Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
тремлениях.
-- Вот вам и шишка на носу тунисского бея!
-- Да, это уж парадокс, -- подтвердил Вязмитинов.
-- Что ж, стало быть, так и у каждого народа своя философия?
-- Ну, что еще выдумаете! Что тут о философии. Говоря о философии-то, я
уж тоже позайму у Николая Степановича гегелевской ереси да гегелевскими
словами отвечу вам, что философия невозможна там, где жизнь поглощена
вседневными нуждами. Зри речь ученого мужа Гегеля, произнесенную в Берлине,
если не ошибаюсь, осенью тысяча восемьсот двадцать восьмого года. Так,
Николай Степанович?
Вязмитинов качнул утвердительно головою.
-- Это по философии, -- продолжал доктор, -- а я вот вам еще докажу это
своей методой. Может быть, c'est quelque chose de moujique (Это нечто
мужицкое (фр.)), ну да и я ведь не имею времени заниматься гуманными
науками, а так, сырыми мозгами размышляю. Вы вот говорите, что у
необразованных людей драматической борьбы нет. А я вам доложу, что она есть,
и есть она у каждого такого народа своя, с своим складом, хоть ее на театре
представлять, эту борьбу, и неловко. Возьмите, например, орловскую мещаночку
Матрешу или Гашу в том положении, когда на их сестру шляпу надевают, и
возьмите Мину, Иду или Берту из Митавы в соответственном же положении.
Милочка сейчас свою комнатку уберет, распятие повесит и Гете в
золотообрезном переплете на полку поставит, да станет опускать деньги в
бронзовую копилочку. И воровством или другими мастерствами она пренебрегает,
а ее положение ей не претит. А наша пить станет, сторублевыми платьями со
стола пролитое вино стирает, материнский образок к стене лицом завернет или
совсем вынесет и умрет голодная и холодная, потому что душа ее ни на одну
минуту не успокоивается, ни на одну минуту не смиряется, и драматическая
борьба-то идет в ней целый век. Это черта или нет?
-- Давно указанная и вовсе не нужная.
Зарницын был шокирован темами докторского рассказа, и всем было неловко
выслушивать это при девицах. Один доктор, увлеченный пылкостью своей желчной
натуры, не обращал на это никакого внимания.
-- Вы все драматических этюдов отыскиваете, -- продолжал он. -- Влезьте
вон в сердце наемщику-рекруту, да и посмотрите, что там порою делается. В
простой, несложной жизни, разумеется, борьба проста, и видны только одни
конечные проявления, входящие в область уголовного дела, но это совсем не
значит, что в жизни вовсе нет драмы.
-- Я готов перестать спорить, -- отвечал Зарницын, -- я утверждаю
только, что у образованных людей всех наций драматическое в жизни общее, и
это верно.
-- И это неверно, и сто тысяч раз неверно. ``Гроза`` не случится у
француженки; ну, да это из того слоя, которому вы еще, по его невежеству,
позволяете иметь некоторые национальные особенности характера, а я вот вам
возьму драму из того слоя, который сравнен цивилизациею-то с Парижем и,
пожалуй, с Лондоном. Я пять лет знаю эту драму и теперь, когда последнего ее
актера, по достоверным сведениям, гложут черви, я ее расскажу. Если б я был
писатель, я показал бы не вам одним, как происходят у нас дикие, вероятно у
нас одних только и возможные драмы, да еще в кружке, который и по-русски-то
не больно хорошо знает. А я вам уступаю это задаром: в десяти словах
расскажу. Была барыня, молодая, умная, красавица, богатая; жила эта барыня
не так далеко отсюда. Была у нее мать-старушка, аристократка коренная,
женщина отличнейшая, несмотря на свой аристократизм. Был у молодой барыни
муж, уж такой был человек, что и сказать не могу, -- просто прелесть что за
барин. Поженилась эта парочка по любви, и жили они душа в душу. Барыня была
женщина преданная, самоотверженная, но кипучая, огневая была натура.
Приехала к ней по соседству кузина из этих московских, с строгими правилами:
что все о морали разговаривают. Муж у нее мышей не топтал; восемьдесят лет,
что ли, ему было, из ума уже выжил совсем. Ну, она и приласкала кузининого
муженька, а тот, как водится, растаял. Пошли у них шуры да муры. Жена
плакать, он клясться, что все клевета да неправда, ничего, говорит, нет.
