Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
С. ВИТИЦКИЙ
ПОИСК ПРЕДНАЗНАЧЕНИЯ,
или
ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ ТЕОРЕМА ЭТИКИ
Три вопроса повторяются неизменно: что в человеке
является собственно человеческим? Как он приобрел это
человеческое? Как можно усилить в нем эту человеческую
сущность?
Дж.Брунер "Психология познания"
(Изд-во "Прогресс", Москва, 1977, стр. 387)
ОТ АВТОРА
У всех, без исключения, героев этой книги несколько прототипов. Черты
этих прототипов в каждом из героев перемешаны в достаточно произвольной
пропорции. То же можно сказать и о наиболее острых из описанных в книге
ситуаций. Поэтому, хотя многое и даже очень многое здесь - незамысловатая
калька с реальности, бессмысленно задаваться вопросами типа: "кто есть
кто, что есть что, где и когда именно?"
Большинство процитированных в книге "машинных" афоризмов взяты
автором из сборника "Компьютерные игры" (Лениздат, 1988). Автор пользуется
случаем выразить свою благодарность и восхищение создателям
соответствующих программ для ЭВМ.
Милым друзьям моим, с которыми я сегодня -
чаще или реже, но - встречаюсь, и тем из них,
с которыми, может быть, не встречусь теперь
уже больше никогда.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. СЧАСТЛИВЫЙ МАЛЬЧИК
1
Вдруг наступает такой момент, когда ты ощущаешь потребность подвести
итоги, сказал тогда Станислав. И вовсе необязательно это случается с тобой
на старости лет... (Он испытывал приступ глубокомыслия). И необязательно
тому должна быть какая-то особая причина! Происходит вот что: некто,
живущий внутри и обычно занятый своими делами, вдруг отвлекается от этих
дел и задумчиво произносит: "Что же, сударь мой, кажется, нам пора
подводить итоги..."
Виконт выслушал этот период благосклонно, хлюпнул трубкой и произнес:
"Покупаю. Записывай..." Но Станислав ничего записывать естественно не стал
- он прислушивался к своему внутреннему ощущению, понимая уже, что это -
предзнаменование. Ощущение постепенно пропадало, теряло остроту...
определенность... первоначальную свою свирепую многозначительность - ясную
непреложность счастливого стиха... Он так и не понял, какие, собственно,
итоги понадобилось ему вдруг подводить.
Это происходило в тысяча девятьсот семидесятом году, весной, в день,
когда Станиславу стукнуло тридцать семь. Точнее, вечером того дня, а еще
точнее - ночью, когда гости все уже разошлись, мама принялась прибирать
посуду, а Станислав вместе с другом своим Виктором Кикониным (по кличке
Виконт) пошли проветриться, а проветрившись, вознамерились еще немного
посидеть - теперь уже у Виконта.
Была бутылка розового "вин-де-масэ", был крепкий кофе со сливовым
вареньем, гитара тихонько звенела, и двое творцов, подлинных поэтов, двое
кровных друзей, почти братьев, осторожно и с чувством выводили:
На штурвале застыла рука,
Мачты срезал седой туман,
Тяжело на душе моряка,
Впереди только ветер и тьма...
Тяжело на душе моряка,
Впереди только ветер и тьма...
[Стихи коллективного автора: Красногоров
плюс Киконин, музыка - его же]
Почему-то Станиславу вспомнилось, что он неоднократно тонул.
Собственно, он тонул трижды. В первый раз - совсем маленьким, еще до
войны, в каком-то пруду Лесного парка. Мама сидела на бережку и
разговаривала с тетей Лидой, а маленький Слава плескался сначала на
мелководье, а потом решил сходить вглубь. Сперва под ногами было твердо,
потом появился тоненький и противный слой ила, потом - что-то вроде
кирпичного поребрика, а потом не стало ничего. Плавать Слава не умел. От
страха он широко раскрыл глаза, увидел тусклый свет вверху, колышущуюся
тьму впереди и забился судорожно, уже зная, что - пропал. И вдруг под
ногами снова появилось твердое с тоненьким слоем ила. Он быстро выбрался
на берег и сел рядом с мамой на разостланное покрывало. Никто ничего не
заметил. И ничего вокруг не изменилось. И он вдруг подумал, что на самом
деле он уже утонул, а на покрывале вместо него сидит кто-то другой, но
никто этого важного обстоятельства не замечает. И вот именно (и только) в
этот момент он испугался по-настоящему.
