Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
возбудит даже особый интерес; ибо свет всегда удивляется, когда
обнаруживает врожденный талант у бедного человека, как будто таланты в
искусстве не исходили всегда из народа, а наша каста еще способна рождать
людей выдающихся. Отвечай же мне, Микеле, хочешь ли ты сегодня же вечером
ужинать за моим столом, сидя рядом со мной, или ты предпочитаешь сидеть в
людской, рядом с твоим отцом?
Последний вопрос был поставлен так прямо, что Микеле показалось, будто
он слышит в нем свой приговор. "Вот весьма деликатный, но жестокий урок с
ее стороны, - подумал он, - или же это испытание. Но я выйду из него с
честью".
- Сударыня, - гордо сказал он, - счастливы те, кто удостоен права
сидеть рядом с вами и кого вы считаете в числе своих друзей! Но ужинать с
людьми высшего круга я впервые буду за своим собственным столом, и отец мой
будет сидеть напротив меня. Я понимаю, этого, по всей вероятности, никогда
не будет, а если и будет, то еще многие годы отделяют меня от славы и
богатства. А пока я пойду ужинать вместе с отцом в людскую вашего дворца,
чтобы доказать вам, что я не честолюбив и принимаю ваше приглашение.
- Твой ответ мне нравится, - сказала княжна, - сохрани и впредь такое
же чистое сердце, Микеле, и счастье тебе улыбнется. Это я тебе
предсказываю.
С этими словами она взглянула ему прямо в лицо, ибо перестала
опираться на его руку, уже готовая уйти. Микеле ослепило пламя, брызнувшее
из ее глаз, обычно столь кротких и задумчивых, - но в этом он более не
сомневался - для него одного загоравшихся непреодолимой симпатией. Однако
юноша не смутился, как в первый раз. Или выражение этих глаз стало иным,
или он прежде не так понимал его, но то, что он принимал за любовь, было
скорее нежностью, и страстное чувство, охватившее его сначала, сменилось
восторженным обожанием, столь же чистым, как та, что внушала его.
- Послушай, - продолжала княжна, делая при этом знак проходившему мимо
маркизу Ла-Серра подойти и подать ей руку, тем самым как бы приглашая его
быть третьим в их разговоре, - хотя для умного человека нет ничего
унизительного в том, чтобы поужинать в людской, так же как не такое уж это
счастье ужинать в зале, я желаю, чтобы ты не был сегодня ни здесь, ни там.
Для этого у меня есть причины, касающиеся тебя лично, - твой отец должен
был сообщить их тебе. Ты уже достаточно привлек к себе сегодня внимание
своими росписями. Избегай в течение еще нескольких дней показываться на
людях, но и не прячься, не окружай себя излишней таинственностью, это тоже
опасно. Я не хотела, чтобы ты являлся на этот праздник; ты должен был
понять, почему я не послала тебе пригласительного билета; когда твой отец
сказал тебе, что, оставшись, ты вынужден будешь выполнять малоприятные для
тебя обязанности, он тем самым пытался побороть твое желание быть на балу.
Почему же ты все-таки пришел? Отвечай мне откровенно. Ты, значит, так
любишь балы? Но ведь ты, должно быть, видел в Риме столь же красивые, как
этот?
- Нет, сударыня, - ответил Микеле, - я нигде не видел столь же
красивых, ибо там не было вас.
- Он хочет меня уверить, - спокойно и ласково улыбаясь, сказала княжна
маркизу, - что пришел на бал ради меня. Вы этому верите, маркиз?
- Я в этом убежден, - ответил Ла-Серра, дружески пожимая руку
Микеле. - Итак, мэтр Микеланджело, когда же вы придете взглянуть на мои
картины и отобедать со мной?
- Он говорит еще, - с живостью добавила княжна, - что никогда не будет
обедать в нашем обществе один, без отца.
- К чему столь преувеличенная скромность? - спросил маркиз, глядя в
глаза Микеле умным и проницательным взглядом, в котором были и доброта и
некоторая доля строгости. - Разве Микеле боится, что вы или я заставим его
краснеть оттого, что он не заслужил еще такого же уважения, как его отец?
