Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
влажную от пота руку в карман и прикрыл ею
листок бумаги, словно боясь, что он улетит. Единственная надежда на
спасение была в этой каблограмме, в том, что наивный и суеверный индеец,
способный на любые преступления и убийства, окажется все-таки не в силах
уничтожить того мечтательного ребенка, что живет в нем самом.
Чарли Кун выступил вперед:
- Прежде чем вы сделаете эту глупость, Хосе, я хочу все же сказать
вам, что сдержал свое обещание. У меня для вас новость, поэтому-то сюда
и приехал. Я нашел его, Хосе. Теперь вы можете с ним встретиться. Я
знаю, где он.
Не было нужды называть имя. Альмайо тотчас понял, о ком речь. Он с
недоверием поднял глаза, но Чарли Кун увидел, что во взгляде этого
bandido загорелась хорошо ему знакомая наивная надежда. Это был взгляд
человека, не утратившего веры, - горящий и жадный взгляд того, кто ни
разу ни на миг не усомнился в существовании некоей всемогущей силы,
ведающей судьбами людей. Взгляд настоящего верующего, да такого
правоверного, что при виде его от гордости забилось бы сердце у монахов
и священников всех времен - с тех пор, как первый служитель истинной
веры из свиты Кортеса поверг наземь первый каменный идол.
- Вы полагаете, что я лгу, - сказал Чарли Кун. - Я не лгу. Говорю
вам: именно поэтому я сюда и явился. Но я и не требую, чтобы вы поверили
мне на слово. Взгляните. Вот каблограмма, полученная мной три дня назад.
Он скрывается здесь. Здесь, в Гомбасе, в гостинице "Флорес".
Он вынул из кармана каблограмму и протянул Хосе, стараясь сдержать
непроизвольную дрожь в руке. Но Альмайо не стал ее брать.
Он не нуждался в доказательствах.
Он хорошо знал, что это правда.
Он всегда знал, что наступит тот день, когда величайший артист всех
времен пойдет-таки ему навстречу, одарит его своей благосклонностью.
Чтобы заслужить это, он сделал все, что нужно. Всеми возможными
способами доказывал свою добровольную преданность Тому, Кто обладает
полной властью и невидимо управляет миром, Тому, Кто наделен высшим
талантом и может сделать человека lider maximo. Внезапно его охватила
радость и чувство глубокой благодарности - это была уже не просто
надежда на спасение, на возможность вернуться к власти и разгромить
своих врагов. Радость и благодарность он испытывал от сознания того, что
люди доброй воли в этом мире не брошены на произвол судьбы - есть-таки
потусторонняя сила, на которую они могут рассчитывать. Значит, есть
все-таки кое-что помимо цирка, всех этих артистов с их дешевкой -
"ловкими" фокусами. Есть высший, подлинный и всевластный талант,
всемогущая сила, в существовании которой кужоны никогда не сомневались;
падение древних богов лишь загнало эту веру чуть поглубже в их нутро.
Прав был отец Хризостом, не лгали его учителя из монастыря Сан-Мигель.
Он и в самом деле существует. И царит в этом мире мрака, голода и
отчаяния. Может дать тебе власть и позволит сохранить ее.
Этот мир, земля - не просто свалка американских излишков. Правы были
испанцы. И вполне естественно, что Джек явился в этот безвестный
городишко - Гомбас - именно тогда, когда Хосе в нем нуждается как
никогда прежде - когда лишь чудо может его спасти. Правы были
священники, правы были испанцы, не лгали святые уста, их вселяющие
надежду слова не были просто средством заставить индейцев безропотно
сносить свою земную участь. Он вознагражден в своей вере. Альмайо почти
совсем уже обессилел, предметы и лица плясали и плавали вокруг него,
огненные мошки кружились в глазах и гудели в ушах; он давно бы уже
свалился, если бы вера не поддерживала его изнутри. Не будь у него веры
- не был бы он Хосе Альмайо.
Он услышал, как какой-то голос повторяет: "гостиница "Флорес", потом
увидел палец - тот, казалось, висел в воздухе сам по себе и указывал на
белый город внизу, в мареве раскаленного воздуха.
