Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
-- Так свекровь его взяла, а мне тут полкельи поставила.
-- И ничего вам не дают?
-- Нет, на что же мне, я работаю. Мне разве много нужно?
-- Зачем же вы ей отдали?
-- Да пусть. На что мне. Так оставила ей.
-- И тут вам, говорите, хорошо?
-- Хорошо, молюсь да работаю, что ж мне. Конечно, иной раз...
-- Что, скучно?
-- Нет, спаси Господи и помилуй! А все вот за эту... за красоту-то, что
вы говорите. Не то, так то выдумают.
-- Что ж, кому мешает ваша красота?
-- Да так, неш это по злобе! Так враг-то смущает. Он ведь в мире так не
смущает, а здесь, где блюдутся, он тут и вередует.
-- Вам жаль вашего мужа?
-- Очень жаль! Ах, как жаль. И где он, где его тело-то понесли быстрые
воды весенние. Молюсь я, молюсь за него, а все не смолить мне моего греха.
-- Вы его любили?
-- Как же не любить мужа!
-- А дитя тоже жаль?
-- Не знаю уж, как и сказать, кого больше жаль! Дитя жаль, да все не
так, все усну, так забуду, а мужа и во сне-то не забуду. И во сне он меня
мучит. Молюсь, молюсь Создателю: ``Господи, успокой ты его, отжени от меня
грех мой``. А только усну, только заведу глаза, а он надо мною стоит. Вот
совсем стоит. Чувствую, холодный такой, мокрый весь, синий, как известно,
утопленник, а потом будто белеет; лицо опять человеческое становится,
глазами смотрит все на меня и совсем как живой, совсем живой. Просто вот
берет меня за плечи, целует, ``Феня, говорит, моя, друг мой!``
...Сестра Феоктиста остановилась, долго смотрела молча в одну точку
темной стены и потом неожиданно, дернув на себе ряску, тревожно проговорила:
-- Кудри его черные вот так по лицу по моему... Ах ты Господи! Боже
мой! Когда ж эти сны кончатся? Когда ты успокоишь и его душеньку и меня,
грешницу нераскаянную.
Тихо, без всякого движения сидела на постели монахиня, устремив полные
благоговейных слез глаза на озаренное лампадой распятие, молча смотрели на
нее девушки. Всенощная кончилась, под окном послышались шаги и голос
игуменьи, возвращавшейся с матерью Манефой. Сестра Феоктиста быстро встала,
надела свою шапку с покрывалом и, поцеловав обеих девиц, быстро скользнула в
двери игуменьиной кельи.
"Глава седьмая. В НОЧНОЙ ТИШИНЕ"
Глубоко запал в молодые сердца наших героинь простодушный рассказ
сестры Феоктисты. Ни слова им не хотелось говорить, и ни слова они не
сказали по ее уходе. Мать Агния тихо вошла в комнату, где спали маленькие
девочки, тихонько приотворила дверь в свою спальню и, видя, что там только
горят лампады и ничего не слышно, заключила, что гости ее уснули, и,
затворив опять дверь, позвала белицу.
-- Умыться и раздеться, -- сказала она вошедшей девушке.
-- Там приготовлено-с.
-- Перенести сюда, да тише, не разбуди детей.
В спальню вошла белица и тихонько понесла оттуда умывальный прибор.
-- Пили чай? -- спросила игуменья вполголоса.
-- Кушали, матушка.
-- Давно легли?
-- Давно-с, только они не спали, должно быть.
-- Отчего?
-- Сестра Феоктиста все у них там сидела на кровати, только вот сейчас
выскочила.
-- Спасибо ей.
-- Все разговаривали с нею.
-- Молодые люди, поговорить хотят.
-- Да-с, все про мужа говорили.
-- Про какого мужа?
-- Про Феоктистинова.
-- Что ж они говорили?
-- Все Феоктиста рассказывала, как жила у своих в миру.
-- Ну?
-- А они, барышни, все слушали. Все про сны какие-то сказывала им, что
мужа видит.
-- Это ты слышала?
-- Как же-с!
-- Сходи-ко к ней, чтоб завтра, как встанет... пораньше б встала и
пришла ко мне.
-- Слушаю-с!
-- Давай умываться!
Послышались плески воды.
