Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
on ihm alsdann;
Der Elefant ist ein braver Mann!" 1
1 Если хочешь спасти его, сохранить ему жизнь, вернуть его
царству млекопитающих, то пошли, о король, высокого больного прямо в Париж,
в столицу франков.
...Так мило, так сладко живется на берегах Сены, в городе Париже! Как
приобщится там к цивилизации и как поразвлечется твой слон!
Но прежде всего, о король, вели щедро наполнить ему дорожную казну и
дай ему аккредитив на братьев Ротшильд на улицу Лаффитт.
Да, аккредитив примерно на миллион дукатов -- тогда и господии фон
Ротшильд скажет о нем: "Слон -- славный человек!"
Словесная виртуозность в неожиданном, насмешливом соединении нарочито
возвышенного или изысканного (вроде "высокого больного") и
фамильярно-просторечного (вроде стиха: "Прямо к франкам, в Париж, -- и
готово!"), шутливые составные рифмы (вроде "слона ведь" -- "оставить") или
рифмы неравноударные выступают у Гейне и требуются переводчику не только в
сатирических (как здесь), но и в глубоко трагических стихотворениях:
В моей любезной отчизне
Растет там древо жизни;
Но манит вишенье людей,
А птичье пугало им страшней.
И мы давай, как галки,
Бежать от чертовой палки;
Цвети и смейся, вишня, здесь, --
А мы поем отречения песнь.
У вишни сверху красный вид,
Но в косточке -- там смерть торчит;
Лишь в небе, где всевышний,
Вез косточек все вишни...
Бог отче, бог сыне, бог дух святой,
Которые чтимы нашей душой, --
К вам из скудельной рухляди,
Немецкий бедный дух, лети.
Im lieben Deutschland daheime,
Da wachsen viel Lebensbдume;
Doch lockt die Kirsche noch so sehr,
Die Vogelscheuche schreckt noch mehr.
Wir lassen uns wie Spatzen
Einschьchtern von Teufelsfratzen;
Wie auch die Kirsche lacht und blьht,
Wir singen ein Entsagungslied:
Die Kirschen sind von auЯen rot,
Doch drinnen steckt' als Kern der Tod;
Nur droben, wo die Sterne,
Gibt's Kirschen ohne Kerne.
Gott Vater, Gott Sohn, Gott heiliger Geist,
Die unsere Seele lobt und preist --
Nach diesen sehnet ewiglich
Die arme deutsche Seele sich... 1
1 Там дома, в милой Германии, растет много деревьев жизни,
но, как ни манит к себе вишня, птичье пугало еще страшней.
Мы, как воробьи, пугаемся чертовых рож; как бы вишня ни смеялась и ни
цвела, мы поем песнь отречения.
Вишни снаружи красны, но внутри в косточках -- смерть; только в небе,
там, где звезды, вишни бывают без косточек.
Бог-отец, бог-сын, бог -- святой дух, которых славит и величает паша
душа, по тем вишням от века тоскует бедная немецкая душа.
В узких пределах этих четверостиший чрезвычайно рельефно выступает
характерная черта стиля Тынянова: широта диапазона в выборе смысловых
средств, оттенков значения, специфических форм (от церковнославянского
звательного падежа "бог отче", "бог сыне" -- вместо литературно нейтральных
"отец", "сын" -- до народно-песенного "вишенье", употребленного наряду с
привычным "вишня", и неожиданно контрастного сочетания "скудельной рухляди")
и известная парадоксальность в сочетании всех этих элементов. Что же
касается составных рифм, то, как нетрудно заметить, роль их в переводе даже
усилена по сравнению с оригиналом. Там всего один случай подобной рифмовки,
и менее заметный (в четвертой строфе: ewiglich -- Seele sich), в русском же
тексте вторые двустишия двух последних строф замыкаются составными рифмами,
богатыми, броскими и, главное, иронически оттеняющими смысловой контраст
между сопоставленными понятиями ("всевышний -- все вишни", "рухляди -- дух,
лети").