Вы еще молоды, дитя мое, и никто не может требовать от вас тех достоинств,
за которые мы так любим и ценим нашего славного Пьетранджело. Но у вас есть
ум и благие намерения, а этого вполне достаточно для того, чтобы вы смело
могли появиться всюду, не стараясь держаться в тени вашего отца. Впрочем,
можете быть спокойны, он уже обещал отобедать со мной послезавтра. Этот
день вам подходит? Вы сможете прийти вместе с ним?
Микеле согласился, стараясь скрыть свое замешательство и изумление под
внешним равнодушием, а маркиз прибавил:
- Теперь позвольте сообщить вам, что мы будем обедать тайно: ваш отец
в свое время был осужден; я на плохом счету у правительства, и у нас еще
есть враги, могущие обвинить нас как заговорщиков.
- Ну, доброго вечера, Микеланджело, и до скорого свидания, - сказала
княжна, прекрасно видевшая крайнее изумление юноши, - и сделай нам
одолжение, поверь, что мы умеем ценить истинные достоинства и сумели
оценить достоинства твоего отца, не ожидая, чтобы сначала проявились твои.
Пьетранджело - наш старинный друг, и если он не обедает каждый день за моим
столом, то только потому, что я боюсь подвергнуть его преследованиям
врагов, слишком выставляя его напоказ.
Микеле был смущен и растерян, но в эти минуты ему ни за что на свете
не хотелось показать, до какой степени он ослеплен внезапными милостями
фортуны; в глубине души он, однако, испытывал скорее унижение, чем восторг,
от только что преподанного ему дружеского урока. "Ибо это был самый
настоящий урок, - сказал он себе, после того как княжна и маркиз, в
сопровождении еще нескольких лиц, удалились, ласково кивнув ему на
прощание. - Эти знатные господа, вольнодумцы и философы, ясно дали мне
понять, что их благосклонность - прежде всего дань уважения моему отцу. Это
меня приглашают из-за него, а не его из-за меня, иначе говоря - причина их
расположения ко мне вовсе не мои личные достоинства, а доблести моего отца.
О боже, прости мне честолюбивые мысли, пробудившие во мне желание начать
путь к успеху независимо от него! Я был безумцем, преступником! Эти
вельможи меня хорошо проучили; я-то думал, что заставлю их уважать мое
происхождение, тогда как они в душе уважают его - или делают вид, что
уважают - еще больше, чем я".
Но тут гордость молодого художника, уязвленная подобными выводами,
возмутилась. "А, понимаю, - воскликнул он после нескольких мгновений
раздумья, - эти люди занимаются политикой; они заговорщики. Быть может, они
не потрудились даже взглянуть на мои росписи или вовсе ничего не понимают в
живописи. Они ласкают и хвалят моего отца, потому что он, как и многие
другие, служит орудием в их руках, а теперь пытаются завладеть и мной. Так
нет же! Если они хотят пробудить в моем сердце патриотизм истинного
сицилийца, пусть берутся за дело иначе и пусть не воображают, что им
удастся воспользоваться мной в своих интересах, в ущерб моему будущему. Я
вижу все их происки; но и они, они еще узнают меня. Я готов принести себя в
жертву ради благородного дела, но не дам себя одурачить ради чужого
тщеславия".
XV
РОМАНИЧЕСКАЯ ЛЮБОВЬ
"Неужели, - вернулся Микеле к прерванным мыслям, - в этой стране
таковы все знатные люди? Неужели в Катании наступил уже золотой век и одни
только лакеи хранят еще верность сословным предрассудкам?"
Мажордом прошел мимо него и поклонился с грустным и подавленным видом;
без сомнения, он получил выговор или ожидал его.
Микеле решил уйти, но, проходя через гардеробную, увидел Пьетранджело,
подававшего теплое верхнее платье какому-то старому синьору в белокуром
парике, который никак не мог попасть в рукава трясущимися руками. Микеле
вспыхнул при этом зрелище и ускорил шаги. Он подумал, что отец был слишком
уж простодушен, а человек, заставлявший его служить себе, явно опровергал
только что высказанное предположение Микеле о благородной доброте великих
мира сего.
