Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
алось не с
северных медленных равнин, нет -- с юга, с места страстей, преступлений.
Голицын хотел его выслать в Испанию. Выгнать. Где больше страстей? Он увидит
родину, страну страстен. Что за высылка! Его словно хотят насильно
завербовать в преступники. Добро же! Он уезжал. Вернется ли? Застанет ли
кого? Или повернет история? Она так быстра". И дальше: "Он знал и любил
далекие страны, как русский. А здесь он с глазу на глаз, лбом ко лбу
столкнулся с родною державой и видел, что самое чудесное, самое невероятное,
никем не знаемое -- все она, родная земля..."
Прощаясь с жизнью, писал Юрий Тынянов прощанье Пушкина с юностью. Но
мужеством проникнуто каждое слово: "Выше голову, ровней дыханье. Жизнь идет,
как стих". Это было написано, когда все ниже клонилась голова, все чаще
прерывалось дыхание...
1904,1974
H. В. Яковлев
ДАЛЕКИЕ ГОДЫ
1
"Он был из вдохновенных и глубоко взирал на жизнь" 1.
1 Пушкин А. С. Полн. собр. соч., т. 3, кн. 2. 1949, с. 943.
Эти слова Пушкина о Мицкевиче приходят мне на ум, когда я вспоминаю о
выступлении Ю. Н. Тынянова по одному докладу о стихотворении Пушкина "Роза".
Вспоминаются вполне естественно, хотя, конечно, mutatis mutandis,
применительно к нашим скромным студенческим персонам.
Происходило это во время первой мировой войны, в 1915/16 учебном году,
в Пушкинском семинаре или в студенческом Пушкинском обществе при
Петроградском университете, под руководством в обоих случаях проф. С. Л.
Венгерова.
Доклад этот носил обычный характер -- историко-литературный,
библиографический, текстологический, биографический. Выступления по нему
слушателей были в том же роде. И вдруг надо всем этим
литературно-академическим разговором пронеслось некое вдохновенное
поэтическое слово.
Как убежденный сторонник сравнительного метода, я немедленно начал
сравнивать это выступление с тем, что мне приходилось ранее слышать, и не
только на университетских занятиях, от товарищей-студентов. Как-то сразу
вспомнились лучшие лекторы, историки литературы, и в противовес им --
"мэтры" модернизма.
В 1908/09 учебном году целый курс русской литературы XVIII--XIX веков
прочел у нас, в VII классе Первого реального училища, В. Е. Максимов
(позднее известный исследователь Некрасова, Евгеньев-Максимов). А в феврале
-- марте 1909 года в зале Тенишевского училища (где позднее находился ТЮЗ)
читал лекцию о Гоголе Андрей Белый. И вот при всем своем красноречии, а в
необходимых случаях пафосе В. Е. Максимов говорил и держался просто и
естественно. Андрей Белый вещал о Гоголе точно жрец во храме или
древнегреческий актер на котурнах.
В 1914/15 году такое же противопоставление возникло между Д. Н.
Овсянико-Куликовским и К. Бальмонтом. В том же Тенишевском зале Дмитрий
Николаевич говорил о Добролюбове с такой теплотой и неподкупной
искренностью, читал его стихи с таким украинским юмором, что молодежная
аудитория, казалось, забыла все на свете. В замечательном университетском
Музее древностей К. Бальмонт выступал так напыщенно-самодовольно, что
испортил впечатление от ряда своих стихотворений о природе, заслонив их
известной саморекомендацией ("Я -- изысканность русской медлительной речи"),
эротикой и т. п.
Даже в таком высоком ряду выступление Тынянова, и по содержанию и по
форме, представлялось мне и вдохновенным поэтическим полетом и плодом
разумно-трезвой и правдивой художественной мысли.
Что уж и говорить о некоторых претенциозных наших студенческих
выступлениях в Пушкинском семинаре. Ряд своих докладов о Байроне Вениамин
Краснов провел в плане какого-то пошловато-либерального "красноречия".
