстро, чтобы можно было даже десятью настороженными
умамами воспринять единую картину, и лишь обрывки событий, некогда
происходивших с Големом, стали впечатлениями, - так застревают в твердых
телах быстрые частицы, нейтрино или мюоны, но большая часть проходит
насквозь и исчезает в пространстве, чтобы на расстоянии многих парсеков
встретить массивное тело далекой планеты и умереть в нем без пользы, без
боли, но и без отчаяния.
Лишь одна сцена оказалась захвачена целиком, будто квант света,
ударившийся о глазное дно и ставший сигналом, пробудившем в мозгу странную,
но абсолютно реальную картину.
Это была узкая комната с высоким сводчатым потолком, похожая на кабинет
Минозиса. Свет проходил сквозь разноцветные витражи, расположенные слишком
высоко, чтобы можно было разглядеть систему в хаотическом расположении
множества стекол. Лучи солнца разбивались, проходя сквозь преграду, на
тысячи цветных осколков, и падали на пол, создавая странную дорожку, которую
можно бы принять за выцветший ковер, если бы не проступавшие сквозь эту
неосязаемую материю изображения грязных, давно не мытых, каменных плиток.
- Я слепил тебя не для того, чтобы ты молчал, - сказал старческий
надтреснутый голос, и Миньян увидел, как из-за скрытого в тени и потому
почти незаметного на фоне стены письменного стола поднялась тщедушная
фигура. - Я задал тебе вопрос, и ты ответишь на него, потому что ты сейчас в
моей власти. Ты - подобие Княза Тьмы, ты - его физическая оболочка. Он, твоя
истинная суть, не может не понимать, что, уничтожив тебя, - а я это сделаю,
не сомневайся, - я уничтожу и его природу. Он не сможет больше...
Старик закашлялся, схватился обеими руками за грудь, Миньяну
показалось, что он сейчас упадет лицом на стол и умрет, а с ним погибнет и
весь этот мир, существовавший, похоже, только в его памяти. Откашлявшись и
оставив на подбородке едва заметную струйку крови, старик продолжил:
- На один вопрос ты мне все равно ответишь... Все в мире - порождение
Творца. Значит, и ты, Князь Тьмы, Дьявол, Вельзевул, Азазель, Сатан - я
называю твои имена, коих великое множество - ты тоже сотворен Им, всесильным
и светлым. Ты сотворен Им, и если ты восстал против Него, принеся в мир
столько же зла, сколь велико было созданное Им добро, значит, это было нужно
Ему, ибо без его воли...
Старик опять закашлялся, хотя на этот раз и ненадолго. Но силы его
иссякали, да и квант памяти Голема, воспринятый Миньяном, рассеивал энергию
быстрее, чем происходило осознание увиденного. Картина приобрела
фрагментарный характер, Миньяну пришлось сосредоточить внимание на лице
старика, на его губах, произносивших неслышимые уже слова, он сумел
перехватить мысль этого человека, ясную и гораздо более глубокую, чем мог бы
выразить создатель Голема в срывавшейся речи.
Мысль была такой: "Мир создан Богом. Дьявол создан Богом, ибо больше
создать его было некому. Восстание Дьявола против Бога не могло происходить
помимо воли Творца всего сущего. Зло пришло в мир, потому что так было
угодно Создателю. Однако Творец изначально добр. Значит, создав зло, Он
творил для мира добро. Следовательно, мир не может существовать, если в нем
нет зла. Зло существует для спасения мира. Уничтожить зло нельзя - это все
равно, что уничтожить мир. Я намерен убить порождение Дьявола. Значит ли
это, что мир погибнет, когда я завершу свой опыт?"
Старик - был ли это Бен-Бецалель или некий его аналог во Второй
Вселенной? - протянул руку, чтобы стереть со лба Голема первую из выведенных
светом букв. Голем отступил, он был подчинен воле старика, создавшего его из
глины, как Господь когда-то слепил из глины первого человека. Но Голем
ощущал и свое, не зависевшее от воли Бен-Бецалеля предназначение: любое
живое существо, созданное или рожденное в муках, немедленно теряет
однозначную связь с создателем, и цель его существования не определяется
больше той идеей, что владела творцом.
Рука старика вытягивалась, будто змея, зрелище оказалось ужасным, сам
Бен-Бецалель не мог понять происходившего и готов был умереть от страха.