Жена говорит: ``сознайся и перестань, я тебе все прощу``, -- не признается.
``Ну, смотри, -- говорит барыня, -- если ты мне лжешь и я убеждусь, что ты
меня обманываешь, я себя не пощажу, но я тебя накажу так, что у тебя в жизни
минуты покойной не будет``. -- А прошу вас ни на минуту не забывать, что она
его любит до безумия; готова на крест за него взойти. -- Жил у них отставной
пехотный капитан, так, вроде придворного шута его муж содержал. Дурак,
солдафон, гадкий, ну, одним словом, мерзость. Он ухаживал за барыней: цветы
полевые ей приносил, записки любовные писал. Все это все знали и дурачились,
потешались над ним. Назначила кузина барину rendez-vous (Свидание (фр.))
ночью. Жена это узнала и ни слова никому. Муж лег в кабинете, да как все в
доме уснуло, он тягу. Жена услыхала, как скрипнула дверь, и входит со свечою
в кабинет. Никого. Пустая кровать. Она села и зарыдала. Рыдала, рыдала до
истерики. Никто не входит. Вдруг капитан этот проснулся и является. Брызгает
ее, утешает. Она смотрит на эту гадину и вдруг перестала плакать. Да что
было-то? Муж вором лезет в дверь да тишком укладывается в кровать, а жена в
одном белье со свечой из капитановой комнаты выходит. ``Теперь, говорит, мы
квиты. Я вам говорила, что я себя не пощажу, вот вам и исполнение``, да и
упала тут же замертво.
-- Это французская мелодрама, -- заметил Зарницын.
-- Да как не мелодрама. Французская мелодрама на берегах Саванки.
По-вашему ведь, вон в духовном ведомстве человек с фамилиею Дюмафис
невозможен, что же с вами делать. Я не виноват, что происшествие, которое
какой-нибудь Сарду из своего мозга не выколупал бы, на моих глазах
разыгралось. Да-с, на моих глазах. Вот эти руки кровь пускали из несчастных
рук, налегших на собственную жизнь из-за любви, мне сдается. Я сумасшедшую
три года навещал, когда она в темной комнате безвыходно сидела; я
ополоумевшую мать учил выговорить хоть одно слово, кроме ``дочь моя!`` да
``дочь моя!`` Я всю эту драму просмотрел, -- так уж это вышло тогда. Я видел
этого несчастного в последнюю минуту в своем доме. Как он молил жену хоть
солгать ему, что ничего не было. Вы знаете, что она сказала: ``было все``, и
захохотала тем хохотом, после которого людей в матрацы сажают, чтоб головы
себе не расшибли. Вот вам и мелодрама!
Все смотрели в пол или на свои ногти. Женни была красна до ушей: в ней
говорила девичья стыдливость, и только няня молча глядела на доктора, стоя у
притолоки. Она очень любила и самого его и его рассказы. Да Лиза, положив на
ладонь подбородок, прямо и твердо смотрела в глаза рассказчику.
-- Это ужасно, -- проговорил, наконец, Гловацкий. -- Ужасный рассказ
ваш, доктор! Чтобы переменить впечатление, не запить ли его водочкой?
Женичка, распорядись, мой друг!
-- Пейте, а я ко двору.
-- Что ж это, доктор!
-- Да нет, уж не удерживайте, пожалуйста; я этого не выношу в некоторые
минуты.
-- Ну, Бог с вами.
-- Да, прощайте.
-- Послезавтра Лиза уезжает; я надеюсь, вы завтра придете к нам, --
сказала, прощаясь с доктором, Женни.
-- Приду, -- отвечал доктор.
"Глава двадцать седьмая. КАДРИЛЬ В ДВЕ ПАРЫ"
Лиза крепко пожала докторову руку, встретив его на другой день при
входе в залу Гловацких. Это было воскресенье и двунадесятый праздник с
разрешением рыбы, елея, вина и прочих житейских льгот.
-- Доктор! -- сказала Лиза, став после чаю у одного окна. -- Какие
выводы делаете вы из вашей вчерашней истории и вообще из всего того, что вы
встречаете в вашей жизни, кажется очень богатой самыми разнообразными
столкновениями? Я все думала об этом и желаю, чтобы вы мне ответили, потому
что меня это очень занимает.
