Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
что сталось бы с Иль„й Спиридоновичем, - может, утонул бы
старикашка, - не случись поблизости Карпушки, который в тот день как раз,
односторонне и вероломно нарушив перемирие с осокорем, возобновил с ним
смертельную войну. Заслышав бульканье и жалобные крики: "Спасите!
Спасите!"-он подбежал к тонущему, но вместо того, чтоб немедля, ни секунды
не теряя, начать спасать, вступил с ним в длительные переговоры. При этом
сам Карпушка стоял на берегу, а Илья Спиридонович бултыхался в воде,
ныряя, точно селезень: его огненно-рыжая голова то показывалась над
поверхностью реки, то вновь исчезала под водой.
- Как это тебя угораздило, кум? - перво-наперво спросил Карпушка,
улучив момент, когда старик вынырнул из воды.
В ответ Илья Спиридонович выпустил из ноздрей две длинные, вспыхнувшие
под косыми лучами закатного солнца струи и забормотал невнятно:
- Да пом... пом... Христа...
- Да ты, никак, рыбу-кит изображаешь, кум? - продолжал допытываться
Карпушка, когда старик вынырнул во второй раз. - Ишь какие фонтаны
пускаешь, вылитый кит в окиян-море!
В ответ опять:
- Пом... пом... Хри... Христа...
- Да не хрюкай ты, черт те побери! - разозлился Карпушка. - Говори
толком, кто тебя спихнул?
И только после этого до Карпушкиного уха долетело совершенно отчетливо:
- Помоги ради Христа! Стоит как истукан! Не видишь - тону?..
- Вижу, но все же интересно, как это ты, кум, туда?
- А тебе не все равно - как? Помоги, говорю! Гибну же!..
- А можа, ты кум, того... смеешься надо мной, а? - спросил недоверчивый
Карпушка.
И лишь после того, как кум хлебнул очередную и притом черезмерно
великую порцию воды и снова стал погружаться на дно, на этот раз с явным
намерением остаться там навсегда, только после этого Карпушка торопливо
сбросил с себя штаны и бухнулся в воду.
Илья Спиридонович был вытащен наконец на сушу.
Они долго сидели в саду Рыжовых, дружно кляня нынешнюю молодежь и на
все лады расхваливая старину, когда, если верить их словам, люди купались
в масле, а парни по кротости своей могли соперничать с ангелами. О
кулачных баталиях, при которых им обоим не однажды "щупали" ребра, что-то
не вспоминали...
Как бы там, однако, ни было, а верно говорится в пословице: "Нет худа
без добра". Вспомнив про эту самую пословицу, Илья Спиридонович предложил
Карпушке дружбу, и тот охотно принял ее. Расчувствовавшись, Илья
Спиридонович сходил к себе в шалаш, где у него была схоронена еще одна
бутылка водки. Вдвоем они ее быстренько "усидели". С той поры и в самом
деле очень сблизились, навсегда, казалось, забыв о прежних своих неладах.
Что же касается Митьки Кручинина, то он в ту же ночь в условленное
время привел свою дружину в харламовский сад.
Михаил Аверьянович уже засыпал в шалаше, когда послышался треск
плетней, шум встряхиваемых деревьев и дробный, гулкий стук падающих на
землю яблок.
Захватив большую дубовую палку с толстым, круглым, величиною с
человечью голову набалдашником - единственное оружие, которым он
располагал, - Михаил Аверьянович вышел из шалаша. Он сейчас же понял, что
в саду орудуют далеко не дети, а потому и заговорил громко и вполне
серьезно, тоном весьма решительным и достаточно убедительным:
- Не балуйте, хлопцы. Стыдно небось. Худо будет...
Я-то уж пожил на свете и смерти не боюсь, но ведь и вам не
поздоровится. Хоть двоих, а все-таки убью. Слышите?!
Хлопцы, конечно, услышали. А так как они хорошо знали, что Михаил
Аверьянович не бросает слов на ветер, то призадумались, затихли,
затаились. Очевидно, никто не пожелал оказаться в числе тех двоих, которых
старик обещал отправить не дальше и не ближе как на тот свет, потому и
сочли за лучшее поскорее убраться из его сада.
- Бежим, ребята! - скомандовал Митька. - Прибьет чертов хохол!
С деревьев дружно посыпались, но теперь уже не яблоки, а парни.