Голем перестал отступать и неожиданно бросился вперед. На пути его
находилась горячая ладонь Бен-Бецалеля, жар которой оставил на лбу монстра
багровый след, буква "алеф" исчезла, и все было кончено прежде, чем
Бен-Бецалель сумел осознать произошедшее. Голем рассыпался. Потрескавшиеся
куски сухой глины, смешанные с песком, были не больше похожи на живое
существо, чем стол, за которым работал алхимик. Но не это оказалось самым
поразительным. Слово "смерть", оставшееся после того, как Бен-Бецалель отсек
первую букву от слова "истина", пылало в воздухе там, где уже не было лба
Голема, на котором этот текст был выписан изначально. Слово "смерть" пылало
алым, и сквозь объемные буквы старик мог разглядеть противоположную стену
своей кельи, на которой он лишь вчера изобразил зодиакальный круг в новой,
им самим придуманной, художественной форме.
Бен-Бецалель получил ответ на свой вопрос. Он уничтожил порождение
Дьявола, которое сам же и выпустил в мир. Но зло осталось. Осталась смерть,
и Бен-Бецалель знал, что она будет с ним всегда - сейчас и потом, не
надпись, а суть надписи, не название, а истина смерти, и истина эта вовсе не
та, о которой говорят древние книги. Истина смерти, как истина зла,
открылась ему сейчас в прозрачном видении одного-единственного слова.
Смерть существует в мире независимо от того, существует ли в мире
объект, способный быть смертным. Сказав Адаму: "Отныне ты будешь смертен",
Творец не в тот момент ограничил время, отведенное живому для жизни.
Создавая мир, Господь создал для него и смерть, ибо, создав, Творец,
сотворил начало. Сотворил то, чего не было прежде. Создавая начало, создаешь
конец.
Означало ли это, что Адам был смертен изначально, и Господь лишь
подшутил над ним, осуждая на то, к чему первый человек все равно был
приговорен самим фактом своего явления в мире?
И если смерть - неизбежный спутник рождения, означает ли это, что
Творец знал, что мир, создаваемый Им, погибнет? И если жизнь имеет конец, то
имеет ли конец смерть? Уход из жизни в смерть не означает ли, что придется
вернуться, поскольку и смерть конечна, а завершиться она может только
собственной противоположностью - жизнью?
Бен-Бецалель прижал к вискам жаркие ладони и закричал от пронзительного
жара. Это была смерть, и это было...
Это было возвращение, и Миньян вернулся, чтобы сразу уйти опять. Лишь
на мгновение он увидел двадцатью глазами белое от напряжения лицо Минозиса и
выражение непонимания, застывшее на нем, будто мазки краски на небрежно
написанном портрете.
Губы Ученого раскрылись, но слова не успели заставить воздух в комнате
завибрировать волнами, мысль была проворнее и застала Миньян прежде, чем он
ушел: "Мы сделали это! Мы сделали..."
Они сделали это вместе. Любовь Алены. Преданность Натали. Знание
Генриха. Вера Абрама. Убежденность Чухновского. Умение Ормузда. Разум
Аримана. Проницательность Антарма. Целеустремленность Виктора. Активность
Влада.
Что мог добавить к этому Минозис? Только собственное понимание
неизбежности происходившего. Уходя, Миньян проникся ощущением этой
неизбежности - оно было, как напутствие, без которого невозможно покинуть
самого себя, отправляясь к себе - другому. В свой, но другой мир.
Когда Миньян уходил в Третий мир, была боль, но было и осознание борьбы
с чужой силой. Сейчас, возвращаясь в Первую Вселенную, Миньян не ощущал
ничего, кроме боли. Боль любви означала невозможность дать счастье
возлюбленному. Боль преданности разорвала тонкую духовную нить, и Наталья
Раскина не смогла бы уже принести себя в жертву Генриху Подольскому. Боль
знания вспухла огненным шаром Большого взрыва: самое болезненное знание -
это знание того, что все познанное теряет смысл, потому что возникает новый,
совершнно отличный от прежнего мир, и знание, добытое веками и мучениями,
имеет отныне смысл не больший, чем ветхий листок бумаги, плавающий на
поверхности огненного океана.
Боль веры жаждала безверия, и Абрам Подольский не находил в себе больше
сил бороться. Боль убежденности заставила Чухновского обратиться к глубинам
собственного подсознания, и возникла иная боль - боль целеустремленности,
сложившаяся с той болью, что терзала Влада.
А еще была боль умения, и боль разума, и боль проницательности, и
страдание стало истинной сутью Миньяна - так ему, во всяком случае,
представлялось, и он стремился убежать от себя в собственную память, где
было все, кроме нынешней боли.
Однако и память тоже болела подобно ноющему зубу, и Миньян закрыл свой
разум для прошлого, ощутив неожиданно, что перед ним возникают картины,
которые были воспоминаниями, но не могли ими быть, потому что это были
картины будущего.
Картины быстро стирались, рвались на полосы, под которыми проступали
другие изображения, и слои эти были подобны бинтам, наложенным на рану: они
избавляли от боли, но скрывали то, что должно было быть обнажено, потому что
иначе невозможно найти дорогу... Куда?