-- Да какие ж выводы, Лизавета Егоровна? Если б я изобрел мазь для
ращения волос, -- употребляю слово мазь для того, чтобы не изобресть помаду
при Помаде, -- то я был бы богаче Ротшильда; а если бы я знал, как людям
выйти из ужасных положений бескровной драмы, мое имя поставили бы на челе
человечества.
-- Да, но у вас есть же какая-нибудь теория жизни?
-- Нет, Лизавета Егоровна, и не хочу я иметь ее. Теории-то эти, по
моему мнению, погубили и губят людей.
-- Как же, ведь есть теории правильные, верные.
-- Не знаю таких и смею дерзостно думать, что до сих пор нет их.
Лиза задумалась.
-- Нынешняя теория не гарантирует счастья?
-- Не гарантирует, Лизавета Егоровна.
-- А есть другие?
-- И те не гарантируют.
-- Значит, теории неверны?
-- Выходит, так.
-- А может быть, только люди слишком неспособны жить умнее?
-- Вот это всего вернее. Кто умеет жить, тот уставится во всякой рамке,
а если б побольше было умелых, так и неумелые поняли бы, что им делать.
-- Это так.
-- Так мне кажется. Мы ведь все неумелые.
Лиза пристально на нетто посмотрела.
-- Ну, а ваша теория? -- спросила она.
-- Я вам сказал: моя теория -- жить независимо от теорий, только не
ходить по ногам людям.
-- А это не вразлад с жизнью?
-- Напротив, никогда так не легко ладить с жизнью, как слушаясь ее и
присматриваясь к ней. Хотите непременно иметь знамя, ну, напишите на нем
``испытуй и виждь``, да и живите.
-- Что ж, по-вашему выйдет, что все заблуждаются?
-- Бедлам, Лизавета Егоровна. Давно сказано, что свет бедлам.
-- Так и мы ведь в этом бедламе, -- смеясь заметила Лиза.
-- И мы тоже.
-- Значит, чем же вернее ваша теория?
-- Вы слыхали, Лизавета Егоровна, про разбойника Прокрусту?
-- Нет, не слыхала.
-- Ну, так я вам расскажу. У Прокрусты была кровать. Кого бы он ни
поймал, он клал на эту кровать. Если человек выходил как раз в меру этой
кровати, то его спускали с нее и отпускали; если же короток, то вытягивали
как раз в ее меру, а длинен, так обрубали, тоже как раз в ее меру.
Разумеется, и выходило, что всякого либо повытянут, либо обрубят. Вот и эти
теории-то то же самое прокрустово ложе. Они надоедят всем; поверьте, придет
время, когда они всем надоедят, и как бы теоретики ни украшали свои кровати,
люди от них бегать станут. Это уж теперь видно. Мужчины еще туда и сюда. У
них дела выдуманного очень много. А женщины, которым главные, простые-то
интересы в жизни ближе, посмотрите, в какой они омут их загонят. Либо уж те
соскочут да сами такую еще теорию отхватают, что только ахнем.
-- Ну... постойте же еще. Я хотела бы знать, как вы смотрите на
поступок этой женщины, о которой вы вчера рассказывали?
-- Это какое-то дикое, противоестественное исступление, которое,
однако, у наших женщин прорывается. Бог их знает, как у них там выходит, а
выходит. Ухаживает парень за девкой, а она на него не смотрит, другого
любит. Вдруг тот ее обманул, она плачет, плачет, да разом в ноги другому.
``Отколошмать, просит, ты его, моего лиходея; вымажь ей, разлучнице, дегтем
ворота -- я тебя ей-Богу, любить стану``. И ведь станет любить. На зло ли
это делается или как иначе, а уж черта своеобычная, как хотите. -- Я на
вчерашнюю историю так и смотрю, Лизавета Егоровна, как на несчастье.
Потому-то я предпочитаю мою теорию, что в ней нет ни шарлатанства, ни
самоуверенности. Мне одно понятно, что все эти теории или вытягивают
чувства, или обрубают разум, а я верю, что человечество не будет счастливо,
пока не открыто будет средство жить по чистому разуму, не подавляя присущего
нашей натуре чувства. Вот почему, что бы со мною ни сталось в жизни, я
никогда не стану укладывать ее на прокрустово ложе и надеюсь, что зато мне
не от чего станет ни бежать, ни пятиться.