Радецки знал, что видит Хосе Альмайо в последний раз. Трудно сказать,
что он испытывал сильнее: жалость, облегчение или, может быть, нечто
вроде гневного отчаяния, тщетной злости на многовековой империализм - те
века угнетения, что предстоят еще многим поколениям жителей так
называемых "независимых" государств, которые принято обозначать
достойным восхищения термином "развивающиеся", - и это после того, как
колониалисты столетиями только и делали, что развивали их.
Долго еще черным или желтокожим генералам в танках, дворцах, возле
пулеметов предстоит повторять урок, заданный учителями. Долго еще они -
от Конго до Вьетнама - будут свято блюсти самые мрачные обычаи
"цивилизованных" людей: вешать, пытать, угнетать во имя свободы,
прогресса и веры. Чтобы вырвать "дикарей" из лап колонизаторов,
требуется все-таки что-то другое - уж никак не эта "независимость".
Шведский журналист знал: это - его последний репортаж. Отныне его
жизнь станет сплошной битвой. Радецки пристально вглядывался в это лицо,
выточенное столетиями веры.
Какое-то время оно было обращено к городу - словно это родник, из
которого глаза пили надежду и силы; потом Альмайо подошел к машине и
попытался сесть за руль - телохранители, Радецки и даже капитан Гарсиа в
один голос взмолились, отговаривая его от подобного безумия. Гарсиа
орал, что город теперь в руках его худших врагов, и, если он въедет туда
по шоссе в своей машине, его сразу же узнают, схватят, обольют бензином
и подожгут. Если идти на подобный риск его вынуждает какое-то серьезное
важное дело - женщина, к примеру, - то следует спрятаться, выждать до
вечера, спуститься по горным тропинкам и проскользнуть в город с
наступлением ночи. Альмайо слушал, но вид у него был отсутствующий. Он
улыбался, глядя на белые стены и красные крыши города внизу, почти под
ногами.
Затем пошел прочь от дороги и начал спускаться по тропинке вниз.
Телохранителям он не сказал ничего, но оба они последовали за ним -
как хорошо выученные собаки, которые не дожидаются, когда им свистнут.
И тогда, к величайшему изумлению Радецки, вслед за Альмайо, с
удивительным проворством прыгая с камня на камень по крутой и опасной
тропинке, метнулась еще одна фигура - Диас. Журналист глазам своим
поверить не мог: вот уж никак нельзя было ожидать от этого создания
подобной верности и отваги.
В тот же миг над дорогой, где в лучах солнца благородным древним
блеском сверкало оружие, разнесся хриплый приказ, прозвучавший с
каким-то яростным торжеством. Хотя теперь, когда ему довелось увидеть
все, что только возможно на этой грешной земле, в изнеможении
привалившийся к скале д-р Хорват напрочь утратил всякую
любознательность, он тем не менее автоматически повернул осунувшееся
лицо в ту сторону, откуда прозвучала команда.
Капитан Гарсиа, достигши последней степени чисто испанской
экзальтации, приступил к процедуре собственного расстрела.
Он знал, что выпутаться из этой истории у него нет ни малейшего
шанса, и вовсе не испытывал желания кончить свою жизнь так же, как
Альмайо, - согласно сложившейся политической традиции "народных"
восстаний: кастрированным, с выколотыми глазами, с засунутыми вместо них
в глазницы тестикулами, с привязанными к рукам и ногам мусорными ведрами
и кастрюлями его долго будут таскать по улицам. Lider maximo проиграл
эту партию, а Гарсиа был неверующим: он знал, что кет в мире силы,
способной спасти хозяина и его верного слугу. Ему уже слышался жуткий
звон кастрюль, улюлюканье толпы - на улицах, из окон, с балконов; ему
уже чудился запах собственной горящей плоти, смешивающийся с дымом
первых петард, знаменующих народное ликование - великий патриотический
всеочищающий порыв, неизменный обычай праздновать падение одного тирана
и рождение другого; труп его в результате окажется в таком состоянии,
что к его останкам и собака даже не подойдет. Поэтому он предпочел самый
достойный выход из положения, позволявший к тому же не только избежать
мучительной смерти, но и уйти из жизни с воинскими почестями. Одна мысль
о возможности избежать пыток, лишить своих врагов права на осуществление
законной мести, украсть у них долю ярости и неистовства, смакуя
собственную последнюю фиесту, приводила его в состояние какого-то
пьянящего отчаяния, исступленной радости; он с гордостью ощущал, как в
жилах его вскипает та воображаемая капелька испанской крови, которой он,
может быть, обязан всем своим изнасилованным индейским
бабушкам-прабабушкам. С выпученными от восторга, ужаса и сознания
торжественности момента глазами, он стоял по стойке "смирно", воздев
руку, и - наконец прокричал последнюю команду. Под градом пуль он
склонился вперед, фуражка скатилась на землю, вслед за ней - его тело.
