Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
охи сложной и
разветвленной, в которой идет тайная и явная борьба между различными
литературными направлениями". "Живая литература -- процесс и направление, а
не сгустки".
Этот живой процесс и должен стать предметом нашего изучения. Тынянов во
многих своих статьях и высказываниях говорит о том, что современники видят
живой текущий процесс зарождения, формирования и роста, а рядом с ним -спада
и распада одновременно существующих жанров и стилей. Потом эти живые явления
оплотневают в сгустки, в готовые вещи.
"Вокруг стихового слова в пушкинскую эпоху шла такая же борьба, что и в
наши дни; и стих этой эпохи был сильным рычагом для нее. На нас этот стих
падает как "сгусток", как готовая вещь, и нужна работа археологов, чтобы в
сгустке обнаружить когда-то бывшее движение".
И Тынянов был таким археологом. Он умел в результатах, в готовых вещах
видеть ускользающий от потомков процесс. Воссоздание диалектики
литературного процесса -- главная его задача и в изучении любимой им
пушкинской эпохи, и в анализе современной ему прозы и поэзии (статьи в
"Русском современнике", 1924 г.).
Теоретические обобщения, с одной стороны, и поразительная историческая
конкретность раскрытия деталей, с другой, присущи Тынянову. "Каждый термин
теории литературы должен быть конкретным следствием конкретных фактов".
Недаром молодые литературоведы, входившие в круг ОПОЯЗа, -- Шкловский, Брик,
Эйхенбаум, Якубинский, Тынянов -- были тесно связаны с футуризмом.
Факты конкретной истории литературы Тынянов знал досконально, в гуще
изучаемой эпохи. Он не принимал хрестоматийно-статичную "историю генералов",
состоящую только из центральных фигур. Он изучал их в живом взаимодействии с
младшими линиями. Для него не было огульного понятия "поэты пушкинской
поры". Каждый, даже самый тихий голос в хоре становился различимым. Каждое
безвестное ныне имя оставляло свой след в общем деле литературы. Тынянов
глубоко и дифференцированно проникал в прошлое, извлекал забытое временем. Б
предисловии к сборнику статей "Русская поэзия XIX века", составленному из
работ его учеников, Тынянов не без полемического задора писал: "Факты самого
третьестепенного значения имеют такое же право на исследование, как и самые
важные, и вопросы, возникающие в связи с их изучением, часто впервые
помогают подойти именно к этим самым важным фактам". И еще: "Литературная
ценность того или иного явления не должна затуманивать характерных явлений
эпохи, им не исчерпывающихся". Отсюда интерес к творчеству Кюхельбекера и
Катенина в эпоху сглаженного камерного стиля карамзинистов. Кюхельбекер
возрождал высокий стиль, Катенин использовал просторечие.
Тынянов предложил заняться начисто забытым, но по-своему работавшим над
библейскими сюжетами Владимиром Соколовским. Он призывал нас задуматься над
вопросом -- почему забыли? Что заставляло иногда менее самобытных,
традиционных поэтов включать в историю литературы, а более оригинальных и
интересно-нелепых -- начисто вычеркивать из памяти? Историческая загадка
судьбы В. Соколовского, предложенная Тыняновым, заинтересовала меня и
побудила написать о нем первую в моей жизни статью.
Тынянов заразил нас "беспокойством в осмыслении материала". "Всякая
статья пишется для того, чтобы нечто выяснить". Тынянова тревожили проблемы
забвения и славы, гладкого успеха и плодотворных неудач. Это натолкнуло его
на теорию "рабочих гипотез" и даже "рабочих ошибок". Особенно остро и
убедительно применял он эту теорию к явлениям странным, экспериментальным,
прокладывающим новые пути. Статья о Хлебникове не только неожиданно и
проникновенно раскрывает художественный метод поэта, но и характеризует его
творческую судьбу. Здесь Тынянов вникает в новый тип поэтического мышления,
сочетающий открытия ученого с детской свежестью восприятия и молекулярным
расщеплением слова во всех его корневых смыслах. "Есть литература на
глубине, которая есть жестокая борьба за новое зрение с бесплодными удачами,
с нужными сознательными "ошибками", с восстаниями решительными, с
переговорами, сражениями и смертями. И смерти при этом бывают подлинные, не
метафорические. Смерти людей и поколений". "Великая неудача Хлебникова была
новым словом в поэзии".