Василий Гиппиус был братом Владимира Гиппиуса (в печати -- Бестужева),
преподавателя литературы в Тенишевском училище и организатора кружка
петербургских модернистов. Отсюда у Василия Гиппиуса была и сама тема
доклада -- "Об эротизме Пушкина", и напыщенная манера чтения.
На фоне обычного ученого разговора, с добавкой некоторой доли
либеральной болтологии и вымученно-жреческого вещания, выступление Тынянова
пронеслось как освежающее дуновение. Таково, по крайней мере, было мое
ощущение.
И сама наружность Тынянова и его манера держаться производили
благоприятное впечатление. Кудрявый, румяный юноша, почти мальчик, в полной
форме студента, он ничем не выделялся в толпе участников семинара. В
Тынянове никакой претенциозности, актерства, позерства никогда не
замечалось. То же надо сказать и о нашем талантливом поэте Григории Маслове
(его поэму "Аврора" издал, посмертно, Тынянов).
Наряду с интересом к поэтике Тынянов проявил большую заинтересованность
в архивных материалах. В библиотечном шкафу Пушкинского семинара (шкаф этот
стоял в так называемом "предбаннике", полутемной комнате, отделявшей XI
аудиторию, Гоголевскую, от знаменитого университетского коридора) до поры до
времени мирно стоял на полке 1-й том "Остафьевского архива князей
Вяземских". Затем на него начался спрос, но оказалось, что он кому-то выдан,
и довольно давно. Главный библиотекарь, Сергей Бернштейн, покопался в
записях и установил, что книга выдана Тынянову. Помощник библиотекаря,
Сергей Бонди, выяснив адрес Тынянова, сказал, что это по соседству со мною,
и просил навестить его. Тынянов жил в небольшом старинном каменном доме,
кажется на 5-й линии, между Большим и Средним проспектами. В маленькой
квартире его комнатушка представляла собой то, что называли "комната-пенал".
Перед окошком стол и стул. Справа у стены кровать, направо же в углу, у
двери, вешалка. Над кроватью полочка для книг. Виновник спал крепким сном. Я
забрал книгу и вызвал тем гнев Тынянова, но скоро доставил ему два тома
"Остафьевского архива" от Б. Л. Модзалевского из Пушкинского Дома.
Докладов самого Тынянова мне, к сожалению, слушать не довелось.
Полукурсовые и государственные экзамены и работа в Пушкинском Доме отвлекали
меня от Пушкинского семинара (где сам я тогда прочел доклад о "Пире во время
чумы").
У кого возникла мысль об организации студенческого Пушкинского
общества? Скорей всего, это произошло в живых разговорах среди таких
активистов, как С. Бонди, Г. Маслов, а также П. Будков, Г. X. Ходжаев. Я
подготовл проект устава и, после товарищеского обсуждения и утверждения,
проводил его в нашем ректорате. Тынянов всему этому сочувствовал.
При выборах правления общества, в составе пяти человек, по 14 голосов
получили С. Бонди и я, 12 -- П. Будков и Г. Ходжаев, по 11 -- Г. Маслов и
Тынянов. Но Будков отошел в семинар П. К. Пиксанова, Ходжаев -- в семинар Д.
К. Бороздина (по Достоевскому). Так в правление и вошли два художественно
одаренных человека, Маслов и Тынянов. Примкнула еще бестужевка Елена Тагер,
жена Маслова, в роли гостеприимной хозяйки.
Тынянов больше всех, и в семинаре и в обществе, интересовался Пушкиным
молодым, Пушкиным-лицеистом. Он присутствовал на организованной нами в
обществе дискуссии об "утаенной любви" Пушкина. Из Москвы прибыл на нее М.
О. Гершензон. По его мнению "утаенная любовь" была к М. А. Голицыной. П. Е.
Щеголев стоял за Марию Раевскую. Неожиданно появился Андрей
Семенов-Тяньшанский (зоолог) и выдвинул Елену Раевскую. Повторяю, Тынянов
был на этой дискуссии, но я не помню, чтобы он выступал. Однако впоследствии
он выдвинул собственную концепцию в известной статье "Безыменная любовь".