- Силы небесные, - сдавленным голосом сказал тряпичный Оле Йенсен
смертельно побледневшему Агге Ольсену. - Он, оказывается, тоже был
артист. И, дорогой мой, настоящий талант. Все наше цирковое братство
понесло невосполнимую утрату.
Раздался звук мотора, визг шин, и бесстрастное лицо марионетки
повернулось в сторону шоссе: юная американка вскочила за руль
"кадиллака", и машина - насекомое, раскинувшее серые от пыли крылья, -
неслась уже на полной скорости вниз по дороге.
- Только полюбуйтесь, - вздохнула кукла. - Что это она надумала?
- Вероятно, спасти его, - сказал чревовещатель. - Сразу видно, Оле
Йенсен, что вас никогда по-настоящему не любили... Хочет попытаться его
спасти, только и всего.
- Хмм, - хрюкнула кукла. - Никогда еще мне не доводилось слышать о
том, чтобы кто-то из вас, несчастных созданий из плоти и крови, мог
обрести спасение на этой грешной земле.
- Плохо вы знаете американок; они всегда полны добрых намерений и
решимости, - сказал Агге Ольсен. - Совершенно лишены каких-либо сомнений
и до такой степени идеалистки, что умудрились завладеть семьюдесятью
пятью процентами всех состояний в Соединенных Штатах. Такие женщины
выигрывают все войны, которые проиграны мужчинами. К тому же она явно
любит его. Подобные вещи нередко случаются.
Марионетка вглядывалась в клубы пыли, тающие над дорогой. Потом
покачала головой.
- Хмм, - хрюкнула она опять, но на сей раз было в этом звуке что-то
сильно похожее на волнение, даже, может быть, на зависть или сожаление.
- Ну, остается лишь в очередной раз поздравить себя с тем, что я не
принадлежу к роду человеческому. Сердца у меня, хвала Всевышнему, нет.
Глава XXIII
Спотыкаясь о камни, продираясь сквозь заросли кактусов, он скользил
по тропинке; плоды каких-то растений при малейшем прикосновении с
треском лопались и брызгали на него зеленоватым соком; он прокладывал
себе дорогу голыми руками, окровавленными ладонями раздвигал колючие
ветви, натыкался на обломки скал, а на губах его застыла самая древняя,
самая наивная из всех свойственных человеку улыбок - та, что идет из
глубин одиночества в те мгновения, когда в окружающем безразличии
почудится вдруг некий долгожданный знак внимания, благорасположения,
некий намек на личную связь между слугой и благожелательно настроенным
хозяином. Левая рука одеревенела, не двигалась, от плеча к телу
расползалась пульсирующая боль. Перед глазами плясал белый город,
временами он совсем исчезал, и тогда приходилось останавливаться и,
прислонившись к какому-нибудь камню, ждать, когда окружающий мир
вернется на место. В ушах гудели стаи мошек - но мошек не было. Белый
шелковый костюм был испачкан землей, кровью, соком растений - словно та
рубаха, в которой он ходил, когда был учеником матадора. Когда, вынырнув
из хаоса колючек и камней, он устремился по мощеной городской улице мимо
сидящих верхом на стульях возле своих лавочек мелких торговцев - жены их
тем временем выбегали на улицу, чтобы схватить детей и затолкать их в
дом или прижать к себе, провожая его взглядом, - он так остро ощутил,
что наконец близок к заветной цели, что готов был запеть. При виде его
прохожие замирали, выкатив от страха глаза. Один цирюльник,
легкомысленно оставивший своего клиента, выскочил на улицу с бритвой в
руке и совершенно ошалел; когда Альмайо остановил его, чтобы спросить,
где находится гостиница "Флорес", он, похоже, проглотил язык. Судорожно
махнул бритвой в направлении моря, проклиная себя за то, что вылез из
парикмахерской, и, закрыв глаза - в явной надежде на то, что, когда он
их откроет, lider maximo уже дематериализуется, а сам он, может быть,
еще увидит жену и детей, - так и продолжал размахивать своим рабочим
инструментом.