-- Доктор! мы все на вас в претензии, -- сказала, подходя к ним, Женни,
-- вы философствуете здесь с Лизой, а мы хотели бы обоих вас видеть там.
-- Повинуюсь, -- отвечал доктор и пошел в гостиную.
Через несколько минут туда вошла и Лиза. Дьякон встал, обнял жену и
сказал:
-- Ну-ка, мать дьяконица, побренчи мне для праздника на фортоплясе.
Духовная чета вышла, и через минуту в зале раздался довольно смелый
аккомпанемент, под который дьякон запел:
Прихожу к тому ручью,
С милой где гулял я.
Он бежит, я слезы лью,
Счастье убежало.
Томно ручеек журчит,
Делит грусть со мною,
И как будто говорит:
Нет ее с тобою.
-- ``Нет ее с тобою``, -- дребезжащим голосом подтянул Петр Лукич,
подходя к старому фортепьяно, над которым висел портрет, подтверждавший, что
игуменья была совершенно права, находя Женни живым подобием своей матери.
Дьяконица переменила музыку и взяла другой, веселый аккорд, под который
дьякон тотчас запел:
В зале жарко, в зале тесно,
Невозможно там дышать;
А в саду теперь прелестно
Пить, гулять и танцевать.
-- Да, теперь там очень прелестно пить, гулять и особенно танцевать по
колено в снегу, -- острил Зарницын, выходя в залу. За ним вышла Женни и
Вязмитинов. Дьяконица заиграла вальс.
Дьякон подал руку Евгении Петровне, все посторонились, и пара
замелькала по зале.
-- Позвольте просить вас, -- отнесся Зарницын, входя в гостиную, где
оставалась в раздумье Бахарева. Лиза тихо поднялась с места и молча подала
свою руку Зарницыну. По зале замелькала вторая пара.
-- Папа! -- кадриль с вами, -- сказала Женни.
-- Что ты, матушка, Бог с тобой. У меня уж ноги не ходят, а она в
кадриль меня тянет. Вон бери молодых.
-- Доктор, с вами?
-- Помилуйте, Евгения Петровна, я сто лет уж не танцевал.
-- Пожалуйста!
-- Сделайте милость, увольте.
-- Фуй! девушка вас просит, а вы отказываетесь.
-- Юстин Феликсович, вы?
-- Извольте, -- отвечал Помада.
-- Лиза, а ты бери Николая Степановича.
-- Нет-с, нет, я, как доктор, забыл уж, как и танцуют.
-- Тем лучше, тем лучше. Смешнее будет.
-- В самом деле, нуте-ка их, пару неумелых, доктора с Николаем
Степановичем в кадриль. Так и будет кадриль неспособных, -- шутил Петр
Лукич.
-- Бери, Лиза. Играйте, душка Александра Васильевна! Женни расшалилась.
Дьяконица сыграла ритурнель.
-- Ангажируйте же, господа! -- крикнул Зарницын.
-- Нет, позвольте, позвольте! Это вот как нужно сделать, -- заговорил
дьякон, -- вот мой платок, завязываю на одном уголке узелочек; теперь,
господа, извольте тянуть, кто кому достанется. Узелочек будет хоть Лизавета
Егоровна. Ну-с, смелее тяните, доктор: кто кому достанется?
Девушки стояли рядом. Отступление было невозможно, всем хотелось
веселиться. Доктор взял за уголок платка и потянул. На уголке был узелочек.
-- Господа! -- весело крикнул дьякон. -- По мудрому решению самой
судьбы, доктору Розанову достается Лизавета Егоровна Бахарева, а Николаю
Степановичу Вязмитинову Евгения Петровна Гловацкая.
Обе пары стали на места. У дверей показались Абрамовна, Паланя и
Яковлевич.
``Черт знает, что это такое!`` -- размышлял оставшийся за штатом
Помада, укладывая в карман чистый платок, которым намеревался обернуть руку.
Случайности не забывали кандидата.
-- Шэн, шэн! вырабатывайте шэн, Николай Степанович, -- кричал
Вязмитинову доктор, отплясывая с Лизой. Кадриль часто путалась, и, наконец,
по милости шэнов, танцоры совсем спутались и стали. Все смеялись; всем было
весело.
Женни вспомнила о дьяконице и сказала:
-- Господа, составляйте другую кадриль, я буду играть.