Второй случай был гораздо интереснее. Это была довольно странная
история. Уже во время войны, в эвакуации - они жили в деревушке Кишла,
Чкаловской области, - Слава с деревенскими ребятишками затеял кататься в
лодке. Они залезли в лодку впятером, разобрали весла, и вдруг Толька
Брунов заорал ужасным голосом и сделался белый, как молоко. Это уже и
само-то по себе было страшно до судороги, а тут еще Слава увидел, ПОЧЕМУ
Толька орет: на корме, на каких-то драных тряпках, сидел, оказывается,
чудовищный, громадный, зеленый с красными пятнами паук величиною с кулак.
Слава и вспомнить потом не мог, как оказался в воде. Все пятеро оказались
в воде, а лодка не перевернулась разве что чудом. Слава к этому времени
уже научился плавать, он вынырнул и только было нацелился рвануть изо всех
сил к недалекому берегу, как обнаружил, что прямо перед лицом его,
раскинув зеленые ноги во все стороны, качается на воде все тот же паук и
смотрит на него кровавыми россыпями блестящих глазок, которых у него было
- миллион. И вот тут Слава отключился. Больше он ничего не запомнил.
Ребята рассказали потом, что он плавал неподвижно у самой поверхности, так
что затылок торчал наружу, и был в полной отключке. Его по-быстрому
вытащили и откачали. Паука больше никто не видел. Потом, много позже, уже
снова в Ленинграде, уже взрослый, Слава перерыл множество определителей
членистоногих и даже ходил консультироваться в Зоологический музей, и все
зря - не известен оказался биологической науке этот странный и страшный
паук. Не существовало его в природе, во всяком случае - на российских
широтах...
А про третье утонутие... утопитие... "катастрофическое погружение в
воду с невыходом из оной...", про третье - Станислав сколько-нибудь
подробно вспоминать не любил, а тем более - рассказывать. Там тонула целая
команда - шесть парней, четыре девушки: провалились под лед на Ладоге во
всем своем обмундировании, с чудовищными рюкзаками своими, с палатками...
Одна девушка утонула совсем, а Слава выплыл. Не должен был выплыть, если
по-честному, но - выплыл...
Так был начат отсчет. Ни с того ни с сего, по сути дела. Совершенно
случайно.
Он рассказал все три случая Виконту, и Виконт (с некоторой горечью)
признался, что сам он не тонул ни разу. Если не считать детского случая с
подрывом на детонаторе, он вообще никогда не подвергал свою жизнь
опасности. Станислав удивился. Ему в голову немедленно пришло еще три или
даже четыре случая, когда он был на волосок от гибели. Это была самая
простая штука - оказаться на волосок от гибели. Он не поверил Виконту. Он
решил, что Виконт по обыкновению темнит. Виконт был темнило, темнило
вульгарис.
Работал он в "ящике", и совершенно непонятно было, чем он там
занимается. "А, ерундой разной...", - отвечал он обычно на расспросы и
брезгливо кривил при этом свое длинное бледное личико - врал. Занимался
он, надо было думать, вовсе не ерундой. За последние десять лет он успел
уже раз сто побывать за границей. Причем все время в каких-то диковинных
странах, куда нормальные советские люди никогда и не ездят: Бразилия,
Лесото, Гайана... Почему-то - Иран. На кой хрен советскому человеку,
окончившему Четвертый Медицинский, ездить в Иран?