Формальное мастерство Гейне, как бы блестяще оно ни было, никогда не
остается самоцелью; оно, как и у всякого истинно великого поэта (вспомним
Маяковского), глубоко содержательно: за каждым отклонением от привычной
нормы словоупотребления, за каждым нарочито примененным старинным словом или
заимствованием из иностранного языка стоит та или иная оценка событий и лиц,
упоминаемых в данном месте. Эта содержательность поэзии Гейне ставит
переводчику ответственные задачи, и Тынянов, как я другие выдающиеся
переводчики Гейне, разрешал эти задачи не формально. Тонко чувствуя роль,
выполняемую тем или иным элементом подлинника, он нередко заменял этот
элемент иным, а иногда в каком-либо месте компенсировал в усиленной степени
то, что в другом месте было ослаблено.
Переводы Тынянова из Гейне со всею остротою поставили вопрос о методе
передачи такого подлинника, каким являются сатирические стихи немецкого
поэта. Тынянов не только стремился не ослаблять энергию подлинника, не
смягчать резкие (иногда очень резкие!) места, не сглаживать острые углы, но
в ряде случаев "крупным планом" показывал читателю характерные особенности
подлинника -- касалось ли дело какого-либо образа, важного для целого, или
элементов фактуры стиха (как это было, например, при передаче ритмики
дольника или составных рифм). В момент выхода в свет сборника "Сатиры", в
1927 году, в области стихотворного перевода еще чрезвычайно широко были
распространены принципы сохранения внешних черт, внешних пропорций
подлинника -- без учета разной роли одних и тех же элементов в разных
языках, в разных литературах и в разное время. Другая крайность переводов
того времени заключалась в постоянном сглаживании, закруглении подлинника.
Ценность переводов Тынянова из Гейне и заключалась в новизне подхода к
оригиналу. В истории русского Гейне это была новая и блестящая страница.
Тынянов переводил Гейне уже в начале 20-х годов, когда в печати
выступал только как литературовед. Он продолжал этот труд и в то время, к
которому относится писание "Кюхли" и возникновение замысла "Смерти
Вазир-Мухтара". И по-видимому, одним из источников мастерства его
писательского стиля был и его труд переводчика. Об этом позволяют говорить
общие черты в стиле его прозы и в стиле переводов из немецкого поэта (как и
в стиле их оригинала). Острое своеобразие и здесь и там -- в энергической
краткости фразы, в емкости слова, в новизне и свежести смысловых связей
между словами, в неожиданной конкретности, "вещности" сравнений, в
многообразии контрастов, часто резко иронических, во внезапности переходов.
И как автор-прозаик и как переводчик Тынянов умел пользоваться всем
разнообразием смысловых возможностей слова, и в своей многозначности слово у
Тынянова выступало всегда отточенным, несмотря на кажущуюся порой
угловатость и шероховатость. Словесная "гладкость", "обтекаемость" --
свойства, абсолютно чуждые его манере письма и манере перевода (как и стилю
Гейне).
Работу Тынянова-переводчика и Тынянова -- писателя, ученого роднят и
другие принципиально важные черты еще более общего порядка. Это пытливость и
зоркость взгляда, умение видеть в явлениях прошлого повое и живое,
приближать их к современности, сохраняя их историческое своеобразие, снимать
с классика "хрестоматийный глянец". В 20-х годах полноценный перевод
политической лирики Гейне и его сатир составлял насущную литературную
задачу. Тынянов взялся за ее осуществление первым в советской поэзии.
И очень важно отметить, что именно Тынянов привлек внимание и читателей
и других переводчиков к Гейне как к политическому поэту и сатирику.
* * *
К Тыняновым в то время приходило много народу: и аспиранты Института
истории искусств (среди них -- один из особенно близких Юрию Николаевичу,
покойный ныне Н. Л. Степанов), и знакомые семьи и родственники. Постоянно
звонил телефон, висевший в столовой, направо от двери из коридора. У Юрия
Николаевича я впервые увидел К. И. Чуковского, которому тогда лишь слегка
перевалило за сорок, -- оживленного, шумного, быстрого; зашел он по
какому-то делу и скоро распрощался, не задерживаясь.