В статье "Литературный факт" Тынянов обобщает свою теорию плодотворных
ошибок: "Каждое уродство, каждая "ошибка", каждая "неправильность"
нормативной поэтики есть в потенции новый конструктивный принцип (таково, в
частности, использование языковых небрежностей и "ошибок" как средства
семантического сдвига у футуристов)". Теорию плодотворных ошибок Тынянов
применяет и к поэтическим явлениям XIX века, в частности к Кюхельбекеру.
"...Его неудачи были небезразличны для литературы 20-х годов". Более всего
Тынянова привлекает в Кюхельбекере проблема одаренного неудачника.
В предисловии к дневникам Кюхельбекера Тынянов пишет: "Должны быть
изучены законы славы. ...Слава -- это слово очень давно отлично от слова
"удача" и не противоречит слову "неудача". Так, неудавшаяся революция
декабристов была все же революцией, и никто не станет отрицать ее значения.
...И есть законы литературного осмеяния, остракизма, во всем похожие на
законы славы... Кюхельбекер был создан для литературных неудач". Тынянова
привлекает в нем чудаковатый и противоречивый творческий характер. Он
провидит будущее и беспомощен перед настоящим. Он Дон Кихот декабризма. Он
одновременно величествен и смешон в своих литературных опытах.
В статье "Как мы пишем" Тынянов признается:
"Я люблю шершавые, недоделанные, недоконченные вещи. Я уважаю шершавых,
недоделанных неудачников, бормотателей, за которых нужно договаривать. Я
люблю провинциалов, в которых неуклюже пластуется история и которые поэтому
резки на поворотах. Есть тихие бунты, спрятанные в ящик на 100 и на 200 лет.
При сломке, сносе, перестройке ящик находят, крышку срывают.
-- А, -- говорят, -- вот он какой, некрасивый. -- Друг, назови меня по
имени".
Назвать по имени неудачника, незаслуженно забытого, возродить его образ
из небытия, раскрыть причины забвения и неудачи, показать то ценное, что
послужило фундаментом для будущего движения литературы, "изучить законы
славы" -- законы удач и неудач исторических -- в этом пафос
Тынянова-исследователя и Тынянова-художника. Литературная личность поэта
часто, по его мнению, не соответствует житейской биографии. Более того --
слишком пристальное внимание к биографии затемняет творческий облик поэта.
Тынянов с горечью говорит, что "изучение Пушкина так долго заменялось
изучением его дуэли", а ранняя смерть Веневитинова затмила его творчество и
оставила о нем только одно представление -- что он умер в 22 года.
Любопытно, что в предисловии к собственной книге "Архаисты и новаторы"
Тынянов боится малейшего вторжения автобиографического принципа даже в
расположение статей. "Мне казалось нескромным заставлять читателя ходить со
мной по темам и выводам именно в той последовательности, в какой ходил и я
сам, так как сюжет этой книги прежде всего эволюция литературы, а никак не
эволюция автора".
О связи научных трудов Тынянова с его художественными вещами сказано
достаточно. Тынянов в своих лекциях любил повторять: "Каждая литературная
теория питается литературой, в которой она живет. Нет литературной теории
самой по себе". По отношению к самому Тынянову можно было бы прибавить -- "и
обратно".
Вот о том, как литературную теорию и аналитические наблюдения он
применял к своей художественной практике, мне бы и хотелось напомнить.
Тынянов, бесконечно разнообразный в своих мыслях, в то же время на
лекциях часто возвращался к каким-то любимым и основополагающим для него
цитатам. Они звучали своеобразным лейтмотивом. Они давали камертон, и каждый
раз лейтмотив обрастал новыми вариациями.