Боль достигла того предела, когда у человека - даже самого
нечувствительного - наступает шок, когда жизнь становится невыносимой, а
смерть не приходит. Миньян терял сознание и не мог этому сопротивляться.
Если бы он был способен видеть происходившее в комнате Минозиса, если
бы мысленным взглядом мог разглядеть выражение лица Ученого, и если бы хоть
один звук смог достичь ушей Миньяна, уходившего из одной Вселенной в другую,
он увидел бы, как Минозис тяжело опустился на плитки холодного пола,
раскинул руки и сказал, обращаясь то ли к небу, то ли к себе, то ли к
коллегам-Ученым, несомненно, слышавшим каждое его слово:
- Он сделал это.
И еще:
- Мы это сделали.
В воздухе комнаты возникла пыль, будто во время жестокого хамсина,
ветра из пустыни, сухого, как Вселенная в те времена, когда эволюция материи
еще не сумела соединить вместе два атома водорода с одним атомом кислорода.
Пыль возникла из мысли, мысль родилась в сознании, а сознание принадлежало
Минозису, пытавшемуся сохранить контакт с Миньяном хотя бы до того момента
или места, когда и где Вторая Вселенная соприкасалась с Первой. Миньян и был
такой точкой, таким местом, такой сутью.
Пыль сгустилась там, где недавно стоял, сомкнув плечи, Миньян, и мысль
Ученого слепила нового Голема, на лбу которого зажглась надпись, возвещавшая
истину, но это было другое слово, более короткое, потому что состояло из
единственного знака, и более длинное, потому что этот знак означал куда
более глубокое знание об истине, чем слово "эмет".
Вдохновенная-Любовь-Управляющая-Вселенной, идея, возникшая из пустой
оболочки в Третьем мире, воспользовалась каналом, соединившим Вселенные в
момент перехода Миньяна. Вдохновенная-Любовь-Управляющая-Вселенной стала
новой сутью созданного мыслью Ученого Голема, и Минозис потянулся к этой
сути, поняв, что опыт завершился успешно, и три мира наконец спасены.
Ему было жаль Миньяна - жаль его боли, его желаний. Его памяти.
Голем поднял тяжелые руки с пылавшими ладонями и протянул навстречу
Ученому. В ответ Минозис протянул свои.
Глава двадцать первая
Когда взошло солнце, наступила ночь и на небе появились звезды. Они
были крупными и почти не мигали, а одна светлым лучом протыкала солнечный
диск, и светило выглядело насаженной на булавку бабочкой. Сходство было тем
более полным, что видна была и корона - крылья бабочки, золотистые, матовые,
трепетавшие то ли от порывов солнечного ветра, то ли от того, что в верхних
слоях атмосферы мчались и сталкивались потоки ионизованной плазмы, которая и
была здесь воздухом, позволявшим дышать, думать и жить.
- Иди ко мне, - сказала Даэна, и Ариман понял, почему солнце оказалось
на ночном небе: он видел и ее глазами тоже. Даэна была далеко - материальном
ее тело находилось на расстоянии ста тридцати миллионов световых лет от
Земли, на планете, не имевшей названия по той причине, что ей не суждено
было быть открытой.
- Иди ко мне, - повторила Даэна, и Ариман не стал медлить. Он только
подумал, что, возвращаясь в Первую Вселенную, должно быть, ошибся в выборе
координат.
- Ошибся? - спросил он себя мыслью Генриха Подольского. - А разве я
выбирал планету? Это инстинкт, природный закон.
- Иди ко мне, - еще раз сказала Даэна, это был голос Натальи Раскиной,
и Генрих услышал его, как Ариман недавно услышал голос своей жены, своего
"я".
Генрих не стал закрывать глаза, да и не смог бы этого сделать: он
плавал в пространстве между третьим и четвертым рукавами безымянной
галактики, лишь однажды в середине двадцать первого века оказавшейся на
фотографии, сделанной с борта космической обсерватории "Транскрипт".
Не закрыл глаза и Пинхас Чухновский - он не стал бы этого делать, даже
если бы его сильно попросили: раввин стоял на вершине горы, высота которой
достигала если не сотни, то наверняка пятидесяти километров. Он видел
солнце, лучи которого проникали сквозь толщу планеты, и ему казалось, что
гора плавает в бесконечном океане света. Это был свет высших сфирот,
божественный свет, но для того, чтобы достигнуть его, нужно было почему-то
не подниматься духом, а опускаться телом - с горы, по отвесным склонам, -
или ждать, пока свет и с ним самое важное в мире откровение поднимутся из
океанских вод, которые на самом деле и не водами были вовсе, а сжиженной
газовой смесью, телом этой странной планеты.
Ощущения Миньяна были слишком разнообразны, чтобы свести их воедино.
