Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
к тебе, союзник, пастор Фриц уезжает в
Берн, чтобы отклонить врагов республики от унизительного для нас требования;
но если он не успеет в своем предприятии до полудня, то нам, как и другим
нашим союзникам, остается умереть, отстаивая наши штандарты. Во имя
республики призываю тебя, союзник, соверши молитву в нашей церкви вместо
пастора Фрица и укрепи народ твоею проповедью``.
-- Где моя библия? -- спросил пастор, сожигая на свече записку.
-- Ты едешь? -- отчаянно проговорила слабая женщина по-французски.
-- Где моя библия? -- переспросил пастор.
-- Боже всемогущий! Но твое дитя, Губерт! Пощади нас! -- опять
проговорила пасторша.
-- Ульрих! -- крикнул пастор, слегка толкая спавшего на кровати
пятилетнего ребенка.
-- Боже мой! Что ты хочешь, Губерт?
-- Я хочу взять моего сына.
-- Губерт! Куда? Пощади его! Я его не дам тебе: ты его не возьмешь; я
мать, я не дам! -- повторяла жена.
-- Я отец, и возьму его -- отвечал спокойно пастор, бросая ребенку его
штаны и камзольчик.
-- Мама, не плачь, я сам хочу ехать, -- утешал ребенок, выходя за двери
с своим отцом и швицким посланным.
Пастор молча поцеловал жену в голову.
-- Зачем ты везешь с собою ребенка? -- спросил гребец, усаживаясь в
лодку.
-- Лодочники не спрашивали рыбака Телля, зачем он ведет с собою своего
сына, -- сурово отвечал пастор, и лодка отчалила от Люцерна к Швицу.
Еще задолго до рассвета лодка причалила к кантону Швиц.
Высокий суровый пастор, высокий, гибкий швейцарец и среди их маленький
карапузик встали из лодки и пешком пошли к дому швицкого ландсмана. Ребенок
дрожал в платье, насквозь пробитом озерными волнами, но глядел бодро.
Ландсман погладил его по голове, а жена ландсмана напоила его теплым вином и
уложила в постель своего мужа. Она знала, что муж ее не ляжет спать в эту
ночь. Люцернский пастор говорил удивительную проповедь.
Честь четырех кантонов для слушателей этой проповеди была воплощена в
куске белого полотна с красным крестом. Люди дрожали от ненависти к
французам. Шайноха говорит, что современники видят только факты и не
прозирают на результаты.
Ни ландсман, ни пастор, ни прихожане Люцерна не видели, что консульские
войска Франции в существе несли более свободы, чем хранили ее консерваторы
старой швейцарской республики.
На сцене были французские штыки, пьяные офицеры и распущенные солдаты,
помнящие времена либерального конвента (Автор надеется, что для нее не
обязательно следовать неотступно свидетельствам Тьера. (Прим. автора))
В роковой час полудня взвод французских гренадер вынес из дома
ландсмана шест с куском белого полотна, на котором был нашит красный крест.
Это был штандарт четырех кантонов, взятый силою, несмотря на геройское
сопротивление люцернцев. За стандартом четыре гренадера несли высокого
человека с круглою рыжею головою английского склада. По его обуви струилась
кровь.
За раненым вели ребенка, с руками, связанными назади очень тонким
шнурочком.
-- Ну, что, bourgre allemand (Немецкий плут (фр.)), попался? -- шутил с
ребенком гренадер.
-- Я иду с моим отцом, -- отвечал на чистом французском языке ребенок.
-- Tien! (Вот как! (фр.)) Ты говоришь по-французски?
-- Да, моя мать не умеет говорить иначе, -- отвечало дитя.
Через два дня после этого происшествия из дома, в котором квартировал
sous-lieutenant (Младший лейтенант (фр.)), вынесли длинную тростниковую
корзину, в каких обыкновенно возят уголья. Это грубая корзина в три аршина
длины и полтора глубины, сверху довольно широкая, книзу совсем почти сходила
на нет.
За такой корзиной, покрытой сверху зеленым полотном с походной фуры,
шли девять гренадер с карабинами; затем в трех шагах следовал полувзвод,
предводимый sous-lieutenant'ом.