В. Голицына упоминает о наиболее популярных у нас строках Тютчева "Она
сидела на полу и груду писем разбирала" -- пример фрагментарной поэзии -- и
о строках Языкова "О деньги, деньги, для чего Вы не всегда в моем кармане"
-- пример бытового сатирического снижения сглаженного стиля привычной
элегии. Но столь же часто всплывали пушкинские строки: "Четырехстопный ямб
мне надоел, Им пишет всякий" -- в связи с эволюцией жанров. И "Стамбул гяуры
нынче славят" или "От Рушука до старой Смирны, От Трапезунда до Тульчи" -- в
связи с лексической окраской стиха и колоритом собственных имен.
Мы жадно ловили эти лейтмотивные повторения, чтобы каждый раз услышать
новое толкование, аналитически углубленное. Лейтмотивы бывали не только
стиховые. У Тынянова было любимое наблюдение над тем, что Пушкин и Толстой
умели начинать свою прозу "ex abrupto" -- с фразы, как бы продолжающей уже
известное читателю.
"Гости съезжались на дачу" у Пушкина и "Все смешалось в доме Облонских"
в "Анне Карениной".
И вот когда через много лет мы прочли первую фразу романа Тынянова о
Пушкине: "Майор был скуп", -- мы понимающе улыбнулись.
Так закрепил и применил Тынянов свое наблюдение в собственном романе.
Еще одна "уворованная связь" теории и ее применения к собственному
стилю. Тынянов, начиная с книги "Проблема стихотворного языка" и ряда статей
20-х годов, пристально занят исследованием слова, его глубины и сложности,
его колеблющихся оттенков, его изменчивости и многозначности в связи с
соседствующими словами. В статье "Тютчев и Гейне" Тынянов формулирует
главное для себя: "...своеобразие словесного искусства основано на
необычайной сложности и неэлементарности его материала -- слова". И Тынянов,
непревзойденный мастер раскрытия всех видов иронического пародийного
словоупотребления, дает блестящий анализ "Носа" Гоголя. Он говорит об умении
использовать двусмысленность сказанного, применяя к нему синтаксически
безличные формы: "Черт его знает, как это сделалось"; "Вона! Эк его, право,
как подумаешь"; "Разве вы не видите, что у меня именно нет того, чем бы я
мог понюхать?"
Нос -- часть лица, и он же персонификация. Нос с лица майора Ковалева
пропал неизвестно куда, он разъезжает теперь но городу и называет себя
статским советником. Он незаметно скатывается в безличное оно, это, такое. И
уже о хлебе говорится: "хлеб -- дело печеное", конкретный хлеб
приравнивается к чему-то абстрактному. Реальный, вещный смысл слова
снимается. Тынянов применяет этот принцип двусмысленного безличного
употребления слов в значении не прямом, а уклончивом в "Кюхле".
В "Кюхле" -- наиболее прозрачном и юношески ясном романе Тынянова о
декабризме -- все, даже стилистически, говоря его словами, "не так просто",
как кажется с первого взгляда. В "Кюхле" уже заложены пробы всех будущих
творческих исканий Тынянова -- от ассоциативного сгущения центральных
символических образов "Смерти Вазир-Мухтара", от острого гротеска и
анекдотического преломления истории в "Подпоручике Киже" и "Малолетнем
Витушишникове" до содержательной точности творческой мысли, столь
характерной для романа о Пушкине.
Знаменательно, что эпоха декабризма дается Тыняновым как бы с
диаметрально противоположных концов. С одной уторены, это пушкинская эпоха,
это лучшие ее люди, которые видят дальше своего времени и стремятся это
время изменить, -- декабристы, Пушкин, Грибоедов, Кюхельбекер. С другой --
это николаевская эпоха, раскрытая сатирически через дворцовый анекдот. Это
представители реакционного режима, темные и бездарные, начиная с царя и шефа
жандармов Бенкендорфа и кончая продажными журналистами Гречем и Булгариным.