Однажды вечером пришли к нему Мандельштамы -- Осип Эмильевич с женой.
Видел я их тоже впервые. Мы остались сидеть в столовой, где до их прихода
разговаривали, и вскоре -- после обычных приветствий и обмена
литературно-издательскими новостями -- Юрий Николаевич предложил почитать из
"Смерти Вазир-Мухтара". То была сцена, когда Николай I принимает в Зимнем
дворце Грибоедова, только что вернувшегося из Персии. Когда главка была
прочитана, Мандельштам заметил, что ему это напоминает исторические балеты.
Юрий Николаевич не согласился с этим сравнением, которое и в самом деле было
искусственным; оно ему явно не понравилось, и он как-то потерял интерес к
чтению, к которому уже не вернулся, и к разговору, который перешел на что-то
другое.
* * *
Я уже говорил о том, сколько народу слушало лекции Юрия Николаевича. А
вот зачеты у него как-то никто не сдавал -- то ли боялись его, то ли
стеснялись. Зачет к тому же можно было получить и по другому спецкурсу --
например, у Б. М. Эйхенбаума, читавшего тоже из года в год о русской прозе
разных десятилетий середины XIX века. (Кстати сказать, в то время из
официального обихода был изгнан самый термин "экзамен", сдавали именно
"зачеты", причем билетов не полагалось и на обдумывание заданного вопроса
времени не предоставлялось -- следовало отвечать сразу; дифференцированных
оценок или "отметок" тоже не было: ставилось либо "удовлетворительно" (иначе
-- "зачтено") либо "неудовлетворительно", допускалась, правда, в более
выдающихся случаях поощрительная оценка "весьма удовлетворительно", но
никаких реальных положительных последствий она не влекла для студента.) А я
решил сдать Тынянову зачет по его спецкурсу. Подготовился я к нему, исходя
из круга рассмотренных в курсе авторов, затронутых проблем развития
поэтических жанров, стихотворных форм, стилей. Сговорившись по телефону
(было это в начале лета), я пришел к Юрию Николаевичу домой. И вот началось
неожиданное: Юрий Николаевич стал очень обстоятельно задавать вопросы сугубо
конкретного характера -- о литературных обществах и их идейной программе, о
фактах биографических и общеисторических, о библиографических данных.
Вопросов было много, и все они требовали точного, однозначного ответа,
исключая возможность расплывчатых теоретических рассуждений. Я что-то и
как-то отвечал, но чувствовал себя крайне неуверенно. Длилось это немало
времени -- минут, может быть, сорок, а то и целый час. За это время Юрия
Николаевича вызывали несколько раз из комнаты (но не к телефону). Наконец он
спросил меня -- в связи с "Каменным гостем" Пушкина, -- кто написал либретто
моцартовского "Дон-Жуана". Я не знал. После этого был поставлен "зачет", и я
ушел с ощущением, что страшно оскандалился. Мне было совестно перед Юрием
Николаевичем, казалось, что теперь неловко будет с ним встречаться. К
счастью, я постарался подавить в себе подобные опасения, да и Ю. Н., к моей
радости, не изменил своего отношения ко мне. Я старался не вспоминать о
происшедшем. Каково же было мое удивление, когда много лет спустя (уже в
середине 30-х годов) Ю. Н. вдруг заговорил об этом случае, похвалил мои
давние ответы и рассказал, что из комнаты его тогда вызывала Елена
Александровна, удивленная и недовольная столь затянувшимся зачетом; по ее
мнению, давно пора было кончить. Это приятно было услышать, но все-таки
оставалось и сомнение -- не ошибка ли это памяти Юрия Николаевича по
прошествии стольких лет. Как бы то ни было, рассказанное мной говорит о том,
какую большую осведомленность предполагал Юрий Николаевич у своего слушателя
и как разнообразен был круг предлагавшихся вопросов.
* * *
Двадцатые годы подходили к концу, приближалось и окончание института.