В хвосте этого взвода старый гренадер нес на руках пятилетнего ребенка.
Дитя расспрашивало конвентинца, скоро ли оно увидит своего отца, и
беспечно перебирало пухлою ручкою узорчатую плетенку кутаса и красивую шишку
помпона.
Процессия остановилась у деревни, на берегу, с которого видна была
гигантская гора, царственно возвышающаяся над четырьмя кантонами своею
блестящею белоснежною короною, а влево за нею зеленая Рютли. Здесь, у
извилистой горной дорожки, был врыт тонкий белый столб и возле него выкопана
могила. Это было очень хорошее место для всех, кроме того, кого теперь
принесли сюда в угольной корзине.
Гренадеры опустили корзину и вынули из нее пастора с проколотыми
ногами.
Он жестоко страдал от ран, и испачканное угольною пылью лицо его
судорожно подергивалось, но глаза смотрели смело и гордо. Пастор одною рукою
оперся о плечо гренадера, а другою взял за руку сына.
Sous-lieutenant достал из кармана четвертушку бумаги и прочел приговор,
по которому пастор Губерт Райнер за возмутительное неповиновение был осужден
на расстреляние, -- ``а в пример прочим, -- добавил sous-lieutenant своим
французско-страсбургским наречием, -- с этим горным козлом мы расстреляем и
его козленка. Капрал! Привяжите их к столбу. ``
Обстоятельства делали sous-lieutenant'а владыкою жизни и смерти в
местности, занятой его отрядом. Он сам составил и сам конфирмовал смертный
приговор пастора Райнера и мог в один день безответственно расстрелять без
всякого приговора еще двадцать человек с тою короткою формальностью, с
которою осудил на смерть молодого козленка.
Пастор твердо, насколько ему позволяли раненые ноги, подошел и стал у
столба.
-- Вы имеете предсмертную просьбу? -- спросил пастора капрал.
-- Имею.
-- Что вы хотите?
-- Чтоб мне не завязывали рук и глаз и чтоб меня расстреляли на той
стороне озера: я хочу лежать ближе к Рютли.
Капрал передал просьбу sous-lieutenant'у и через минуту сообщил
осужденному, что первая половина его просьбы будет исполнена, а на Рютли он
может смотреть отсюда.
Пастор взглянул на блестящую, алмазную митру горы, сжал ручонку сына и,
опершись другою рукою о плечо гренадера, спокойно стал у столба над
выкопанною у него ямою.
-- Подвяжите меня только под плечи: этого совершенно довольно, --
сказал он капралу. Просьбу его исполнили.
-- Теперь хорошо, -- сказал пастор, поддерживаемый веревкой. -- Теперь
подайте мне сына.
Ему подали ребенка.
Пастор взял сына на руки, прижал его к своей груди и, обернув дитя
задом к выступившим из полувзвода вперед десяти гренадерам, сказал:
-- Смотри, Ульрих, на Рютли. Ты видишь, вон она там, наша гордая Рютли,
вон там -- за этою белою горою. Там, в той долине, давно-давно, сошлись наши
рыбаки и поклялись умереть за свободу...
До ушей пастора долетел неистовый вопль. Он ждал выстрела, но не этих
раздирающих звуков знакомого голоса. Пастор боялся, что ребенок также
вслушается в этот голос и заплачет. Пастор этого очень боялся и, чтобы
отвлечь детское внимание от материнских стонов, говорил:
-- Они поклялись умереть за то... чтобы по чистой Рютли не ходили
подлые ноги имперских фогтов.
-- Пали! -- послышался пастору сердитый крик sous-lieutenant'а.
-- Смотри на Рютли, -- шепнул сыну пастор.
Дитя было спокойно, но выстрела не раздавалось.
``Боже, подкрепи меня!`` -- молился в душе пастор. А в четырнадцати
шагах перед ним происходила другая драма.
-- Мы не будем стрелять в ребенка: эта женщина -- француженка. Мы не
будем убивать французское дитя! -- вполголоса произнесли плохо державшие
дисциплину солдаты консульской республики.