Через минуту все стихло. Птицы, разбуженные этим ночным нашествием,
одна за другой вернулись в свои гнезда и дупла. Некоторое время они еще
перешептывались, чулюкали, возились, потом успокоились вовсе, и вокруг все
смолкло. Лишь там, в темноте, чудилось сонное дыхание Вишневого омута.
Михаил Аверьянович не мог заснуть в ту ночь. Он лежал на своей постели
вверх лицом, подложив руки под голову, и неподвижными, широко распахнутыми
глазами смотрел через прохудившуюся крышу на далекие звезды, усеявшие
черный свод неба, и беспокойно думал о людях, о том, какие же они все-таки
глупые, хотя и считаются разумнейшими существами на земле:
"Ворвались, как дикари, в сад. Поломали сучья, посшибали яблоки,
которые в темноте-то и собрать не смогли бы. Калечат, кромсают живое тело
земли, вечную красу его... Да пришли бы вы ко мне да попросили - накормил
бы досыта, и с собой берите сколько угодно. Но не калечьте сад, ведь вы же
люди, а не звери! Земля ведь теперь вся ваша, вы хозяева земли. Такпочему
же не бережете ее, почему не учат вас любить родную природу! Не научившись
любить ее, вы не научитесь и по-настоящему любить родину свою, а человек
без родины - не человек, а так, тля, букашка..."
На следующий день обо всем, что мучило его ночью, рассказал старшему
внуку Ивану, не так давно вернувшемуся в Савкин Затон и организовавшему
вместе с Митькой Кручининым комсомольскую ячейку. Слова старика
взволновали Ивана, и он попросил деда:
- Завтра у нас комсомольское собрание. Приходи и скажи все это нашим
ребятам. А, дедушка?
Михаил Аверьянович усмехнулся:
- У вас с Павлом каждый день собрания. Об чем же будете балакать? Опять
о попах. Религия-дурман и прочее... Так, что ли?
- У нас лекция "Религия - опиум и дурман для народа". Ты что, читал
наше объявление у нардома?
- Да нет. Догадываюсь. Об чем же вам еще балакать? По-вашему, выходит,
что в церковь идут одни верующие. Ведь так?
- Ну, так. А что?
- Стало быть, и ты, и твой отец, и твой дядя Павел, и Карпушка - все вы
верите в бога? А?
- Нет, не верим.
- А зачем же в церковь ходите?
- По привычке.
- Брешешь, Ванюшка, не потому. Я, признаться, и сам не шибко верю в
бога, а пойду, к примеру, ко всенощной и простою на ногах с вечера и до
самого аж утра. А в нардоме и одного часу не вытерплю. В церкви не замечу,
как и ночь пролетит, - во как интересно!
Идешь домой, будто тебя в Игрице выкупали, и легко и светло на душе-то,
хоть умом-то и соображаю: все это выдумка поповская, никакого Христа на
самом деле нету. Вот оно и опиум! Там и огни паникадил, и картины разные,
нарисованные, наверное, самыми лучшими рисовальщиками. А хор? Поют-то в
нем знакомые все люди, наши же затонские мужики да девчата. А как поют!..
На глаза слезы навертываются, а за спиной вроде бы крылья вырастают. А
коли рявкнут Яжонковы, батька с сыном, "Волною морскою", мурашки по спине
побегут, а внутрях что-то так и дрогнет и оборвется...
Старик, задохнувшись от волнения, умолк, обождал маленько и продолжал
необычно горячо:
- Я бы и рад пойти не в церковь, а в нардом, да ведь это же сарай. У
вас там накурено - не продохнешь. И слу1пай в этом-то чаду, как твой
дружок Митька частушки горланит. Может, и разумные речи там говорят, в
нардоме, а нет охоты идтить туда. Пусть бы он был, ну, ежели не храмом,
нардом тот, а похожим на него. И не в иконах, не в паникадилах тут дело,
Ванюшка! А чтобы было в том нардоме всегда светло, чисто, чтобы, подходя к
нему, самому захотелось снять шапку. А ведь у вас там и шапок-то не
сымают. Зачем же я, старик, туда пойду? А в церковь не войдешь в шапке,
сдерешь ее с головы еще в ограде. И на пол не плюнешь, как в нардоме, а
ежели и плюнешь, сват Иван Мороз такую затрещину залепит, что век помнить
будешь...
- Закроем мы эти церкви, чтоб вы, старики, не очень-то заглядываллсь на
них, - мрачно сказал Иван.