Но ему не удалось уйти от унижения, от которого он бежал.
- А! - закричал Пьетранджело. - Вот и он, ваша светлость! Вы
спрашивали, красивый ли он парень? Вот, судите сами.
- Эге, да он в самом деле недурен, плутишка! - произнес старый
вельможа, становясь перед Микеле и оглядывая его с головы до ног и в то же
время кутаясь в свое теплое одеяние. - Ну что ж, милейший, я очень доволен
твоими малярными работами, я обратил на них внимание. Как я сейчас говорил
твоему отцу, а его я знаю давно, ты достоин со временем унаследовать всех
его заказчиков и если не будешь слоняться без дела, без куска хлеба не
останешься. Ну, а если останешься, сам будешь в том виноват. А теперь
крикни-ка мою карету, любезный, да живо; этот свежий ночной ветерок не
очень-то полезен, когда выйдешь из душной залы.
- Тысяча извинений, ваша светлость, - ответил взбешенный Микеле, - но
я сам тоже боюсь этого ветерка.
- Что он говорит? - обратился старик к Пьетранджело.
- Он говорит, что карета вашей светлости у подъезда, - ответил тот,
еле сдерживаясь, чтобы не расхохотаться.
- Хорошо. У меня и для него найдется поденная работа, когда будет в
том надобность: пусть приходит тогда вместе с тобой.
- Ах, отец, - воскликнул Микеле, едва старый синьор удалился, - этот
глупец обращается с вами как с лакеем, а вы только смеетесь! Вы можете
исполнять такие лакейские обязанности со смехом!
- Тебя это возмущает, - ответил Пьетранджело, - но почему же? Я ведь
смеюсь над твоим гневом, а не над бесцеремонностью этого старикашки. Разве
я не обещал во всем помогать здешним слугам? Я случайно оказался здесь, он
спросил у меня свое теплое платье, он стар, немощен и глуп - вот три
причины, чтобы я помог ему. За что же мне презирать его?
- За то, что он презирает вас.
- Это по-твоему. Но у него другие понятия о вещах мира сего. Он старый
ханжа, бывший когда-то распутником. Прежде он соблазнял девушек из народа,
теперь раздает милостыню бедным матерям семейств. Господь, без сомнения,
простит ему его старые грехи; так неужели же я буду более строг, чем
господь бог? Видишь ли, разница между людьми, установленная обществом,
вовсе не так велика и не так значительна, как ты думаешь, сын мой. Все это
мало-помалу уходит a volo*, и если бы те, у кого слишком чувствительное
сердце, поменьше упрямились, все эти перегородки скоро стали бы одними
пустыми словами. Я только смеюсь над теми, что считают себя выше меня, и
никогда на них не сержусь. Ни один человек не властен унизить меня, если я
в ладу со своей совестью.
______________
* Незаметно (итал.).
- А знаете ли вы, отец, что приглашены завтра обедать к маркизу
Ла-Серра?
- Да, мы так уговорились, - спокойно ответил Пьетранджело. - Я
согласился, потому что он не такой скучный человек, как большинство знатных
синьоров. С некоторыми из них я ни за какие деньги не согласился бы
просидеть несколько часов подряд. Но маркиз человек умный. Давай пойдем к
нему вместе, Микеле, но только в том случае, если это тебе в самом деле
доставит удовольствие. Ни для кого не следует принуждать себя, если хочешь
сохранить душевную прямоту.
Да, велика была разница между тем, как относился к чести подобного
приглашения Пьетранджело и как представлял себе свое триумфальное
вступление в свет Микеле. Опьяненный сначала тем, что казалось ему любовью
княжны, потом ошеломленный благосклонностью маркиза, возмущенный, наконец,
дерзостью старого господина в теплом платье, он просто не знал теперь, что
и думать. Все его теории о победоносном шествии таланта рушились перед
беспечной простотой его отца, принимавшего знаки почтения со спокойной
благодарностью, а пренебрежение - с веселой усмешкой.