Добиться у Виконта сколько-нибудь вразумительного ответа было
невозможно. Он никогда и ничего не рассказывал о своей работе. Никому. Да
и некому было ему об этом рассказывать. У него не было друзей, если не
считать Станислава.
Когда у Станислава собиралась обычная компания, Виконт (изредка)
вдруг ни с того ни с сего принимался рассказывать о чужих странах.
Рассказчик он был редкостный. Все затихали, когда на него это находило, и
слушали не дыша, боясь, что он спохватится и закончит говорить так же
неожиданно и беспричинно, как и начал.
Начинал он всегда с середины, с некоего непонятного пункта,
представлявшегося ему, видимо, ключевым....
- Белый пояс вокруг горы... - начинал он например. - Белые деревья...
вернее, белые СКЕЛЕТЫ деревьев в тошнотворном ядовитом тумане. Будто под
ногами не дикая гора, а какое-то забытое богом испаряющееся кладбище...
кладбище нелюдей... И в тумане - колючие остролистые растения, которые
называются здесь "терновый венец Христа"... И гигантские пауки,
раскинувшие паутину между растениями... Земли не видно совсем - сплошь
густой уродливый мох да ямы, наполненные черной водой, а на каждом белесом
стволе - омерзительные, скользкие, многоцветные грибы...
Узкое лицо его становилось серым, словно от невыносимой внутренней
боли, голос садился - воспоминание мучило его как болезнь. Эти рассказы, и
даже не сами рассказы, а манера рассказывания, производили на слушателей
впечатление ошеломляющее. И на Станислава, разумеется, тоже. Виконт
казался ему в эти минуты сверхчеловеком, или человеком из ада, или даже
оборотнем - он переставал узнавать его в эти минуты...
А потом он вдруг встретил один из Виконтовых рассказов в книжке,
изданной Географгизом (кажется, это был Кауэлл, "В сердце леса").
Совпадение было почти дословное. В первый момент он глазам своим не
поверил. Потом - разозлился. Потом - восхитился. А потом подумал: какого
черта он это делает, пижон задрипанный?..
Конечно, он был пижоном. Он был пижоном во всех своих проявлениях, -
в разговоре, в литературных пристрастиях, в обыденной жизни. Становясь в
очередь к пивному ларьку он мог спросить с неописуемым высокомерием:
"Н-ну-с, кто тут не побоится признаться, что он последний?" На дрожащих с
похмелья остервенелых алкашей это производило неизгладимое впечатление...
На низеньком полированном столике у него стояла обширная деревянная
чаша, черная, с золотыми драконами. С острова Минданао. Чаша была полна
курительными трубками. Их там было штук тридцать - от самодельных корявых
негритянских носогреек до тяжелых, прикладистых, словно пистолет,
самшитовых - (?) - музейных, антикварных, именных... Он, не глядя,
запускал левую свою, беспалую, руку в эту груду, в эту кучу, в эту
провонявшую перегаром роскошную свалку, безошибочно извлекал искомое,
привычно орудуя, набивал, раскуривал от спички, закутывался медвяным
дымом, - щурил левый, слепой, глаз... И вдруг произносил с подвыванием:
Ты сидишь у камина, и отблески красного света
Мерно пляшут вокруг, повторяя узоры портьер,
И, рыдая над рифмой, читаешь ты мраку сонеты,
И задумчиво смотрит на тебя твой седой фокстерьер...
На козетке луи мирно дремлет мартышка из Само,
И картины Ватто застилает клубящийся мрак,
Ты сидишь у камина, закутавшись в шаль "димуамо",
На коленях твоих шевелится страницами Стак...
"Кто такой Стак?" - осведомлялся Станислав, стараясь преодолеть
впечатление. "Какая тебе разница?.. - отвечал Виконт с величественным
раздражением. - Ну, например: СТА-нислав К-расногоров - это тебя
удовлетворяет?" "Ладно, хорошо... А почему Само? Нет никакого Само, есть -
Сомо". "Потому что димуАмо - звучит, а димуОмо - нет". И это было
совершенно справедливо: димуамо - звучало, а димуомо почему-то - нет...