- Закрыть все можно. Это нетрудно. А вот что вы придумаете взамен? -
Михаил Аверьянович поглядел на внука сузившимися глазами. - -Подумай-ка ты
об этом со своими дружками, а потом уж и агитируй против религии... Ну, а
что касаемо сада, то это уж, Ванюшка, потом... Вижу, не до садов вам
сейчас. Придет время - сами спохватитесь. Дуб растет сотни лет, а спилить
его можно за десять минут, придумаете же какую технику - и за один миг
спилите. Дело не оченьто хитрое. Только скушно будет вам жить на голой-то
земле. Социализм, о котором вы так много балакаете с твоим дядей Павлом,
без сада не дюже красен. Так я думаю...
Мишке нравилось наблюдать за дедом, когда он плетет лапти. Плел он их в
одну, в две и в три лычки. При втом единственном его инструментом была
плоская, загнутая железяка - таким вот бывает собачий язык, высунутый в
знойную погоду. Штука эта называлась весьма странно: кочедык. Она
доставляла Мишке немало неприятностей, потому что дед любил донимать внука:
- Скажи, хлопчику: "Вывернулась лычка из-под кочедычка".
У Мишки же получалось; "Вывернулась лычка из кадычка".
Михаил Аверьянович радовался, как ребенок, и предлагал повторять за ним
скороговорку про-того самого грека, который ехал через реку.
Мишка повторял, и, как ни следил за языком своим, у него все-таки
выходило:
Сунул грека
В руку реку...
Видит рака -
В реке грек.
Старик хохотал от души и предлагал новое присловье:
- А ну-ка, хлопчику, вот еще такое: "Раз дрова, два дрова, три дрова".
- Это я мигом, дедушка! - храбро объявлял Мишка и громко декламировал:
Раз дрова, два двора..
- Ха-ха-ха! "Два дворам! Эх ты, а говорил - мигом! - ловил его на*
ошибке дед, и синие глаза его смотрели на внука ликующе и победно. Не
задумываясь, он выкрикивал следующую присказку и заставлял повторять ее:
Во дворе трава,
На траве дрова,
На дровах двора
Не растет трава.
Мишкин язык, конечно, не мог продраться сквозь эти словесные дебри и
быстро запутывался в них, что приводило Михаила Аверьяновича в неописуемый
восторг. Воодушевляясь, он подбрасывал внуку одно присловье за другим,
ловко расставляя хитроумнейшие сети из обыкновенных слов, и, похоже,
испытывал удовольствие птицелова, видя, как внук барахтается в этих сетях.
Присказкиловушки были, как правило, безобидными, но были и коварные.
Михаил Аверьянович обычно приберегал их под конец своей забавы.
- Слушай, хлопчику, внимательно и отвечай мне, - обращался он в таких
случаях к внуку, а затем читал:
Гришка, Мишка и Щипай
Ехали на лодке,
Гришка с Мишкой утонули -
Кто остался в лодке?
- Щипай! - тут же отвечал ничего не подозревавший мальчишка.
А Михаилу Аверьяновичу только того и надо было:
- Щипать, значит? Ну, так что же, это можно. Вот тебе, вот! -
Бесконечно довольный тем, что и на этот раз хитрость его удалась, он
легонько щипал внука за усыпанную цыпками икру.
Мишка визжал. Не столько, разумеется, от боли, сколько от досады, что
так-то легко околпачен дедушкой.
Обидевшись, он убегал от Михаила Аверьяновича в глубину сада, ложился
на траву и глядел вверх. Над ним склонялись ветви, отягощенные яблоками.
"Как овечий хвост", - повторял он слова дедушки, который любил говорить
так, когда на яблоне уж очень много плодов.
Мишка вспоминал, какой у овцы хвост, но никакого сходства с яблоневой
веткой не находил. Все: и яблони, и яблоки, и сливы, и смородина, и терн -
весь сад сейчас был похож на дедушку точно так же, как похож был на него и
лес, когда Михаил Аверьянович входил в него. Сад тоже добродушно
подсмеивался над Мишкой. В шелесте листьев ему чудилось:
Гришка, Мишка и Щипай...
- Ну и щипай! А тебе-то какое дело? - кричал Мишка на анисовку, под
которой лежал и которую вообще-то очень любил: по анисовке хорошо лазать,
сучья ее упруги, не ломаются, а главное - без колючек, не то что у
бергамотки или даже у медовки, которая только с виду тихоня и недотрога, а
сама вся покрыта мелкими иголками. Полезь-ка на нее - исцарапает, как
кошка.