2
В 1920--1921 годах я виделся с С. Бонди в Москве и в 1921 году с
Тыняновым в Петрограде. (Г. Маслова в это время уже не было в живых.) При
этих встречах и беседах сам собою вставал вопрос о завершении сборника
"Пушкинист", для которого у Венгерова был ряд докладов-статей, не только
университетских, но и с Бестужевских курсов и из Психоневрологического
института (там также были венгеровские семинары по Пушкину). После кончины
Венгерова, осенью 1920 года, "Пушкинист, IV" естественно превращался в
сборник памяти нашего учителя.
Нашу инициативу поддержали и старшие товарищи: А. Г. Фомин написал о
самом Венгерове, В. М. Жирмунский -- о Пушкине и Байроне, А. С. Долинин -- о
Пушкине и Гоголе.
Бонди -- в Москве, в Петрограде только нас двое с Тыняновым. Оп
оказался хорошим соредактором, просматривал многие статьи, особенно в
отношении поэтики, дал и свою статью об "Оде графу Хвостову", делился со
мною своим, не слишком, конечно, богатым, литературно-издательским опытом.
Так в 1922--1923 году и вышел в свет "Пушкинский сборник памяти профессора
Семена Афанасьевича Венгерова".
В 1922 году образовался Научно-исследовательский институт сравнительной
истории литератур и языков Запада и Востока имени А. П. Веселовского (ИЛЯЗВ)
при Петроградском университете и в составе Российской ассоциации
научно-исследовательских институтов в Москве (РАНИОН). В числе научных
сотрудников были и мы с Тыняновым. Он решительно поддержал план издания
сборника "Пушкин в мировой литературе" (вышел в 1926 году).
Самое видное место в этом сборнике -- и по достоинству и по размеру --
заняла его работа "Архаисты и Пушкин". В оригинале она заключала в себе семь
печатных листов. Но пришлось два из них вынуть по причинам двоякого рода. В
обстановке обострявшейся дискуссии между так называемым "формализмом" и
вульгарным социологизмом надо было соблюдать максимальную методологическую
вдумчивость и осторожность, а в статье Тынянова были некоторые неясности в
этом отношении. А кроме того, сборник о "мировой" литературе необходимо
требовал привлечения материалов и об отношении к Пушкину в странах хотя бы
самого близкого Востока (Грузия, Греция -- в статьях К. Дондуа и И.
Соколова). В своей книге "Архаисты и новаторы" Тынянов скоро перепечатал
статью о Пушкине и архаистах в том же самом виде, в каком она появилась в
сборнике ИЛЯЗВа.
3
В середине 30-х годов (это можно установить совершенно точно) Тынянову
позвонили из протокольного отдела Ленсовета и спросили, нельзя ли дать
Моховой улице имя M. E. Салтыкова-Щедрина. Он ответил, что на ней долго жил
И. А. Гончаров и следовало бы сохранить ее за ним. Тогда ему предложили дать
свои рекомендации. Он обратился ко мне.
К этому времени у меня уже были на учете все салтыковские адреса.
Довольно долго он прожил на Фурштадтской улице (ныне Петра Лаврова) и дольше
всего на Литейном проспекте. Возникла мысль приблизить Салтыкова к его
великим учителям и соратникам. С одной стороны -- улица Белинского и
Некрасова, с другой -- проспект Чернышевского, а между ними Кирочная. Я и
рекомендовал ее Тынянову. Он вполне со мной согласился. Ленсовет принял наше
предложение.
Наша последняя встреча произошла незадолго до войны на улице Плеханова.
Он стоял опираясь на палку и упорно глядя в землю. День был светлый, и я
издали завидел его. По мере приближения лицо его становилось для меня все
яснее. Болезнь наложила на него свою тяжелую печать. Но когда я подошел еще
ближе, его лицо показалось мне как будто даже чем-то просветленным. Наконец
он заметил меня и поднял голову. А я точно потерял в тот момент свою обычную
память. Не помню, сказали ли мы друг другу какие-то приветственные слова,
пожимали ли друг другу руки. Помню только одно -- и на всю жизнь: он
протянул правую руку, коснулся моего плеча и сказал:
-- Вам нужно написать о салтыковском лицее!