-- Лихаревская Аннушка заходила отдохнуть, -- говорила, подавая
умыться, белица.
-- Ну и что ж?
-- Барыня-то ихняя вернулась.
-- Вернулась?
-- Вернулась, говорит, и прямо мужу в ноги.
-- Ну?
-- Простил-с, говорит, во всем.
-- Дурак! -- как бы про себя заметила мать Агния и, сев на стул, начала
тщательно вытираться полотенцем.
-- А у матери Варсонофьи опять баталия была с этой с новой белицей, что
из дворянок, вот что мать-то отдала.
-- За что это?
-- Все дворянством своим кичится, стало быть. У вас, говорит, все
необразование, кляузы, говорит, наушничество. Такая ядовитая девушка, Бог с
ней совсем.
-- Верно, досадили ей.
-- Не знаю-с.
-- Варсонофия-то сама хороша. Вели-ка завтра этой белице за часами у
ранней на поклоны стать. Скажи, что я приказала без рассуждений.
-- Слушаю-с.
-- Давай чистить зубы.
Белица опять взошла на цыпочках в спальню и опять вышла.
-- Что это у тебя в той руке? -- спросила игуменья.
-- Сор какой-то... бумажку у печки какую-то подняла.
-- Покажи.
Белица подала окурочек тоненькой папироски, засунутый девушками в
печку.
-- Откуда это?
-- Барышни, верно, курили.
-- Не забудь, чтоб рано была у меня Феоктиста.
-- Слушаю-с.
Игуменья положила окурочек папиросы в карман своей ряски.
-- А Никита был здесь?
-- Как же-с.
-- Я его и видеть не успела. А ты сказала казначее, чтоб отправила
Татьяне на почту, что я приказала?
-- Виновата, запомнила-с, завтра скажу. Плохо ей, Татьяне-то бедной.
Мужа-то ее теперь в пожарную команду перевели; все одна, недостатки,
говорит, страшные терпит.
-- Бедная женщина.
-- Да-с. На вас, говорит, только и надеется. Грех, говорит, будет
барышне: я им всей душой служила, а они и забыли. Таково-то, говорит,
господское сердце.
-- Врешь.
-- Право, Никитушка сказывал, что очень обижается.
-- Врешь, говорю тебе. -- К брату давно поехали дать знать, что барышни
прибыли?
-- Перед вторым звоном Борис поехал.
-- Отчего так долго собирался?
-- Седло, говорит, никуда не годится, никакой, говорит, сбруи нет. Под
бабьим начальством жить -- лучше, говорит, камни ворочать. На весь житный
двор зевал.
-- Его уж давно пора со двора долой. А гусар не был? -- совсем понизив
полос, спросила игуменья.
-- Нет-с, нынче не было его. Я все смотрела, как народ проходил и
выходил, а только его не было: врать не хочу.
-- То-то. Если ты только врешь на нее...
-- Вот убей меня Бог на сем месте!
-- Ну, уж половину соврала. Я с ней говорила и из глаз ее вижу, что она
ничего не знает и в помышлении не имеет.
-- Да ведь я и не докладала, что она чем-нибудь тут причинна, а я
только...
-- Врешь, докладывала.
-- Нет, матушка, верно говорю: не докладывала я ничего о ней, а только
докладала точно, что он это, как взойдет в храм Божий, так уставит в нее
свои бельмы поганые и так и не сводит.
-- Глядеть никому нельзя запретить, а если другое что...
-- Нет, другого прочего до сих пор точно, что уж не замечала, так не
замечала, и греха брать на себя не хочу.
-- А что Дорофея?
-- Трезвонит-с.
-- Г-м! Усмирилась?
-- Нет-с. И ни вот капельной капельки.
-- Все свое.
-- Умру, говорит, а правду буду говорить. Мне, говорит, сработать на
себя ничего некогда, пусть казначею за покупками посылают. На то она,
говорит, казначея, на то есть лошади, а я не кульер какой-нибудь, чтоб
летать. Нравная женщина!
-- Я ее успокою.
-- Владыке, говорит, буду жаловаться. Хочет в другой монастырь
проситься.
-- Что-о! в другой монастырь?
-- Да-с. Так рассуждала.
-- В другой монастырь! А! ну посмотрим, как ее переведут в другой
монастырь. Разуй меня и иди спать, -- добавила игуменья.