"Отчего это, - думал Мишка, лениво откусывая от яблока, подкатившегося
прямо к его голове, - отчего, когда в саду дедушка, сад похож на него, а
когда придет дядя Петруха, то сад похож на дядю Петруху?"
9
Случалось, Мишка ходил в лес и с дядей Петрухой.
И всегда поход этот заканчивался для хлопчика плачевно.
Петр Михайлович не мог отказать себе в удовольствии подшутить над
племянником. Была у него эта непонятная страсть-довести мальчишку до слез.
Нельзя сказать, чтобы Петр Михайлович не любил детей. Напротив, он любил
их, и, может быть, даже больше, чем кто-либо другой в доме Харламовых, но
какой-то уж очень странной любовью. Дети для него - что-то вроде живых
игрушек.
И, забавляясь ими, он на время забывал о той острой боли, какая
навсегда, кажется, поселилась в сердце его со времен ляодунской
катастрофы. При ребятишках, словно щадя хрупкие их и восприимчивые души,
Петр Михайлович не пел надрывной своей песни, которую певал почти
ежедневно в пьяной компании:
От павших твердынь Порт-Артура...
Больше всех почему-то доставалось от дядиПетрухиных проделок самому
малому из Харламовых - Мишке.
Петр Михайлович то острижет племянника наполовину, и Мишка бегает по
улице с просекой ото лба до затылка, терпя злые насмешки товарищей; то
подговорит похитить у бабушки Пиады банку с вишневым вареньем и потом
долго держит под угрозой разоблачения; то с этой же целью в последний день
великого поста, в канун пасхи, надоумит окунуть палец в горшок со сливками
и, таким образом, разговеться раньше, чем это полагалось; то в зимнюю пору
заставит лизнуть принесенную со двора пепельно-сизую от мороза пилу, к
которой язык так прикипит, что его не отдерешь; то, подзадоривая, стравит
с каким-нибудь мальчуганом и наблюдает за потасовкой, словно бы это
дрались, молодые кочета.
А однажды Петр Михайлович вдохновил племянника на подвиг прямо-таки
богохульный.
Как-то, причастившись в церкви, Мишка решил, что ложка, которой
причащают, слишком мала, а церковное вино слишком вкусное, чтобы можно
было удовлетвориться такой мизерной дозой.
- А ты встань в очередь второй раз, - быстро посоветовал Петр
Михайлович.
- А не побьют? Иван Мороз, поди, знает меня?
- Да где ему знать! - уверил Петр Михайлович. - Много там сейчас таких,
как ты. А коли и узнает, так не выдаст: сродственники мы ему. Иди, не
бойся. Я в ограде обожду.
Соблазн велик, и Мишка, поколебавшись чуток, снова вошел в церковь и
пристроился к длинной очереди, вытянувшейся от паперти до алтаря, на
котором стояли отец Леонид с серебряным кубком, маленькой серебряной
ложкой и помогавший ему сторож, он же ктитор, Иван Мороз с шелковой
тряпицей в руке - ею он вытирал губы верующих после того, как они примут
внутрь "кровь Христову". С замиранием сердца подходил к ним Мишка. Лик
отца Леонида был торжествен и красен, таким же было и плутовское лицо
Ивана Мороза. Судя по всему, они, принимая причастие, не ограничились
одной ложкой. На Мишку священнослужители обратили внимание не больше, чем
на рыжего мальчишку, которому кто-то из приятелей уже успел подпалить
волосы свечкой и закапать пиджачишко воском. Отец Леонид поднес к Мишкиным
губам ложку и, невнятно пробормотав "причащается раб божий", вылил в рот
ему сладкий напиток. Иван Мороз обт„р губы раньше, чем Мишка успел их
облизать, и, видя, что парнишка задерживается, легонько оттолкнул его в
сторону. "Раб божий", однако, настолько обнаглел после такой удачи, что,
на бегу перехватив четверку просфоры, протолкался к паперти и встал в
очередь в третий раз. Но, видно, не зря говорится: душа меру должна знать.
Вспомни Мишка в ту минуту о мудром изречении - все обошлось бы
благополучно, ходил бы он среди дружков героем, вызывая в них превеликую
зависть. Кончилось все же полным конфузом.
- Ты ж, мерзавец, причащался? - зловеще прошипел Иван Мороз,
воззрившись на примелькавшуюся физиономию мальчишки дымчатыми от
хмельного, жутко вытаращенными глазами. - А ну, марш отсюда, щенок! -
заорал он на всю церковь и, попирая родственные чувства, на которые,
естественно, мог рассчитывать Мишка, наградил кощунствующего редким по
своей звонкости подзатыльником.