- Отведи меня туда.
Лицо цирюльника приняло землистый оттенок, но он все-таки пошел - с
остекленевшими глазами, как сомнамбула, словно саблю сжимая в руке
бритву. Так он дошел до самой гостиницы, указал на вход и, поскольку
Альмайо толкнул дверь и вошел внутрь, поспешно кинулся назад и с размаху
налетел на дуло автомата одного из охранников; цирюльник завизжал,
отпрыгнул в сторону и бросился бежать; стоило ему, однако, обнаружить,
что чудо все-таки произошло и он остался в живых, как любопытство вдруг
возобладало над страхом.
И - впоследствии весь квартал дружно сочтет это проявлением высшей
степени отваги - так и остался стоять посреди улицы, глядя туда, откуда
только что бежал, ибо понял, что подобная смелость способна сделать его
знаменитостью: до конца своих дней ему будет о чем поговорить с
клиентами.
Альмайо вошел в холл - закрытые ставни, растения, зеленая полутьма;
увидел традиционного попугая, привязанного к жердочке, внутренний дворик
с фонтаном и двумя фламинго, откуда-то издалека доносились звуки
транзистора; справа был бар и еще одна дверь - она выходила на другую
улицу. Внезапно транзистор смолк, и он услышал, как журчит фонтан во
внутреннем дворике. В холле было два-три человека - они словно вдруг
обратились в соломенные чучела. Он направился к бару, выпил воды, потом
- стакан текилы, а затем схватил бутылку и опрокинул в себя добрую ее
половину. Ему казалось, что левой руки у него больше нет, он потрогал
ее, но ничего не почувствовал - ни малейшей боли. Над стойкой, куда он
поставил бутылку, увидел свой портрет в рамке, а под ним - хозяина
гостиницы; тот либо не додумался еще убрать портрет, либо не был уверен,
что от оригинала действительно удалось избавиться. Челюсть у хозяина
гостиницы отвисла, выпученными глазами он смотрел на Альмайо. Тот открыл
было рот, чтобы задать вопрос, но внезапно при мысли о том, что Джек,
может быть, уже бросил его и уехал из города в поисках новых
ангажементов - к Рафаэлю Гомесу или какому-нибудь другому
многообещающему политическому деятелю, - его охватил такой ужас, что
пришлось вновь схватиться за бутылку - даже после этого он хриплым
голосом едва смог произнести имя того, кого столь долго искал:
- El Seсor.
Хозяин еще шире раскрыл глаза, челюсть у него отвисла еще больше и
мелко затряслась, на лице крупными каплями выступил пот; словно
парализованный, он оцепенел, не в силах произнести ни слова.
Здоровой рукой Альмайо ухватил его за рубаху с такой силой, что
вырвал клок волос, росших на груди.
- Говори, болван, я хочу видеть сеньора Джека. Где он? В какой
комнате?
Сквозь туман изумления и страха до хозяина все-таки как-то дошло
наконец, что генерал Альмайо, против которого, говорят, восстала армия,
lider maximo, только что объявленный по радио "бешеной собакой,
пристрелить которую обязан всякий, кому она попадется на пути", стоит
перед ним и спрашивает номер комнаты, где живет artista, остановившийся
в гостинице со своим ассистентом и каждый вечер дающий представление в
разъединственном в городе кабаре. Он наконец обрел дар речи и
пролепетал:
- Четвертый этаж, комната одиннадцать.