-- Что это! бунт! -- крикнул sous-lieutenant и, толкнув замершую у его
ног женщину, громко крикнул то самое ``пали``, которое заставило пастора
указать сыну в последний раз на Рютли.
Солдаты молча опустили к ноге заряженные ружья.
-- Der Teufel! (Черт! (нем.)) -- произнес страсбургский sous-lieutenant
и велел взять ребенка.
-- Прощай! -- сказал пастор, отдавая капралу сына. -- Будь честен и
люби мать.
Через пять минут в деревне всем послышалось, как будто на стол их была
сброшена горсть орехов, и тот же звук, хотя гораздо слабее, пронесся по
озеру и тихо отозвался стонущим эхом на Рютли.
Пастора Губерта Райнера не стало.
Его жена пришла в себя, когда все уже было кончено. Увидев маленького
Райнера в живых, она думала, что видит привидение: она ничего не слыхала
после сердитого крика: ``пали``.
Вдова Райнера покинула прелестную Рютли и переехала с сыном из Швица в
Женеву. Здесь, отказывая себе в самом необходимом, она старалась дать
Ульриху Райнеру возможно лучшее воспитание. В двадцать один год Ульрих
Райнер стал платить матери свой денежный долг. Он давал уроки и переменил с
матерью мансарду на довольно чистую комнату, и у них всякий день кипела
кастрюлька вкусного бульона. Но Ульрих Райнер не был доволен этим. Ему было
мало одного бульона, и тесна ему казалась Женева. Одни и те же виды,
несмотря на все свое великолепие, приглядываются, как женина красота, и
подстрекают любопытное влечение приподнять завесу других красот, отдохнуть
на другой груди, послушать, как бьется иное сердце.
В это время Европа поклонялась пред могуществом России и полна была
рассказов о славе, великодушии и просвещении Александра I.
Ульрих Райнер с великим трудом скопил небольшую сумму денег, обеспечил
на год мать и, оплаканный ею, уехал в Россию. Это было в 1816 году.
Ульрих Райнер приехал в Россию статным, прекрасным юношею. Он был похож
на своего могучего отца, но выражение его лица смягчилось некоторыми тонкими
чертами матери. С этого лица постоянно не сходило серьезное выражение
Губерта Райнера, но на нем не было Губертовой холодности и спокойной флегмы:
вместо них лицо это дышало французскою живостью характера. Оно было вместе и
серьезно и живо.
В то время иностранцам было много хода в России, и Ульрих Райнер не
остался долго без места и без дела. Тотчас же после приезда в Москву он
поступил гувернером в один пансион, а оттуда через два года уехал в
Калужскую губернию наставником к детям богатого князя Тотемского.
Здесь Ульрих Райнер провел семь лет, скопил малую толику капитальца и в
исходе седьмого года женился на русской девушке, служившей вместе с ним
около трех лет гувернанткой в том же доме князей Тотемских. Жена Ульриха
Райнера была прелестное создание. В ней могло пленять человека все, начиная
с ее ангельской русой головки до ангельской души, смотревшей сквозь кроткие
голубые глаза.
Это была русская женщина, поэтически восполняющая прелестные типы
женщин Бертольда Ауэрбаха. Она не была второю Женни, и здесь не место
говорить о ней много; но автор, находясь под неотразимым влиянием этого
типа, будет очень жалеть, если у него не достанет сил и уменья когда-нибудь
в другом месте рассказать, что за лицо была Марья Михайловна Райнер, и
напомнить ею один из наших улетающих и всеми позабываемых женских типов.
Женясь на Марье Михайловне, Ульрих Райнер переехал в Петербург и открыл
с женою частный пансион, в котором сам был и начальником и учил языкам
воспитанников старших классов. Затрудняясь говорить по-русски, Райнер
довольствовался скромным званием учителя языков и в истории литературы читал
своим ученикам историю народов.
Дела Райнера шли отлично. Капитал его рос, здоровье служило, врожденной
энергии было много, женою был счастлив без меры, -- чего же более? Но Райнер
не был из числа людей, довольных одним материальным благосостоянием.