Лиза повернулась на кровати и шепнула:
-- Вон оно мещанство-то!
-- Да, -- также шепотом отвечала Женни, и девушки, завернувшись в
одеяло, обнялись друг с другом. А мать Агния тихо вошла, перекрестила их,
поцеловала в головы, потом тихо перешла за перегородку, упала на колени и
начала читать положенную монастырским уставом полунощницу.
"Глава восьмая. РОДНЫЕ ЛИПЫ"
Село Мерево отстоит сорок верст от губернского города и семь от
уездного, в котором отец Гловацкой служит смотрителем уездного училища. Село
Мерево стоит на самой почтовой дороге. В нем около двухсот крестьянских
дворов, каменная церковь и два помещичьи дома. Один из господских домов,
построенный на крутом, обрывистом берегу реки, принадлежит вдове камергера
Мерева, а другой, утопающий в зелени сада, разросшегося на роскошной почве
лугового берега реки Рыбницы, кавалерийскому полковнику и местному уездному
предводителю дворянства, Егору Николаевичу Бахареву. Деревня вытянута по обе
стороны реки, и как раз против сада Бахаревых, доходящего до самого берега,
через реку есть мост.
Был девятый час вечера. Если б я был поэт, да еще хороший поэт, я бы
непременно описал вам, каков был в этот вечер воздух и как хорошо было в
такое время сидеть на лавочке под высоким частоколом бахаревского сада,
глядя на зеркальную поверхность тихой реки и запоздалых овец, с блеянием
перебегавших по опустевшему мосту. Кругом тихо-тихо, и все надвигается
сгущающийся сумрак, а между тем как-то все видишь: только все предметы
принимают какие-то гигантские размеры, какие-то фантастические образы.
Верстовой столб представляется великаном и совсем как будто идет, как будто
вот-вот нагонит; надбрежная ракита смотрит горою, и запоздалая овца,
торопливо перебегающая по разошедшимся половицам моста, так хорошо и так
звонко стучит своими копытками, что никак не хочется верить, будто есть
люди, равнодушные к красотам природы, люди, способные то же самое
чувствовать, сидя вечером на каменном порожке инвалидного дома, что
чувствуешь только, припоминая эти милые, теплые ночи, когда и сонная река,
покрывающаяся туманной дымкой, и колеблющаяся возле ваших ног луговая
травка, и коростель, дерущий свое горло на противоположном косогоре, говорят
вам: ``Мы все одно, мы все природа, будем тихи теперь, теперь такая пора
тихая``. В деревнях мало таких индифферентных людей, и то всего чаще это
бывают или барышни, или барыни. Деревенский человек, как бы ни мала была
степень его созерцательности, как бы ни велики были гнетущие его нужды и
заботы, всегда чуток к тому, что происходит в природе. Никогда он утром не
примет к сердцу известного вопроса так, как примет его в густые сумерки или
в палящий полдень.
Итак, под высоким частоколом бахаревского сада, над самою рекою, была
прилажена длинная дощатая скамейка, на которой теперь сидит целое общество.
