Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
Ах, неужели непонятно - что. Умирает он.
Прислужница заревана, от слез опухла вся - жаль ей молодого
государя. Такая-то мука, такое-то страдание в глазах его. Щеки у
девушки толстые, коленки толстые, косы толстые.
- Выпей, батюшка.
Горячего к губам подносит.
Феодосий пьет, благодарно гладит ее по руке и бессильно в
перины падает.
- Позови мне епископа. Не хочу некрещеным умирать.
Девушка руку свою целует там, где невесомые пальцы
императора коснулись.
- Бегу, батюшка.
Топот крепких здоровых ног.
Убежала.
Прикрыл глаза Феодосий, поискал в себе силы жить. Не
нашел. Хотел заплакать по жизни своей, но и этого не дано ему
было, обессилел от жара.
И вот - шелест длинных одежд, четкие и в то же время легкие
шаги. Встрепенулся молодой государь, вздрогнул. Вспорхнули
ресницы его - длинные, черные, точно траурные бабочки поднялись
с бледных щек.
И встретился взглядом Феодосий с епископом Фессалоникским
- Ахолием.
* * *
Не то диво, что Феодосий, умирая, крещение принять пожелал.
Многие с этим до самого смертного одра тянули, с Господом Богом
в азартную игру играли, чтобы поменьше на себе грехов на тот
свет тащить (крещение-то всю скверну смывает, все грехи снимает,
что в язычестве по недомыслию и непросвещенности совершались).
А то диво, что рядом с Феодосием в тот час Ахолий оказался,
епископ Солунский, ревнитель никейской веры, в монастыре
возросший и добродетелью сильный. Арианская же ересь, которую
исповедовали все государи ромейские, начиная, по крайней мере, с
340 года, ненавистна ему была.
Сурово выбранил болящего государя епископ (неласков был,
как все никейцы) за то, что только сейчас, перед лицом смерти, о
Боге вспомнил, о Создателе своем. После же передал Феодосию в
целости свой символ веры и каждое слово повторить заставил.
"...во единого Господа Иисуса Христа, Сына Его, единородного
Бога, чрез которого все произошло, рожденного прежде всех веков
от Отца, Бога от Бога, целого от целого, единого от единого..."
- ...От единого...
Феодосий еле шевелит окровавленными губами - Ахолий
разбил, того не желая, когда крест целовать подносил. Пересохли
губы, растрескались, чуть заденешь, и лопнет тонкая кожа.
"...неотличный образ Божества Отца, как существа, так и
силы, воли и славы Его..."
Голос государев почти не слышен. Ахолий низко наклонился,
прислушивается. Горячее дыхание обдает его, будто ветер из
пустыни дует.
"...Анафема на тех, которые говорят, что было время прежде
рождения Сына или называют Его творением как одно из творений".
- Анафема на тех, - повторяет Феодосий послушно, а
уразумел ли - выяснять времени нет. Не помрет, так уразумеет.
Медленно стекает капелька крови по губе, вязнет в темной
курчавой бородке. Ослабел от жара император. Взять бы на руки и
укачать, чтобы поспал. Толстушка-служанка слезами давится у
порога, забыла уж, зачем пришла.
А молодой император свой новенький крест в горсть взял и с
тем заснул, успокоенный.
Ахолий все оставался при нем. Уж и слуги лампы внесли и
запалили их, расставив по поставцам; в окне вечерний свет погас и
звезды показались. Ахолий рядом с ложем сидел, не замечая ни
течения времени, ни усталости, ни слез своих. Перед ним во прахе
простерто было будущее великой державы, чудесным образом
заточенное в хрупкую смертную плоть, сжигаемую жаром. Яростно
отмаливал это будущее у Бога Ахолий: неужели дунет на слабый
этот светильник, не даст ему разгореться?
Полночь давно миновала, епископ уже задремывал, и во сне
слезы все сочились сквозь смеженные веки его, как вдруг
Феодосий тихо застонал от бессилия и страха; потом весь покрыт
был и охвачен слабостью неизъяснимой.
Тотчас же набежали лекари и слуги, епископа оттеснили,
ламп натащили втрое больше против прежнего. Зазвякали
инструментами, забулькали микстурами. Весь остаток ночи
суетились и выплясывали вокруг Феодосия, а наутро с торжеством
объявили: государь вне опасности и скоро встанет на ноги.
* * *
Изнеженный, хилый, вечно хворый, Феодосий править стал
железной рукой. В конце осени 380 года с триумфом вошел чудом
исцеленный император в столицу свою, град Константинов. Народу
он сразу глянулся: молод, хорош собой, на дары щедр. И хоть
выглядел ослабевшим (шутка сказать, почти с того света
возвратился), а как-то с первого взгляда виделось: этот сел
надолго.
Первым делом призвал к себе патриарха
константинопольского.
Тот явился не без трепета и предстал пред очи государевы.
Был это арианин Демофил, поставленный десять лет назад на
столичную, самую богатую в Империи, кафедру самим
императором Валентом. Валент рассудил тогда просто: пусть
Демофил столичному духовенству не нравится; зато ему, Августу
Валенту, очень даже нравится; стало быть, как Август решит, так и
будет. Всех недовольных клириков, открыто выступавших против
арианского вероучения (числом около семидесяти), недолго думая,
погрузил Валент на корабль и в открытом море поджег; другой раз
не станут государю перечить.
Памятуя о том, Демофил трясся, как к Феодосию шел.