Через два года после его женитьбы у него родился сын, опять
представивший в себе самое счастливое и гармоническое сочетание наружных
черт своего твердого отца с женственными чертами матери.
Рождение этого мальчика было поводом к тяжелым семейным сценам, дорого
обошедшимся и Райнеру, и его жене, и самому ребенку. Ульрих Райнер хотел,
чтобы сын его был назван Робертом, в честь его старого университетского
друга, кельнского пивовара Блюма, отца прославившегося в 1848 году немецкого
демократа Роберта Блюма.
Этого нельзя было сделать: сын швейцарца Райнера и его русской жены не
мог быть лютеранином. Ульрих Райнер решил никак не крестить сына, и ему это
удалось. Ребенок, пососав несколько дней материнское молоко, отравленное
материнским горем, зачах, покорчился и умер.
Мария Райнер целые годы неутешно горевала о своем некрещеном ребенке и
оставалась бездетною. Только весною 1840 года она сказала мужу: ``Бог
услышал мою молитву: я не одна``.
Четвертого ноября 1840 года у Райнера родился второй сын. Ульрих Райнер
был теперь гораздо старше, чем при рождении первого ребенка, и не
сумасшествовал. Ребенка при св. крещении назвали Васильем.
Отец звал его Вильгельм-Роберт. Мать, лаская дитя у своей груди, звала
его Васей, а прислуга Вильгельмом Ивановичем, так как Ульрих Райнер в России
именовался, для простоты речи, Иваном Ивановичем. Вскоре после похорон
первого сына, в декабре 1825 года, Ульрих Райнер решительно объявил, что он
ни за что не останется в России и совсем переселился в Швейцарию.
Этот план очень огорчал Марью Михайловну Райнер и, несмотря на то, что
крутой Ульрих, видя страдания жены, год от году откладывал свое переселение,
но тем не менее все это терзало Марью Михайловну. Она была далеко не прочь
съездить в Швейцарию и познакомиться с родными мужа, но совсем туда
переселиться, с тем чтобы уже никогда более не видать России, она ни за что
не хотела. Одна мысль об этом повергала ее в отчаяние. Марья Михайловна
любила родину так горячо и просто.
В таком состоянии была душа Марьи Михайловны
Райнер, когда она дождалась второго сына, по ее словам, вымоленного и
выпрошенного у неба. Марья Михайловна вся отдалась сыну. Она пользовалась
первыми проявлениями умственных способностей ребенка, -- старалась выучить
его молиться по-русски Богу, спешила выучить его читать и писать по-русски и
никогда не говорила с ним ни на каком другом языке.
Предчувствуя, что рано или поздно ее Вася очутится в среде иного
народа, она всеми силами старалась как можно более посеять и взрастить в его
душе русских семян и укоренить в нем любовь к материнской родине. Одна
мысль, что ее Вася будет иностранцем в России, заставляла ее млеть от ужаса,
и, падая ночью у детской кровати перед освященным образом Спасителя, она
шептала: ``Господи! ими же веси путями спаси его; но пусть не моя совершится
воля, а Твоя``.
Отец не мешал матери воспитывать сына в духе ее симпатий, но не
оставлял его вне всякого знакомства и с своими симпатиями. Пламенно
восторгаясь, он читал ему Вильгельма Телля, избранные места из Орлеанской
Девы и заставлял наизусть заучивать огненные стихи Фрейлиграта,
подготовлявшего германские умы к великому пожару 1848 года. Мать Василья
Райнера это ужасно пугало, но она не смела противоречить мужу и только
старалась усилить на сына свое кроткое влияние.
Так рос ребенок до своего семилетнего возраста в Петербурге. Он
безмерно горячо любил мать, но питал глубокое уважение к каждому слову отца
и благоговел перед его строгим взглядом.
Ребенок был очень благонравен, добр и искренен. Он с почтением стоял
возле матери за долгими всенощными в церкви Всех Скорбящих; молча и со
страхом вслушивался в громовые проклятия, которые его отец в кругу приятелей
слал Наполеону Первому и всем роялистам; каждый вечер повторял перед
образом: ``но не моя, а Твоя да совершится воля``, и засыпал, носясь в
нарисованом ему мире швейцарских рыбаков и пастухов, сломавших несокрушимою
волею железные цепи несносного рабства.