Моей литературоведческой дипломной работой "Русский Гейне (1840--1860 годы)"
руководил Юрий Николаевич. Она была итогом трехлетних занятий. Юрий
Николаевич дал о ней и отзыв, напечатанный им на машинке (он у меня
хранится). Вместо защиты состоялось ее обсуждение на заседании Комиссии
художественной словесности, и работа была включена в сборник "Русская поэзия
XIX века", составившийся главным образом из статей аспирантов и научных
сотрудников института и вышедший в свет под редакцией Б. М. Эйхенбаума и Ю.
Н. Тынянова в серии "Вопросы поэтики" ("Academia") в 1929 году. Подготовка к
печати и издание этой книги проходили гладко и довольно быстро, без
каких-либо неожиданностей. Но опечаток получилось много -- техника
корректуры стояла тогда менее высоко, чем сейчас. Особенно досадна была
опечатка в одном из абзацев предисловия, написанного Тыняновым, где вместо
слов: "Так, "Ишка Мятлев" дает возможность поставить вопрос о значении
литературной шутки" -- было напечатано: "...о значении литературной науки".
Юрий Николаевич заметил по этому поводу: "Уж лучше бы набрали "щуки" -- тут
очевидна была бы бессмыслица, а так получилась видимость смысла, но мнимого,
ложного".
В аспирантуру я не поступил, а был оставлен при институте в качестве
внештатного научного сотрудника II разряда, т. е. без зарплаты, без прав, но
и без особых обязанностей -- с возможностью заниматься по своему усмотрению
(тогда такое бывало) и совмещать эти занятия с литературной работой, более
или менее эпизодической. Но и это странное состояние оказалось непрочным:
весной -- в начале лета 1930 года институт, как научно-исследовательское
учреждение, был реорганизован в Государственную академию искусствознания
(ГАИС) -- с очень измененным составом сотрудников, а Высшие курсы
искусствоведения при институте ликвидированы: пять их отделений были слиты с
различными высшими учебными заведениями Ленинграда (отделения словесное и
изобразительных искусств влились в тогдашний факультет общественных наук
Ленинградского университета).
* * *
Наступили и 30-е годы. Тынянов прекратил преподавание и
научно-служебную деятельность. Известность его как писателя, популярность у
читателей непрерывно росла. Уже появились в печати "Подпоручик Киже",
"Восковая персона" и "Малолетный Витушишников". Был задуман и начат роман о
Пушкине, Юрий Николаевич руководил работой основанной Горьким в начале 30-х
годов "Библиотеки поэта", готовил для нее собрание стихотворений
Кюхельбекера, написал он и сценарий фильма "Поручик Киже", поставленного в
1934 году. Дел было много, а здоровье все ухудшалось. Но Юрий Николаевич и в
30-х годах трудился упорно, еще выезжал в Москву, съездил в Тбилиси,
совершил поездку и за границу, в Париж, -- правда, для консультации с
врачами.
Я продолжал бывать у него дома, встречались мы на некоторых собраниях в
Доме печати на Фонтанке, 7, где до основания Союза советских писателей были
сосредоточены литературные организации, входившие в состав Федерации
объединений советских писателей (ФОСП), с 1934 года -- в Доме писателя имени
Маяковского, в редакции "Библиотеки поэта", наконец -- и в филармонии, на
Концертах, где он появлялся иногда. Помню исполнение прекрасной сюиты Сергея
Прокофьева для оркестра, составленной из музыки к фильму "Поручик Киже" --
несколько симфонических номеров и одного вокального -- для женского голоса
на слова романса, кажется, XVIII века "Сердца у женщин -- как трактир,
Прохожих -- целый мир". Юрию Николаевичу не нравился в составе оркестровой
сюиты этот вокальный номер, нарушавший, на его взгляд, цельность
произведения. Он поделился своим мнением с композитором и с удивлением
рассказывал о словах, услышанных в ответ: "Какой Сергей Сергеич
меркантильный! Он говорит: ведь этот номер идет полторы минуты".