И мы разошлись. И я сразу понял, почему он такой отрешенный от всего
окружающего и даже чем-то просветленный. Мощным усилием воли он преодолевал
и физические и нравственные страдания и весь целиком погрузился в самое
дорогое дело своей жизни -- в размышления о Пушкине молодом,
Пушкине-лицеисте, а потому и меня призывал к углубленному изучению лицея
салтыковской поры, 30--40-х годов.
Эта духовная мощь, эта сосредоточенность в последние годы на одной
излюбленной теме изучения и художественного претворения помогли ему бороться
с неизлечимым недугом и создать лучшую из всех до сих пор написанных книгу о
жизни и творчестве молодого Пушкина.
В ходе этой работы оказался неожиданно для нас затронутым и блестяще
разрешенным вопрос, поднятый на упомянутой выше дискуссии в Пушкинском
обществе, но оставшийся тогда без разрешения, -- вопрос об "утаенной любви"
Пушкина. Ее всегда до тех пор относили к более позднему времени. Но любовь
юноши к женщине в цвете лет совсем не такое редкое явление. Так и было у
Пушкина по отношению к Екатерине Андреевне, жене поэта, журналиста
историографа H. М. Карамзина. Их высокая духовная близость в последний раз
была запечатлена у смертного одра поэта.
1976
Г. Винокур
НЕСКОЛЬКО СЛОВ ПАМЯТИ Ю. Н. ТЫНЯНОВА 1
Седьмого августа 1921 года я получил от кого-то из друзей книжечку
неизвестного мне ранее автора Юрия Тынянова "Достоевский и Гоголь (к теории
пародии)", изданную ОПОЯЗом в серии "Сборники по теории поэтического языка",
в Ленинграде (тогда -- Петрограде). Я жил тогда в Риге, где служил в Бюро
печати советского полпредства. Книги, появлявшиеся тогда в Москве и
Петрограде и касавшиеся проблем филологии, в особенности же -- увлекавших
всех нас вопросов теории и истории поэтического языка, присылались мне в
Ригу от времени до времени товарищами, больше всего -- Петром Григорьевичем
Богатыревым. Вероятно, от него же получил я и эту книжку Тынянова. Книжку я
прочел в один присест, сразу почувствовав, что нашего "формалистского" полку
прибыло и что молодая рать опоязовцев пополнилась деятелем крупного
значения. В Риге, помимо служебных обязанностей по Бюро печати, я занимался
журналистикой. Я написал коротенькую и очень похвальную рецензию на книжку
Тынянова и послал эту рецензию в газету "Новый мир", которую издавало тогда
в Берлине тамошнее советское представительство. Рецензия появилась в номере
от 21 августа 1921 года, за подписью: Г. В. Не знаю, чем объяснить, что
фамилию автора я прочел не "Тынянов", а "Тырянов", и только долго спустя
заметил эту ошибку. Во всяком случае, в "Новом мире" в моей рецензии всюду
говорится "Тырянов", и это не опечатка, а моя собственная ошибка. Когда я,
спустя два-три года, познакомился с Тыняновым лично, он мне рассказал, что
эту рецензию он в свое время заметил, так как служил где-то (кажется, в
Коминтерне), где получались заграничные газеты. Так как моя фамилия была ему
известна, то по инициалам он понял, что рецензию писал я. Ошибка в написании
его фамилии не очень его удивила, так как ему не раз уже, по его словам,
случалось наблюдать, как эта фамилия, редкая и непривычная, искажается.
Рецензии этой -- чуть ли не первой по времени -- он был очень рад и искренне
благодарил меня за нее. Совсем незадолго до своей смерти Тынянов рассказывал
Н. Л. Степанову о том, что я был у него в больнице, причем никак не мог
назвать меня по имени и фамилии -- это было одно из проявлений его
прогрессирующей болезни. Он говорил Степанову о том, как он был доволен моим
приходом, по на все расспросы Степанова, о ком же он говорит, Тынянов мог
сказать лишь: "Тот, кто написал тогда первую рецензию обо мне за границей".