Проще было свести воедино мысль, что Миньян и сделал, став наконец собой и к
себе обратив слова Даэны.
- Иди ко мне! - повторил Миньян и собрал себя из разных концов
Вселенной, куда оказался заброшенным после перехода.
Он удивился тому, как ему это легко удалось, но удивление оказалось
мимолетным - сделанное было естественным, Миньян не принадлежал Первой
Вселенной, как не принадлежал ни Второму миру, ни Третьему. Он был
гражданином Тривселенной.
Миньян увидел себя стоявшим на склоне холма - может быть, небольшой
горы. Почва под ногами едва ощутимо колебалась, а расположенное на склоне
кладбище - каменные надгробные плиты, стертые временем надписи, узкие
проходы между могилами - выглядело реальным не больше, чем представляется
реальным смазанное изображение, в котором можно угадать портрет прекрасной
дамы, а можно - силуэт океанского чудовища.
Вдали, на соседних холмах, распростерся город. Он лежал, будто
расслабленный спрут, и щупальца его, многочисленные и переплетавшиеся друг с
другом, выглядели эфемерными, но реальными, жестко очерченными и
одновременно зыбкими, как песчаные крепости на морском пляже. Город втягивал
щупальца своих улиц, если ему казалось, что они упираются концами в
невидимую преграду, но сразу же на месте исчезнувшего щупальца появлялись
два новых.
Центральная часть города возвышалась на одиноком холме, самом высоком,
окруженном с одной стороны оврагом, а с другой - переплетением тонких жил,
которые тоже были ничем иным, как узкими улицами. На фоне городской зыбкости
этот холм выглядел неподвижной укрепленной скалой - крепостная стена
обнимала его подобно черепной коробке, защищающей мозг. Что находилось за
стеной, угадать было трудно, а увидеть невозможно - в воздух поднималось
золотистое марево, не более материальное, чем идея вечности, нанесенная на
узкую ленту времени.
Зрелище было не столько необъяснимым - Миньян понял, конечно, в чем
заключался смысл увиденного, - сколько непривычным для его все еще
человеческих по сути органов чувств.
Перед ним лежал Иерусалим, но это был город, раскинувшийся во времени.
Иерусалим лежал на холмах, а холмы покоились на зыбкой тверди неба - должно
быть, поэтому Миньян ощущал, как дрожит, шевелится, оседает и вздымается под
ним земля.
Небо под иерусалимскими холмами было небом памяти - какой же еще могла
оказаться опора для существа, чью жизнь можно увидеть всю, сразу и выбрать
момент, чтобы накрепко сцепить две жизни - свою и этого города, - как две
половинки магдебургских полушарий?
- Барух ата адонай, - пробормотал Миньян голосом раввина Чухновского.
- Благословен будь, Господь наш, - сказал он голосом Аримана.
Энергия памяти позволяла Миньяну удерживать три тысячелетия
человеческой истории в коконе, где существовали одновременно и древние
иудейские цари, и римские легионы, и воины-маккавеи, и оба Храма со всеми
своими тайнами и интригами, и эллины царя Агриппы, и крестный путь пролегал
там, где орды сарацин забрасывали горящими палками защищавшихся евреев, и
запустенье средневековья, и возрожденный после Шестидневной войны Золотой
Иерусалим тоже был здесь, над небом - Миньян мог остановить мгновение и
выбрать для себя тот город, в котором он мог явить себя человечеству,
сказать нужные слова и сделать то, для чего его создала природа миллиарды
лет назад, когда ни этого человечества, ни даже этой планеты еще не
существовало в этой Вселенной.
Он мог остановить мгновение и прийти к царю Давиду, строившему город на
месте захудалого селения, о котором уже несколько лет спустя и не вспоминали
те, кто ходил по узким улицам новой иудейской столицы.
Он мог остановить мгновение и явиться к царю Шломо, и был бы принят,
как великие мудрецы и пророки, и мог бы повести человечество - евреев для
начала, а потом весь остальной мир - к истинным вершинам духа.
Он мог остановить мгновение, когда погибал первый Храм, и своим
присутствием разогнать армию Навуходоносора, сохранив евреям их святыню, а
историю направив в нужное русло, будто реку, попытавшуюся изменить
начертанную природой береговую линию.
Он мог, остановив мгновение, спасти от казни на кресте пророка по имени
Иисус. И еще он мог остановить мгновение, когда другой пророк - Мохаммед -
сидя на своем коне Базаке, готовился предстать перед Аллахом.
И еще многие мгновения Миньян мог остановить, изменив направление
истории - и свою память.
- Нет, - сказал он себе. - Не нарушать ход законов пришел я, а
соблюдать их.
Он повернулся и пошел прочь от города, к вершине горы, во все време