Егор Николаевич Бахарев, высокий, плотный мужчина с огромнейшими седыми
усищами, толстым славянским носом, детски веселыми и детски простодушными
голубыми глазами. На левой щеке у него широкий белый шрам от сабельного
удара. Одет он в голубую гусарскую венгерку с довольно полинялыми шнурами и
в форменной военной фуражке. Он курит огромную немецкую трубку, выпуская
из-под своих седых прокопченных усищ целые облака дыма, который по тихому
ветерку прямо ползет на лицо сидящих возле Бахарева дам и от которого дамы,
ничего не говоря, бесцеремонно отмахиваются платками. В голенях у него сидит
старая легавая сука, Сумбека, стоившая будто бы когда-то тысячу рублей,
которую Егору Николаевичу несколько раз за нее даже и давали, но ни разу не
дали. -- Бахарев сидит вторым от края; справа от него помещаются четыре
женщины и в конце их одна стоящая фигура мужеского рода; а слева сидит очень
высокий и очень тонкий человек, одетый совершенно так, как одеваются
польские ксендзы: длинный черный сюртук до пят, черный двубортный жилет и
черные панталоны, заправленные в голенища козловых сапожек, а по жилету
часовой шнурок, сплетенный из русых женских волос. Он уже совсем сед, гладко
выбрит и коротко стрижется. В живых черных глазах этого лица видно много
уцелевшего огня и нежности, а характерные заломы в углах тонких губ говорят
о силе воли и сдержанности. Это смотритель уездного училища, Петр Лукич
Гловацкий. Возле Гловацкого, заложив за спину руки, стоит вольнонаемный
конторщик, мещанин Наркиз Феодоров Перепелицын. Ему лет под пятьдесят, он
полон, приземист, с совершенно красным лицом и синебагровым носом, вводящим
всех в заблуждение насчет его склонности к спиртным напиткам, которых
Перепелицын не пил отроду. Он в синем сюртуке, белом жилете и штанах
бланжевого трико. Слева стоит законная супруга предводителя, приобретенная
посредством ночного похищения, Ольга Сергеевна, в белом чепце очень старого
и очень своеобычного фасона, в марселиновом темненьком платье без кринолина
и в большом красном французском платке, в который она беспрестанно самым
тщательным образом закутывала с головы до ног свою сухощавую фигурку. Рядом
с матерью сидит старшая дочь хозяев, Зинаида Егоровна, второй год вышедшая
замуж за помещика Шатохина, очень недурная собою особа с бледно-сахарным
лицом и капризною верхнею губкою; потом матушка попадья, очень полная
женщина в очень узком темненьком платье, и ее дочь, очень тоненькая,
миловидная девушка в очень широком платье, и, наконец, Соня Бахарева. Она
несколько похожа на сестру Зину и несколько напоминает Лизу, но все-таки она
более сестра Зины, чем Лизы. У нее очень хорошие каштановые волосы и
очаровательный свеженький ротик. Вообще, это барышня, каких много: существо
мелочно самолюбивое, тирански жестокое и сентиментально мечтательное. Такое
существо, которое пока растет, так ничего в нем нет, а вырастет, станет ни
швец, ни жнец, ни в дуду игрец. Против Сони и дочери священника сидит на
зеленой муравке человек лет двадцати восьми или тридцати; на нем парусинное
пальто, такие же панталоны и пикейный жилет с турецкими букетами, а на
голове ветхая студенческая фуражка с голубым околышем и просаленным дном.
Это кандидат юридических наук Юстин Феликсович Помада. Наружность кандидата
весьма симпатична, но очень непрезентабельна: он невысок ростом, сутул, с
широкою впалой грудью, огромными красными руками и большою головою с
волосами самого неопределенного цвета. Эта голова составляет самую резкую
особенность всей фигуры Юстина Помады: она у него постоянно как будто падает
и в этом падении тянет его то в ту, то в другую сторону, без всякого на то
соизволения ее владельца.
Все это общество, сидя против меревского моста, ожидало наших героинь,
и некоторые из его членов уже начинали терять терпение.
-- Верно, не приедут сегодня, -- заметила матушка попадья, опасаясь,
чтобы батрачка без нее не поставила квасить неочередный кубан.
-- Очень может быть, -- поддержала ее Ольга Сергеевна, по мнению
которой ни один разумный человек вечером не должен был оставаться над водою.
-- Вовсе этого не может быть, -- возразил Бахарев. -- Сестра пишет, что
они выедут тотчас после обеда; значит, уж если считать самое позднее, так
это будет часа в четыре, в пять. Тут около пятидесяти верст; ну, пять часов
проедут и будут.
-- А может быть, раздумали, -- слабо возразила Ольга Сергеевна.
-- Не может этого быть, потому что это было бы глупо, а Агния дурить не
охотница.
-- В дороге что-нибудь могло случиться скорее, -- проговорил сквозь
зубы Гловацкий.
-- Это так; это могло случиться: лошади и экипаж сделали большую
дорогу, а у Никиты Пустосвята ветер в башке ходит, -- не осмотрел, наверное.
-- Верхового не послать ли-с навстречу? -- предложил Перепелицын.
-- Ну... подождем часочек еще: если не будет их, тогда нужно будет
послать.
-- Чем посылать, так лучше ж самим ехать, -- опять процедил Гловацкий.