Когда они познакомились (в пятом классе) это был мелкий, не опасный,
но остроумный хулиган. Он ходил тогда в клешах, развалистой походкой
бывалого моричмана и носил тельняшку. Он был шкодник. Мастер шкоды.
Однажды они вместе дежурили в классе на перемене. Была весна сорок пятого.
Класс гудел, топотал и клубился в коридоре, а они сидели на подоконнике
классной комнаты на втором этаже и смотрели вниз. Сначала там не было
ничего интересного, а потом вдруг на панели под самым окном объявился
директор школы. В шляпе. Выдержать это было невозможно, и Виконт (тогда он
был еще всего лишь Кикон или Киконя) сейчас же харкнул на эту шляпу и,
разумеется, попал.
Все было как в душном тягучем кошмаре. Как в замедленном кино.
Директор остановился... аккуратно снял шляпу... внимательно изучил
свисающее с нее... и принялся - неописуемо, мучительно, изнуряюще медленно
- поднимать голову...
Их вихрем снесло с подоконника. Они, как две торпеды, вылетели в
коридор, и тут Станиславу показалось, что Кикон совсем обезумел от страха:
он вдруг подскочил к Папаше - самому страшному, беспощадному и могучему
хулигану пятого "а" класса - и залепил ему по рылу!
Папаша обалдел. Он был на две головы длиннее маленького Кикона, и с
высоты своего роста пучил на него очумелые свои шары, совершенно, видимо,
утратив сцепление с реальностью. Тогда Кикон влепил ему по морде
вторично... И вот тут - началось!..
"Киконя Папаше по чавке накидал!" - пронеслось, казалось, по всей
школе. Мгновенно образовалась толпа жадных зрителей и болельщиков. Папаша
наконец осознал, что с ним произошло, и, ревя дурным голосом, обрушился на
наглеца, работая сразу всеми четырьмя своими гигантскими конечностями...
Так что когда директор со шляпой и со всем, что с нее свисало, возник,
наконец, в коридоре, на него сначала даже не обратили внимания.
"Кто это сделал?" - гремел директор, высоко воздевая шляпу, но его не
слышали и не видели. "Прекратить драку!" - гремел директор, но это уже
была не драка, это была воспитательная работа, спецпроцедура, и прекратить
ее просто так было невозможно... И когда наконец порядок установился, и в
наступившей подобострастной тишине директор задал свой ГЛАВНЫЙ вопрос:
"Кто дежурный?!!!", Кикон радостно откликнулся: "Я!" - с кровавым носом, с
подбитым глазом, в рубахе, разодранной до пупа, - и сразу же стало ясно,
что это - не он преступный грешник, что ТАМ его не было, его там просто не
могло быть, он был ЗДЕСЬ, а кто был ТАМ, - он не знает и знать никак не
может...
"Где умный человек прячет лист? В лесу". Честертона они прочли
двумя-тремя годами позже, и не слишком высоко оценили его тогда - после
Конан Дойля, Луи Буссенара и Понсон дю-Террайля.
Летом сорок пятого Кикон подорвался на детонаторе. Он в очередной раз
сгонял с огольцами за город, где на полях недавних боев еще разлагались
непохороненные толком люди и погибали без всякого проку тысячи и тысячи
единиц разнообразнейшего оружия. Из этой своей последней поездки приволок
Киконя мешок добра, главным образом - пучки желтоватых макарон бездымного
пороха, да мотки бикфордова шнура, да великое множество разнокалиберных
патронов от стрелкового оружия всех видов... Добро он спрятал в подвале
родного дома, а в комнату к себе взял только красивую многоцветную
металлическую штучку размером с карандаш. В этом карандаше он и принялся
ковырять перочинным ножом, стараясь красивую штучку развинтить на части.
Штучка - рванула.