В зависимости от того, о ком говорит Тынянов в своем романе, и меняется
манера повествования. В "Кюхле" Тынянов дает разные истории декабрьского
восстания, великолепно дополняющие друг друга. Высокой романтической истории
героев декабризма противопоставлена закулисная злорадно-анекдотическая
история внутренних интриг, недоразумений и распрей между обоими наследниками
престола -- Константином и Николаем. Эта история -- в стиле дворцовых
мемуаров остроумного вольнодумца, ехидно подбирающего ряд разоблачительных
анекдотов о мало приспособленных к ответственности за управление
государством представителях царствующего дома. Смятение и путаница во дворце
после смерти Александра, происки наследников-честолюбцев, сочетание
лицемерия, дипломатической вежливости и трудноскрываемой взаимной зависти,
ничтожество возникающих вокруг этого клубка августейших интриг нашли свое
отражение в ряде эпизодов и сцен. И особенно характерны для Тынянова все
сцены, построенные на многозначности оттенков слова. Так, виртуозно дана
игра на слове "государь", когда в силу двусмысленных и щекотливых
обстоятельств после смерти Александра неизвестно, к кому оно относится или
будет относиться -- к Николаю или к Константину. Когда Михаила Павловича
обступают придворные, желая наконец точно узнать, кто же император, он
уклончиво маневрирует двусмысленным в данном случае понятием брат. "--
Здоров ли государь император? -- спросил его вкрадчиво барон Альбедиль.
-- Брат здоров, -- сказал быстро Мишель.
-- Скоро ли можно ожидать его величество? -- заглянул ему в лицо
Бенкендорф.
-- О поездке ничего не слыхал, -- отпарировал, не глядя на него,
Мишель.
-- Где теперь находится его величество? -- пролепетал, любезно сюсюкая,
граф Блудов.
-- Оставил брата в Варшаве, -- сухо сказал Мишель". Такая же игра на
подразумеваемом смысле слов, на скрытом поединке корыстных и честолюбивых
притязаний дана в разговоре Михаила с Николаем:
"Увидев надпись "Его императорскому величеству", Николай побледнел. Он
молча стал ходить по комнате. Потом он остановился перед Мишелем и спросил
без выражения:
-- Как поживает Константин?
Мишель искоса взглянул на Милорадовича.
-- Он печален, но тверд, -- сказал он, напирая на последнее слово.
-- В чем тверд, ваше высочество? -- спросил Милорадович, откинув голову
назад.
-- В своей воле, -- ответил уклончиво Мишель".
От этих сдержанных, никак не прокомментированных, но выразительных
анекдотов Тынянов переходит к издевательскому гротеску, хотя бы в сцене
появления Николая на Сенатской площади в день 14 декабря. Безличная,
достаточно иронически поданная формула "его величество" еще усугубляет
сарказм в такой, например, фразе: "Зубы его величества выбивали мелкую
дробь". Сравним по подчеркнутой безличности фразу, отнесенную к Николаю в
"Смерти Вазир-Мухтара": "Совершенные ляжки в белых лосинах остались на
цветочном штофе". Или в первой главе "Кюхли" о Константине: "Его высочество
уходит к окну -- щекотать ее высочество".
Когда у Тынянова появляется образ царя, возглавляющего мертвое бумажное
царство рескриптов и циркуляров, это всегда не человек, а подчеркнуто
безличная фигура. Николая в "Вазир-Мухтаре" Тынянов все время называет
"лицо", "известный лик", "известное лицо", наконец, "совершенные ляжки".
"Лицо сделало жест" или "Известное лицо приняло рапорт от бога и удалилось"
и т. д. Уроки Гоголя не прошли даром. Они обострили и углубили
гротескно-пародийную линию исторической прозы Тынянова.