Оскорбленный до глубины души "словами и действиями" Мороза, Мишка с
диким ревом выскочил из храма, а поджидавший его в ограде Петр Михайлович
пресерьезно спросил:
- Ну как?
- Ника-ак! Вот скажу дедушке, он тебе да-а-аст!.. - завопил Мишка.
Петру Михайловичу удалось, однако, по дороге задобрить племянника, и
домой они вернулись друзьями.
Потом они долго придумывали, как бы отомстить Ивану Морозу. Сошлись на
том, что Мишка украдет у него новую узду, только что купленную в Баланде.
Мишка узду стащил и ею же был жестоко выпорот отцом на глазах
торжествующего Мороза, который все время приговаривал:
- Так его, так его, Николай Михайлович! Учить надо негодяя. Не то
вырастет конокрадом. Добавь еще! Вит так, так!
В общем, у Мишки было достаточно оснований не очень-то доверять дяде
Петрухе. Но Таково уж детство: оно незлопамятно. Мишка быстро позабыл о
своих обидах и по-прежнему слушался Петра Михайловича. С ним все-таки было
куда интереснее, чем, скажем, с отцом, который, вернувшись в Савкин Затон,
вот уже третий год работает секретарем сельского Совета. Домой отец
приходит поздно, всегда выпивши, придирается к матери, дебоширит, и Мишке
вместе со старшими братьями, Санькой и Ленькой, приходится бегать в сад за
дедушкой, чтобы тот усмирил сына. А усмирить Николая Михайловича могли
только три человека: Михаил Аверьянович, Павел Михайлович - секретарь
партийной ячейки, и Иван - старший сын Петра Михайловича. Но Павла и Ивана
почти невозможно было застать дома, целыми ночами напролет просиживали в
нардоме, вс„ митинговали да агитировали, так что, кроме Михаила
Аверьяновича, помочь Фросе никто не мог. Тот появлялся в избе, большой и
суровый, как сама совесть, молча брал буяна за руку и, покорного, уводил к
себе в сад. Оттуда Николай Михайлович возвращался на рассвете и,
виноватый, ласковый, просил у жены "что-нибудь полопать", Фрося торопливо
подавала на стол еду, стараясь предупредить все желания мужа, и, когда он,
насытившись, уходил, облегченно вздыхала. Ночью же повторялось все сызнова.
Николай Михайлович появлялся в избе, оглушительно сморкался - первый
признак подымающейся в нем бури, а также того, что он успел уже где-то
"клюнуть", и прямо от порога кричал;
- Молока!
Фрося бежала во двор, лезла в. погреб, приносила полный горшок.
Николай Михайлович брал его в обе руки и, чуть раскорячившись, приняв
удобную стойку, запрокидывал голову и медленно, долго выливал молоко в
себя. Перед тем лицо его было бледным, потом начинало краснеть и под конец
делалось багровым. В этот-то миг, будто налившийся до краев лютейшей
злобой, он со всего размаху бросал опорожненный горшок об пол. Брызги
битых черепков разлетались во все стороны, словно осколки разорвавшейся
бомбы. Они ударялись в стены, в печь, в окна. Попадали и в Николая
Михайловича, накаляя его еще больше. Раздувая ноздри и шумно дыша, глядел
он на оцепеневшую от страха жену белыми от ярости глазами и кричал:
- Снятым угощаешь?
- Да что ты?.. Опомнись!.. Только вечор подоила...
- Ма-а-а-лчать!
- Николай!..
- Атставить!
Заслышав такое, дети вылетали из избы и мчались в сад за дедушкой.
С той поры в семье Харламовых все чаще стали поговаривать о разделе
сыновей Михаила Аверьяновича. Первым пожелал отделиться от отца и младших
братьев Петр Михайлович: дети его подросли и уже могли вполне
самостоятельно вести хозяйство.
Мишке очень жаль было расставаться с двоюродными братьями и сестрами,
среди которых он рос и к которым очень привык. И в особенности почему-то
не хотелось отпускать дядю Петруху, которому теперь Мишка готов был
простить все его проделки, в том числе и ту, прошлогоднюю, наиболее
стыдную для племянника. В доме и по сию пору помнили о ней и посмеивались
над Мишкой.
Как-то Петр Михайлович предложил ему:
- Поедем, брат, с тобой за арбузами. В Лебедку.
Мишка, конечно, у