Альмайо оттолкнул его, и хозяин гостиницы увидел, как он нетвердым
шагом направляется через холл к лестнице, оставляя на плитках пола
кровавые следы. Хозяин тупо уставился на эти следы, затем схватил
бутылку и с жадностью - насколько позволяло полусдавленное горло, все
еще ощущавшее на себе руку Альмайо, - отхлебнул текилы.
Альмайо с трудом поднялся по лестнице и на мгновение замер, стараясь
остановить пляшущие перед глазами черные эмалевые цифры на двери
одиннадцатого номера. От трясшей его лихорадки в сочетании с выпитым
спиртным и слепой надеждой верного животного весь мир вертелся вокруг
него - цифры двоились и троились в глазах, разлетаясь в разные стороны,
а под ними красовались пять дверных ручек. Наконец ему удалось нащупать
и как следует ухватить одну из них. Он толкнул дверь и вошел в номер.
Мир по-прежнему вертелся вокруг него, но, собрав все оставшиеся силы,
он сумел остановить эту пляску.
Первым, что он увидел, был плохо одетый неряшливого вида человек,
сидевший верхом на стуле. У него был желтый цвет лица, и Альмайо, жадно
вглядываясь в его черты, заметил, что белки глаз у него такие же желтые,
как и кожа, - будто он болен тяжелой формой желтухи, - волосы такие же
жирные, как лицо, на которое они свешиваются, а во взгляде сквозит
насмешливое презрение - почти что ненависть. Затем увидел нечто весьма
странное: человечек держал перед собой огромную коробку кухонных спичек
- одна из них догорала в его руке; когда пламя погасло, он быстро поднес
спичку к носу и - одной ноздрей - глубоко, с каким-то сосредоточенным
восторгом на лице втянул в себя запах серы; потом быстро обнюхал спичку,
почти прижав ее к носу, словно стараясь не упустить и малейшего следа
дивного запаха. Затем скорбно взглянул на остывшую спичку и выкинул ее.
Грусть и ностальгия отразились у него на лице; какой-то момент он
пребывал в глубокой задумчивости, словно уйдя в воспоминания и сожаления
о прошлом, которое воскресил в его памяти легкий серный запах.
- Скучный город, жалкая гостиница, - по-английски сказал он. - И
повсюду - даже в твоей комнате - грязные индейцы. Вот так, нисколько не
стесняясь, они запросто вваливаются к тебе, даже не постучав. Но я знаю,
что вам, бедный мой старина Джек, это безразлично.
Вам все безразлично. Вы сдались. Сдались, я полагаю, уже много веков
назад. Теперь вы и не пытаетесь стать тем, чем были когда-то. Выдохлись.
Довольствуетесь тем, что дрыхнете без передышки... Что бы ни происходило
- извержения вулканов, землетрясения, какие угодно катастрофы - вы
дрыхнете. Вам на все плевать. Из него, любезнейший, ничего теперь не
вытянешь, уж поверьте, - хотя вы, конечно же, ни слова по-английски не
понимаете. Взгляните на него. Конченый человек. Босяк какой-то. И это
при том, что сотни - нет, тысячи, должен вам сказать, ибо все это
кажется таким далеким - лет назад он был величайший талант...
наивеличайший.
Возле окна стояла кровать; на ней, поверх одеяла, накрыв лицо газетой
- от мух, - лежала та самая выдающаяся личность, к которой были обращены
эти слова. Две ноги в черных брюках от вечернего костюма, не снятого,
должно быть, после вчерашнего представления, да пара стоптанных башмаков
- вот и все, что Альмайо смог увидеть. Человек на кровати храпел, и
газета на лице ритмично поднималась и падала.
- Слышите, любезнейший? - с ухмылкой спросил первый тип. - Храпит он
все еще мощно. Но, поверьте, это - последний отзвук его былого
могущества. Второго такого таланта в мировой истории нет... вот и все,