У ворот виллы Микеле столкнулся с Маньяни, тоже уходившим домой. Но,
пройдя сотню шагов, молодые люди, возбужденные прохладой утреннего воздуха,
решили не идти спать, а, обогнув холм, насладиться картиной рассвета, ибо
уже начинали белеть склоны Этны. Поднявшись до половины ближайшего холма,
они уселись на краю живописного утеса; справа от них видна была вилла
Пальмароза, еще сверкающая огнями и гремящая звуками музыки, а слева
возвышалась гордая пирамида вулкана и виднелись опоясывающие ее до самой
вершины широкие полосы зелени, скал и снегов. То было изумительное и
волшебное зрелище. Все казалось смутным, уходящим в бесконечную даль, и
область Piedimonta почти не отличалась от лежащей выше, называемой
Nemorosa, или Silvosa*. В то время как заря, отраженная морем, бледными и
неясными бликами скользила по нижней части картины, на вершине горы с
удивительной четкостью вырисовывались в прозрачном ночном воздухе ее
страшные ущелья и девственные снега, а синева над челом горы-великана еще
усеяна была звездами.
______________
* Лесистая (лат. и итал.).
Величественное молчание и благородная чистота уходящей в заоблачные
края вершины резко отличались от царившей вокруг дворца суеты: рядом с
немой и спокойной Этной музыка, крики лакеев, грохот карет казались жалким
итогом человеческой жизни перед лицом таинственной бездны - вечности. По
мере того как разгоралась заря, вершина вулкана бледнела и ее пышный султан
багрового дыма, пересекавший синее небо, мало-помалу принял тоже синий
оттенок и развернулся лазурной змеей на опаловом небосводе.
Тогда вся картина преобразилась и контраст стал иным. Шум и движение
вокруг дворца быстро стихали, в то время как ужасный вулкан, его страшные
кручи и зияющие пропасти становились все более отчетливыми, а следы
опустошений, которые Этна запечатлела на почве от кратера до самого
подножия, простирались намного дальше того места, откуда созерцали ее
Микеле и Маньяни; они доходили до самой бухты, где лежит Катания,
опоясанная бесчисленными обломками черной, будто черное дерево, лавы.
Казалось, эту страшную природу оскорбляют и словно бросают ей вызов обрывки
музыкальных фраз затихавшего оркестра и умирающие огни, венчавшие фасад
дворца. Временами музыка и огни как бы вновь оживали. Должно быть, особо
неистовые танцоры вынуждали музыкантов стряхнуть с себя оцепенение, а от
догоревших свечей вспыхивали розовые бумажные розетки. Похоже было на то,
будто в этом сверкающем и шумном дворце беззаботная веселость юности
борется с одолевающей ее властью сна или томлением страсти, тогда как вечно
грозящая этой роскошной стране неумолимая стихия продолжает посылать в небо
свой пламенеющий дым как угрозу разрушений, которой не всегда можно
пренебрегать безнаказанно.
Микеланджело Лаворатори погрузился в созерцание вулкана, тогда как
Маньяни чаще обращал свои взоры в сторону виллы. Вдруг у него вырвалось
восклицание, и Микеле, взглянув в том же направлении, различил белую
фигуру, словно плывшую в пространстве. То была женщина, медленно
проходившая по верхней террасе дворца.
- Она тоже, - невольно воскликнул Маньяни, - она тоже глядит, как
рассвет озаряет Этну, она тоже грезит и, быть может, вздыхает!
- Кто? - спросил Микеле, ибо рассудок успел уже несколько подавить его
собственные пустые мечтания. - Неужели у тебя такое хорошее зрение, что ты
можешь различить отсюда, сама ли это княжна, или ее камеристка вышла в сад
подышать свежим воздухом.
Маньяни схватился за голову и не отвечал.
- Друг, - продолжал Микеле, пораженный внезапной догадкой, - будь со
мной до конца откровенным. Знатная дама, в которую ты влюблен, это княжна
Агата?