-- И то правда. Только если мы с Петром Лукичом уедем, так ты, Нарциз,
смотри! Не моргай тут... действуй. Чтоб все, как говорил... понимаешь:
хлопс-хлопс, и готово.
-- Понимаю-с.
-- То-то, а то ведь там небось в носки жарят.
-- Как можно-с?
-- Ну да, толкуй: можно-с... Эх, Зина, Алексея-то твоего нет!
-- Да, нет, -- простонала Зина.
-- Чудак, право, какой! Семейная, можно сказать, радость, а он
запропастился.
Зина глубоко вздохнула, склонила набок головку и, скручивая пальчиками
кисточку своей мантилии, печально обиженным тоном снова простонала:
-- Я уж к этому давно привыкла.
-- Давно-о? -- спросил старик.
-- Да. Это всегда так. Стоит мне пожелать чего-нибудь от мужа, и этого
ни за что не будет.
-- Что ты вздор-то говоришь, матушка! Алексей мужик добрый, честный, а
ты ему жена, а не метресса какая-нибудь, что он тебе на зло все будет
делать.
-- Какой ты странный, Егор Николаевич, -- томно вмешалась Ольга
Сергеевна. -- Уж, верно, женщина имеет причины так говорить, когда говорит.
-- Нет, это еще не верно.
-- Неужто же женщина, любящее, преданное, самоотверженное существо,
станет лгать, выдумывать, клеветать на человека, с которым она соединена
неразрывными узами! Странны ваши суждения о дочери, Егор Николаевич.
-- А ваши еще страннее и еще вреднее. Дуйте, дуйте ей, сударыня, в
уши-то, что она несчастная, ну и в самом деле увидите несчастную. Москва
ведь от грошовой свечи сгорела. Вы вот сегодня все выболтали уж, так и
беретесь снова за старую песню.
-- Я не болтаю, как вы выражаетесь, и не дую никому в уши, а я...
Но в это время за горою послышались ритмические удары копыт скачущей
лошади, и вслед за тем показался знакомый всадник, несущийся во весь опор к
спуску.
-- Костик! -- вскрикнул Бахарев, быстро поднимаясь в тревоге со
скамейки.
-- Он-с, -- так же тревожно отвечал конторщик.
Все встали с своих мест и торопливо пошли к мосту. Между тем форейтор
Костик, проскакав половину моста, заметил господ и, подняв фуражку, кричал:
-- Едут! едут!
-- Едут? Где едут? -- спрашивал Бахарев, теряясь от волнения.
-- Сейчас едут, за меревскими овинами уж.
-- А! за овинами... Боже мой!.. Смотри, Нарциз... ах Боже... -- и
старик побежал рысью по мосту вдогонку за Гловацким, который уже шагал на
той стороне реки, наискось по направлению к довольно крутому
спиралеобразному спуску.
Дамы шли тоже так торопливо, что Ольга Сергеевна, несколько раз
споткнувшись на подол своего длинного платья, наконец приостановилась и,
обратясь к младшей дочери, сказала:
-- Мне неловко совсем идти с Матузалевной, понеси ее, пожалуйста,
Сонечка. Да нет, ты ее задушишь; ты все это как-то так делаешь, Бог тебя
знает! Саша, дружочек, понесите, пожалуйста, вы мою Матузалевну.
Священническая дочь приняла из-под шали Ольги Сергеевны белую кошку и
положила ее на свои руки.
-- Осторожней, дружочек, она не так здорова, -- скороговоркою добавила
Ольга Сергеевна и, приподняв перед своего платья, засеменила вдогонку за
опередившими ее дочерьми и попадьею.
Кандидата уже не было с ними. Увидев бегущих стариков, он сам не
выдержал и, не размышляя долго, во все лопатки ударился навстречу едущим.
Три лица, бросившиеся на гору, все разбились друг с другом. На половине
спуска, отдуваясь и качаясь от одышки, стоял Бахарев, стараясь расстегнуть
скорее шнуры своей венгерки, чтобы вдохнуть более воздуха; немного впереди
его торопливо шел Гловацкий, но тоже беспрестанно спотыкался и задыхался.
Немощная плоть стариков плохо повиновалась бодрости духа. Зато Помада, уже
преодолев самую большую крутизну горы, настоящим орловским рысаком несся по
более отлогой косине верхней части спуска.