-- Нет, пусти, я, а ты танцуй, -- возразила Лиза и села за фортепьяно.
Зарницын танцевал с Женни, Помада, обернув платком вечно потевшие руки, с
дьяконицей. Окончив кадриль, Лиза заиграла вальс. Зарницын понесся с
дьяконицей, а Помада с Женни.
Доктор подошел к Абрамовне, нагнулся к ее уху, как бы желая шепнуть ей
что-то по секрету, и, неожиданно схватив старуху за талию, начал вертеть ее
по зале, напевая: ``О мейн либер Августен, Августен, Августен!``
Лиза едва могла играть. Обернувшись лицом к оригинальной паре, она
помирала со смеха, так же как и вся остальная компания. Дьякон, выбивая
ладонями такт, совсем спустился на пол и как-то пищал от хохота. У Лизы от
смеха глаза были полны слез, и она кричала:
-- Прах, прах танцует, вот он настоящий-то прах!
К довершению сцены доктор, таская упирающуюся старуху, споткнулся на
Помаду, сбил ее с ног, и все втроем полетели на пол.
Музыка прекратилась. Лиза легла на клавиши, и в целом доме несколько
минут раздавалось:
-- Ох! ха, ха, ха! ох, ха, ха, ха!
Няня была слишком умна, чтобы сердиться, но и не хотела не заявить,
хоть шутя, своего неудовольствия доктору. Поднимаясь, она сказала:
-- Вот тебе, вертопрах ты этакой!
И дала весьма изрядную затрещину подвернувшемуся Юстину Помаде.
-- О, черт возьми, однако что же это такое в самом деле? -- вскрикнул
Помада, выходя из роли комического лица в балете.
Общий хохот возобновился.
-- Прости, батюшка, я ведь совсем не тебя хотела, -- говорила старуха,
обнимая и целуя ни в чем не повинного Помаду.
За полночь, уже с шапкою в руке, дьякон, проходя мимо фортепьяно, не
вытерпел, еще присел и запел, сам себе аккомпанируя:
Сижу на бекете,
Вижу все на свете.
О Зевес! Помилуй меня и ее!
-- О Зевес! Помилуй меня и ее! -- подхватили все хором. Дьякон допел
всю эту песенку с моральным припевом и, при последнем куплете изменив этот
припев в слова: ``О Зевес! Помилуй Сашеньку мою!``, поцеловал у жены руку и
решительно закрыл фортепьяно.
-- Полно, набесились, -- сказал он. Все стали прощаться.
-- Прощайте, -- сказал доктор, протягивая руку Бахаревой.
Лиза ответила:
-- До свидания, доктор, -- и пожала его руку так, как женщины умеют это
делать, когда хотят рукою сказать: будем друзьями.
Никто никогда не видал Лизы такою оживленною и детски веселою, как она
была в этот вечер.
"Глава двадцать восьмая. ГЛАВА БЕЗ НАЗВАНИЯ"
Пост кончался, была страстная неделя. Погода стояла прекрасная: дни
светлые, тихие и теплые. Снег весь подернулся черным тюлем, и местами
показались большие прогалины, особенно по взлобочкам. Проходные дорожки, с
которых зимою изредка сгребали лишний снег, совсем почернели и лежали
черными лентами. Но зато шаг со двора -- окунешься в воду, которою взялся
снег. Ездить можно было только по шоссе. Мужички копались на дворах, ладя
бороны до сохи, ребятишки пропускали ручейки, которыми стекали в речку все
плодотворные соки из наваленных посреди двора навозных куч. Запах навоза
стоял над деревнями. Сред дня казалось, что дворы топятся, -- так густы были
поднимавшиеся с них испарения. Но это никому не вредило, ни людям, ни
животным, а петухи, стоя на самом верху куч теплого, дымящегося навоза,
воображали себя какими-то жрецами. Они важно топорщили свои перья,
потряхивали красными гребнями и, важно закинув головы, возглашали: ``Да
здравствует весна, да здравствуют куры!``
-- Из этого кочета прок будет; ты его, этого кочета, береги, --
опираясь на вилы, говорил жене мужик, показывая на гуляющего по парному
навозу петуха. -- Это настоящая птица, ласковая к курам, а того,
рябенького-то, беспременно надыть его зарезать к празднику: как есть он
пустой петух совсем, все по углам один слоняется. И мужик, плюнув на руки,
снова ковырял вилами;