Еще пример плодотворного применения пародийных принципов, сначала
увиденных Тыняновым в идущей от Гоголя прозе Андрея Белого, а потом
использованных в его исторических романах и рассказах. Тынянов в своих
лекциях по современной литературе, анализируя пролог к "Петербургу" Белого,
демонстрировал, как Белый пародирует государственные рескрипты, написанные
сугубо бюрократическим языком. Белый вводит в свой стиль атмосферу нелепой
речи. Перемещение фразового центра делает бессмысленной всю фразу. В фразе
Белого прямой смысл его не интересует. Речь героев дана только как рисунок
речи. Через Гоголя и Белого Тынянов находит выход в прямую сатиру. В "Смерти
Вазир-Мухтара" откровенной пародией на царские рескрипты и указы звучит
издевательски оглупленный пейзаж степи, по которой проезжает Грибоедов:
"Безотрадный вид степи от Черкасска до Ставрополя попал в военную
историю императора Николая, как лик, уныние наводящий, в историю отца его.
Император Павел сослал одного офицера в Сибирь за лик, уныние
наводящий. Приказом императора лик был перенесен в Сибирь, откуда уныние его
не было видно.
Он не мог править людьми с ликами, наводящими уныние.
Генералы, взбороздившие бричками при Николае степи, внезапно задумались
над политическим значением их вида.
Потому что нельзя весело править степями, вид которых безотраден". И т.
д.
Отсюда уже прямой путь к откровенному историческому гротеску,
основанному на старинных анекдотах, как в "Подпоручике Киже" и "Малолетнем
Витушишникове".
Мнимость, бумажность, неподллинность реакционной государственной
системы показана в этих вещах с устрашающей силой. В том-то и соль метода,
что демонстрируется не система, а проистекающие из этой системы бессмыслицы.
Характерно для Тынянова, что этот разрыв системы и жизни показан не только
путем противопоставления фактов, но и через стиль, через язык. Здесь он
углубляет линию, намеченную им в его наблюдениях над прозой Гоголя и Андрея
Белого. Любопытен в этом смысле эпизод из "Малолетного Витушишникова", когда
император увидел двух солдат, входящих в кабак.
"Шеф жандармов, Александр Федорович Орлов, получал для себя
беспошлинные грузы на адрес ведомства. Прискорбно, но Орлов один.
Тумба упала, и если бы упали все тумбы -- бесспорно, вид города
пострадал бы, но если бы вся армия пошла в кабак -- государство было бы
обнажено для внешних врагов.
Известно, что когда нарушение началось, но еще не совершилось или, по
крайней мере, не достигло своей полноты, -- дело командования пресечь или
остановить его. Но если оно уже началось, необходимо остановить нарушение в
том положении, в каком оно застигнуто, чтобы далее оно не распространялось.
Здесь же, хотя дело шло о посещении кабака, которое только что началось
и во всяком случае не достигло еще своей полноты, но ввиду особых, выходящих
из ряда вон обстоятельств, нельзя было довольствоваться такими мерами,
предстояло восстановить порядок, обличить виновных и обратить вещи в то
положение, в котором они состояли до нарушения".
Комизм положения еще усугубляется наложением казенного языка рескриптов
и циркуляров на конкретный и крайне простой факт -- солдаты вошли в кабак.
Тынянов в первой же своей работе о Гоголе и Достоевском убедительно
показал, как плодотворна пародия для раскрытия стилистической системы
пародируемого материала. Точно так же не случайна работа Тынянова в области
переводов Гейне. Ведь и перевод и пародия -- это своеобразный способ
конкретной критики -- реального постижения всех элементов стиля и их
соотношений в переводимом или пародируемом произведении. Только перевод
делает это почтительно и всерьез, а пародия гротескно сгущает,
преувеличивает и смещает пародируемый материал в сторону таящихся в нем
стилевых опасностей. В той же работе по теории пародии Тынянов пишет об
излюбленном методе Достоевского, когда его герои пародируют друг друга
подобно тому, как Санчо Панса пародирует Дон Кихота.
В "Смерти Вазир-Мухтара" вся жи