Так хорошо сохранялся в памяти умирающего Тынянова этот первый сочувственный
отклик на его первый печатный труд.
1 Из незавершенных воспоминаний, обнаруженных в архиве
ученого его дочерью Т. Г. Винокур. -- Сост.
Впервые встретился я с Тыняновым в мае 1924 года, через два года после
возвращения моего из Риги в Москву. За это время я закончил курс в
Московском университете и напечатал несколько статей по вопросам языка и
поэтики в журналах, преимущественно в "Лефе". Отчетливо помню, что как раз
ко времени моей поездки в Ленинград в мае 1924 года я был ужасно недоволен
этими своими статьями. Я переживал тогда острое разочарование в "формализме"
и футуризме, и в Ленинград я ехал, между прочим, с намерением "выяснить
отношения" с ленинградской формалистской школой и показать себя как бы "в
новом свете". Из ленинградских опоязовцев я был к тому времени дружен только
с Б. В. Томашевским и очень внешне знаком с Б. М. Эйхенбаумом и В. М.
Жирмунским. Собираясь в Ленинград, я мечтал познакомиться с Тыняновым, за
деятельностью которого внимательно следил с момента появления его первой
работы.
Вскоре по приезде в Ленинград я действительно встретился с ним, в
помещении Государственного института истории искусств, куда меня привел
Томашевский. В этом институте сосредоточивалась тогда главным образом
деятельность опоязовцев. Здесь они были преподавателями, здесь создавали
себе преемников, здесь, между прочим, сложилась и та тыняновская школа
историков русской литературы, о которой совершенно верно говорил Томашевский
в своей надгробной речи о Тынянове 23 декабря 1943 года. Помню, что из
многочисленных новых знакомых, которые появились у меня тогда в Ленинграде,
мне больше других понравился именно Тынянов. Со всеми ленинградцами я в тот
приезд ожесточенно, но, признаюсь, довольно неудачно полемизировал,
отмежевываясь от платформы и идей ОПОЯЗа. Перед отъездом домой я читал в
Институте истории искусств доклад о проблеме биографии, несколько лет спустя
напечатанный мною в сильно переработанном виде отдельной книжечкой под
заглавием "Биография и культура" и явившийся как бы первым выражением той
новой фазы развития, в которую я тогда вступал. Договориться с моими
товарищами мне так ни до чего и не удалось, но я уехал из Ленинграда с ясным
ощущением того, что мои ленинградские оппоненты действительно мои товарищи и
что обнаружившиеся расхождения с ними не устраняют очевидной духовной
близости к ним, нашей общей принадлежности к одному и тому же культурному
поколению, поставившему себе целью обновление русской филологической науки.
Не говоря о Томашевском, с которым я уже ранее того успел близко сойтись и
подружиться, это чувство товарищества и культурной солидарности больше всего
внушал мне как-раз Тынянов. В нем нетрудно было почувствовать человека с
большим духовным содержанием, не только оригинального, талантливого и очень
смелого исследователя, но и незаурядную личность, наделенную тонкой и
сложной духовной организацией. Мне тогда же, между прочим, впервые пришла
мысль, позднее перешедшая в убеждение, что для Тынянова литература это не
просто предмет исследования и изучения, а нечто гораздо большее, как бы
вторая действительность, вне которой, собственно, нет подлинной жизни и
которая связана с реальной, исторической действительностью очень сложными и
запутанными, во всяком случае -- не "прямыми" отношениями. В своей
деятельности Тынянов эти отношения не только пытался разгадать и распутать,
но также своеобразно создавать на свой собственный лад, как это очевидно для
каждого читателя его биографических романов. Во всяком случае, он мне очень
понравился. Исключительное обаяние его личности, тем более заинтересовавшей
меня, что я тогда был занят своими мыслями о биографии, передалось мне почти
с первой же нашей встречи. По-моему, и я ему понравился. Мы с ним виделись
неоднократно, и беседы с ним меня всегда обогащали. В частности, он
несколько успокоил и мою душевную боль относительно моих лефовских статей.
Как и другие ленинградские товарищи, но с особенной наст