Собою осьмилетний Райнер был очаровательно хорош. Он был высок не по
летам, крепко сложен, имел русые кудри, тонкий, правильный нос, с кроткими
синими глазами матери и решительным подбородком отца. Лучшего мальчика
вообразить было трудно.
Приближался 1847 год. В Европе становилось неспокойно: опытные люди
предвидели бурю, которая и не замедлила разразиться. В конце 1847 вода
Ульрих Райнер имел несколько неприятностей по пансиону. Это его меньше
огорчало, чем сердило.
Наконец, возвратясь в один день с довольно долгого объяснения, он
громко запретил детям играть в республику и объявил, что более не будет
держать пансиона. Марья Михайловна, бледная и трепещущая, выслушала мужа,
запершись в его кабинете, и уже не плакала, а тихо объявила: ``Мы, Васенька,
должны ехать с отцом в Швейцарию``.
Пансион был распущен, деньги собраны, Марья Михайловна съездила с сыном
в Москву поклониться русским святыням, и Райнеры оставили Россию. На границе
Марья Михайловна с сыном стали на колени, поклонились до земли востоку и
заплакали; а старый Райнер сжал губы и сделал нетерпеливое движение. Он
стыдился уронить слезу. Они ехали на Кельн.
Ульрих Райнер, как молодой, нетерпеливый любовник, считал минуты, когда
он увидит старика Блюма. Наконец предстал и Блюм, и его пивной завод, и его
сын Роберт Блюм. Это было очень хорошее свидание. Я таких свиданий не умею
описывать. В доме старого пивовара всем было хорошо. Даже Марья Михайловна
вошла в очень хорошее состояние духа и была очень благодарна молодому
Роберту Блюму, который водил ее сына по историческому Кельну, объяснял ему
каждую достопримечательность города и напоминал его историю. Марья
Михайловна и сама сходила в неподражаемую кафедру, но для ее религиозного
настроения здесь было тяжело. Причудливость и грандиозность стиля только
напоминали ей об удалении от темного уголка в Чудовом монастыре и боковом
приделе Всех Скорбящих.
Зато с сыном ее было совсем другое.
По целым часам он стоял перед ``Снятием со креста``, вглядываясь в
каждую черту гениальной картины, а Роберт Блюм тихим, симпатичным голосом
рассказывал ему историю этой картины и рядом с нею историю самого
гениального Рубенса, его безалаберность, пьянство, его унижение и
возвышение. Ребенок стоит, пораженный величием общей картины кельнского
Дома, а Роберт Блюм опять говорит ему хватающие за душу речи по поводу
недоконченного собора.
Ульрих Райнер оставил семью у Блюма и уехал в Швейцарию. С помощью
старых приятелей он скоро нашел очень хорошенькую ферму под одною из гор,
вблизи боготворимой им долины Рютли, и перевез сюда жену и сына. Домик
Райнера, как и все почти швейцарские домики, был построен в два этажа и
местился у самого подножия высокой горы, на небольшом зеленом уступе,
выходившем плоскою косою в один из неглубоких заливцев Фирвальдштетского
озера. Нижний этаж, сложенный из серого камня, был занят службами, и тут же
было помещение для скота; во втором этаже, обшитом вычурною тесовою резьбою,
были жилые комнаты, и наверху мостился еще небольшой мезонин в два окна,
обнесенный узорчатою галереею.
Марья Михайловна поселилась с сыном в этом мезонине, и по этой галерее
бегал кроткий, но резвый Вильгельм-Роберт Райнер, засматриваясь то на
блестящие снеговые шапки гор, окружающих со всех сторон долину, то следя за
тихим, медлительным шагом коров, переходивших вброд озерной заливец. Иногда
ребенок взбирался с галереи на заросшую травою крышу и, усевшись на одном из
лежащих здесь камней, целые вечера смотрел на картины, согреваемые красным,
горячим закатом солнца. Теплы, сильны и своеобычны эти вечерние швейцарские
картины. По мере того как одна сторо