К счастью бабушка оказалась дома, она вызвала знакомого врача из
Военно-Медицинской, и Кикона увезли в больницу - сюда же, рядом, в
Военно-Медицинскую Академию... Три пальца на левой руке пришлось отнять,
мизинец и безымянный уцелели. В левом глазу навсегда остался маленький
осколок - он был медный, и его поэтому не сумели извлечь магнитом. Из
правой ладони был выдран большой кусок мяса и кожи. Дабы возместить
утраченное, врачи прирастили Киконе правую руку к животу, а возникшую
перемычку каждый день разминали раскаленными щипцами, чтобы постепенно
отсоединить. (Такие операции тогда, видимо, были в моде. В палате с
Киконей лежал воин, которому эскулапы таким же вот образом наращивали
утерянную в боях красоту: он ходил с левой рукой, соединенной кожно-мясной
перемычкой с тем местом, где у него раньше, до ранения в лицо, был нос. По
словам Кикони, во всех остальных отношениях воин был абсолютно здоровый и
даже здоровенный мужик. Каждые полмесяца он регулярно уходил из клиники в
самоход, к бабам, там обязательно ввязывался в пьяную драку, и в драке ему
обязательно обрывали эту его перемычку. Утром он, весь в крови,
возвращался с покаянием в палату, и врачи начинали все сначала).
Киконя пролежал в больнице больше полугода, и когда он снова появился
в классе, это был уже совсем другой человек. В нем вдруг обнаружился
интеллектуал. Оказалось, что он начитан, хорошо играет в шахматы и
довольно свободно читает по-немецки и по-английски. С ним стало интересно
разговаривать. О книгах. О кино. О марках. Он способен был с изысканной
небрежностью толковать о Мату-Гросу, Великой Сабане и о таинственных
м_е_з_а_с_, послуживших прообразом Затерянного Мира. Он без запинки
перечислял имена первобытных чудовищ, таящихся в трясинах Конго и
Убанги-Шари: лдау, шипекве, липата, мокеле-мбембе, аилали, бади-уи,
нгакуола-нгоу... Станислав обнаружил все это с некоторым удивлением, и они
стали общаться регулярно. Тем более, выяснилось, что Кикон с бабушкой и с
дедом, медицинским генерал-лейтенантом, профессором Военно-Медицинской
Академии, живет, оказывается, как раз напротив Станиславова дома, так что
они могли через улицу обмениваться условными жестами, а также
перемигиваться электрическими фонариками по системе Морзе.
2
Рукопись свою Станислав начал следующим образом:
"Свою Основную Теорему я мог бы сформулировать прямо сейчас, но это,
наверное, было бы неправильно. Наверное, правильно будет, если эта Теорема
возникнет из текста по мере его прочтения, как неизбежный вывод, абсолютно
логичный и единственно возможный.
То обстоятельство, что я выжил и дотянул до нынешних своих без малого
уже сорока лет, есть само по себе почти чудо. (Ибо что есть чудо?
Суперпозиция маловероятных событий, и ничего более).
В тридцать седьмом году отца исключили из партии. Он пришел домой в
начале первого ночи, сел за стол, положил мертвые руки по обе стороны от
тарелки с борщом и сидел тихо, - черный, с мертвыми глазами, мертвый, он
даже не дышал - так, по крайней мере, показалось матери, которая все уже
поняла и молча плакала, сидя напротив него, по другую сторону стола.
Потом, уже наверное часа в два, вдруг грянул телефон. Отец бросился.
Невнятный незнакомый голос проговорил из трубки: "Зиновий. Немедленно, как
есть, отправляйся на вокзал и уезжай в Москву. Немедленно, ты понял меня?
Билет возьми с брони обкома..." И заныли короткие гудки.
Через час отец уже был в поезде. В Сталинград он более не возвращался
никогда - до самой войны жил в Питере и боролся за свою реабилитацию - без
всякого толку, впрочем, и без какой-либо пользы.
Однако, как это ясно мне теперь, в ту ночь он должен был быть
арестован. И, скорее всего, расстрелян. Это называлось тогда: десять лет
без права переписки. Именно такое в самом