("Меркантильность" имелась в виду, конечно, не в житейском смысле, а в
творческом -- как нежелание жертвовать созданным).
* * *
Зимой 1936/37 года Юрий Николаевич переехал в новую, отдельную теперь
квартиру, предоставленную ему Ленгорисполкомом и специально для него
отделанную. Находилась она в самом центре города, в одном квартале от
Невского, от Дома книги, от Казанского собора -- ул. Плеханова, 8/10, кв.
49, Квартира была старинная, добротная -- из четырех комнат с высокими
потолками. Две из них -- столовая и комната Елены Александровны -- выходили
на улицу Плеханова, довольно узкую, с недавно проведенной там трамвайной
линией (теперь снятой); было там темновато, а при открытых окнах, вероятно,
и очень шумно. Две другие -- просторный кабинет Юрия Николаевича и комната
дочери -- выходили во двор, довольно широкий, окруженный невысокими
строениями; кабинет был самой светлой комнатой в квартире. Между ним и
комнатами противоположной стороны было два небольших коридора; стены были
старинной кладки, толстые. В эти коридоры была вынесена часть книжных полок,
от которых кабинет был в значительной мере освобожден. Письменный стол стоял
в простенке между двумя окнами. В кабинете было очень тихо -- только за
стеной в соседней квартире часто выла собака, остававшаяся, видимо, в
одиночестве, и этот глухой вой раздражал Юрия Николаевича. Единственным
серьезным недостатком нового жилища было для Юрия Николаевича то, что
находилось оно на третьем этаже, этажи были высокие, а лифта не было.
Тонус жизни здесь стал несколько иным, приглушенным. Сказывалась и
болезнь Юрия Николаевича, часто болела и Елена Александровна. Народу бывало,
насколько я мог судить, меньше, чем раньше на Греческом: по крайней мере, я
значительно реже заставал у Юрия Николаевича посетителей. Реже звонил и
телефон -- Юрия Николаевича стеснялись теперь беспокоить без крайней
надобности.
Встречал я у него часто моего институтского друга Арсения Георгиевича
Островского, занимавшего в "Библиотеке поэта" пост редактора-организатора и
связанного с Юрием Николаевичем постоянными редакционными делами; зимой
1939/40 года заходила несколько раз Ахматова, сборник которой "Из шести
книг" готовился тогда к изданию в "Советском писателе" под редакцией
Тынянова; вышел он в 1940 году. В последние годы перед войной часто бывала
там Татьяна Евсеевна Гуревич, помогавшая Юрию Николаевичу как литературный
секретарь и занятая также редакционной работой в "Библиотеке поэта". Эта
обаятельная молодая женщина погибла в начале октября 1941 года, когда на
внутренние помещения Гостиного двора, где располагалось издательство
"Советский писатель" с редакцией "Библиотеки поэта", упала немецкая фугасная
бомба.
* * *
Юрий Николаевич иногда звонил мне -- обычно к вечеру -- и приглашал
зайти -- без какого-либо определенного повода. Я жил недалеко от него и
сразу же ехал. Один раз, зимой 1937 года, он позвал меня, чтобы рассказать о
благополучном исходе случая, поначалу грозившего неприятностями "Библиотеке
поэта" и задевшего ленинградских литературоведов-текстологов; его же этот
случай все-таки взволновал.
В центральной прессе появился фельетон Михаила Кольцова под заглавием
"Кормушка", как всегда остроумный, едкий, но основанный на недостаточно
проверенной информации (по поводу работы текстологов). Объектом фельетона
явился выпущенный в большой серии "Библиотеки поэта" объемистый однотомник
стихотворений Фета под редакцией Б. Я. Бухштаба, с его вступительной статьей
и комментариями. Это издание и поныне высоко ценится. Внимание же Кольцова
привлек тот факт, что договоры на издания "Библиотеки поэта" составлялись по
действительно нелепой форме, а именно -- устанавливалось, что такой-то,
"именуемый в дальнейшем автором, передает издательству свой труд" --
напр