- Ну что ж, почему мне в этом и не сознаться? - ответил молодой
рабочий тоном глубокой скорби. - Может быть, потом я и пожалею, что открыл
почти незнакомому юнцу тайну, на которую даже не намекнул тем, кого должен
был бы считать своими лучшими друзьями. Есть, вероятно, какая-то роковая
причина в этой внезапно возникшей у меня потребности открыться перед тобой.
Быть может, это поздний час ночи, усталость, возбуждение, вызванное
музыкой, огнями, ароматами... не знаю. А скорее всего то что я чувствую в
тебе единственное существо, способное понять меня: ты сам безумен и не
станешь смеяться над моим безумием. Да, это так, я люблю ее! Я боюсь,
ненавижу и в то же время боготворю эту женщину, непохожую ни на какую
другую, никем не понятую, да и мне самому тоже непонятную.
- Нет, я не стану смеяться над тобой, Маньяни, я жалею тебя, понимаю и
люблю, потому что мы с тобой очень похожи, я чувствую это. Я тоже возбужден
этими ароматами, этим ярким, праздничным освещением, оглушительной
танцевальной музыкой, в которой под напускной веселостью мне слышится нечто
донельзя мрачное. Меня тоже в такие минуты охватывает какое-то странное
одушевление и, может быть, даже безумие. Мне кажется, есть что-то
таинственное в симпатии, влекущей нас друг к другу.
- Потому, что мы оба любим ее! - воскликнул Маньяни, не в силах более
сдерживаться. - Знай, Микеле, я угадал это с первого же взгляда, который ты
бросил на нее; да, ты тоже любишь ее. Но ты, ты любим или будешь любим, а
я - никогда!
- Буду любим или уже любим? Что ты говоришь, Маньяни, ты просто
бредишь!
- Слушай же, я должен рассказать тебе, как этот недуг овладел мной, ты
лучше тогда, пожалуй, поймешь, что происходит в тебе самом. Пять лет тому
назад мать моя лежала больная. Доктор, из милосердия лечивший ее, почти от
нее отступился, казалось, надежды больше нет. Я плакал, охватив голову
руками, сидя у калитки нашего садика, выходящего на улицу, почти всегда
пустынную, и которая тут же за околицей теряется в полях. Вдруг какая-то
женщина, закутанная в широкий плащ, остановилась возле меня. "Юноша, -
сказала она, - о чем ты так горюешь? Что можно сделать, чтобы облегчить
твое горе?" Была уже почти ночь, лицо ее было закрыто, я не видел ее черт,
а голос ее, звучавший так удивительно нежно, был мне незнаком. Но по ее
произношению и манерам я понял, что она не нашего сословия. "Сударыня, -
ответил я, вставая, - моя бедная мать умирает. Мне следовало бы быть подле
нее, но она в полном сознании, а я не в силах более сдерживаться, и потому
вышел поплакать на улицу, чтобы она не слышала. Сейчас я вернусь к ней, ибо
плакать так - малодушие..."
"Да, - сказала она, - нужно иметь достаточно мужества, чтобы передать
его тому, кто борется со смертью. Ступай же к своей матери, но сначала
скажи мне: разве нет больше надежды, разве доктор вас не посещает?"
"Доктор сегодня не приходил, и я понял, что он ничем больше не может
помочь нам".
Она спросила у меня имя моей матери и имя доктора и, когда я ответил,
воскликнула: "Как, значит, нынешней ночью ей стало хуже? Еще вчера вечером
доктор говорил мне, что надеется спасти ее!"
Но и эти слова, вырвавшиеся в минуту участия, не открыли мне, что со
мной говорит княжна Пальмароза. Я не знал тогда, а многие не знают и
поныне, что эта милосердная синьора платила нескольким врачам, чтобы они
навещали бедняков, которые живут в городе, его предместьях и даже в
окрестностях; никогда не показываясь, дабы избежать почтительной
благодарности за добрые свои дела, она с необычайным усердием входила во
всякую мелочь, помогала нам в наших нуждах и недугах.
Я был так поглощен своим горем, что не обратил тогда внимания на ее
слова