Феодосий с арианином в долгие споры входить не стал. Был
краток. Исцеление свое объяснял тем, что из рук Ахолия истинную
веру принял; угодно, стало быть, Господу, чтобы посредством
власти земной, Феодосию дарованной, свет истины воссиял по всей
Империи. Возражать себе и доводы приводить не позволил. Хлопнул
на стол пергаменты - символ Никейский. Подписывай, Демофил,
старые воззрения свои анафемствуй и иди в храмы, паству
вразумляй, которую с прямой дороги лукавыми речами сбил.
Упало сердце у Демофила. Хорошо знал, что такое - против
власти земной идти. А не идти нельзя было. Ибо как ни плох был
этот Демофил, а под угрозой смерти веры своей все же не отдал.
Дрожал, расправы ждал, от ужаса глаза закрыл - но своего
держался твердо.
Феодосий, однако, был пока что настроен мирно; еретика-
епископа вон выгнал и на том успокоился. На его место посадил
ахолиева единоверца, Григория, каппадокийца родом, которого
арианские острословы за тяжеловесность и настырность прозвали
"наковальней".
И не то что боязлив был Феодосий - осторожен. Не потому
Великим вспоследствии назван, что обладал неслыханной мощью
или выдающейся мудростью. Скорее, по плодам определен был. О
недостатках своих превосходно осведомлен был этот Феодосий,
сын Феодосия, и умело обходил их. Полководцем выдающимся не
стал, не в пример отцу, зато знал, каковы должны быть
военачальники, и находил таких среди ромеев и еще больше среди
варваров на ромейской службе.
Что до дел религиозных, то там, где опасался за твердость
веры своей, не вступал ни в какие препирательства - и дело с
концом.
И то правда, щекотливое занятие - церковные споры
разбирать. Раньше, до Феодосия, как было? Соберется собор,
решит: будем веровать так-то и так-то. Только, кажется, все
уладится, только разъедутся святые отцы, как готово: всплывает
недовольство. И епископы из обиженных к государю прибегают.
Богу, конечно, Богово, а кесарю, никто не спорит, кесарево, но
Констанций покойный, да и Валент тоже, никогда не отказывались
их выслушать.
Что с того, что Вселенский Собор решительно осудил
арианское учение, признал его "ересью" ("мнением"), каковой
впредь быть не должно? И раньше такое случалось, что высокие
собрания духовных лиц ариев символ осуждали. Но всегда
оставался император, к которому можно было обратиться с
жалобой. Государи ромейские в богословские тонкости вникали
трудно, так что склонить их на свою сторону было задачей
несложной.
А Феодосий вникать отказывался. Велел веровать
определенным образом (указ соответствующий был от его имени
обнародован и повсеместно зачитан). Посадил этого Григория
каппадокийца на кафедру в Константинополе. А если кому что не
по душе - ради Бога, дискутируйте, сколько влезет, с префектом
претория.
В том и сила Феодосия была, что слабости свои знал.
* * *
Жил себе Атанарих за Дунаем, не тужил. А если и тужил, то о
том никому не рассказывал. Закат сменялся рассветом; время шло,
и ничего не менялось.
Но вот нежданно-негаданно к нему, князю, посольство от
ромеев прибыло и феодосиево имя называет: прислал нас государь
к тебе, Атанарих.
Сидел в ту пору Атанарих в неприветливом Семиградье; хоть и
не бедствовал, но и не умножался. Век бы ему ромеев не видать.
Слыхал, конечно, какие подвиги Фритигерн по ту сторону Реки
совершает. Молодец среди овец; с гуннами бы так управлялся, как
с жирными ромеями.
Однако посланцев от Феодосия решил принять и выслушать.
Поразил его Феодосий в самое сердце: так только великодушные
варварские князью поступают, да и то лишь в песнях, не в жизни. А
ромей - не коварство ли какое затаил?
Как бы то ни было, а Феодосий, не умаляя гордости своей, но
и без излишнего чванства, с пристойным миролюбием, поднес
Атанариху дар богатый: ткани шелковые и золото, посуду
серебряную и оружие - мечи зарейнской работы, луки
савроматские. На мечи Атанарих глянул и подумалось ему: плохи
дела у алеманнов, раз добычей, у них взятой, подарки делать стали
(не торговлю же, в самом деле, ромеи с ними открыли?)
Принял Атанарих дары, а приближенным своим велел к послам
отнестись со всевозможной учтивостью. Любопытно князь было: что
там, за Дунаем, умные головы надумали и императору новому в уши
нашептали?
И спросил послов: правда ли, что господин их, Феодосий, сын
Феодосия, убийце отца своего служит?
Отвечали послы, что сердце его христианнейшего величества
исполнено кротости, и более на эту тему говорить не пожелали.
Атанарих густые свои седые брови насупил, пламенный взор
на ромеев устремил. Не любил христиан. Надо же! Какие сопли
пускали, какие слезы проливали! Помучиться хотели, умирать
рвались, ближнего в объятии любовном душили... Все это, как и
предвидел Атанарих, сплошным лицемерием обернулось. Вон и
Фритигерн в веру эту обратился. Что, помешала ему вера
разграбить Фракию, Мезию, Македонию, Ахайю? И хоть противен
был Атанариху этот Фритигерн, а когда речь о ромеях заходила, то
и Фритигерн хорош был.
Толстые пальцы на животе скрестил Атанарих и спросил
послов грозно, зачем государь их посылал и дары к чему прислал?
И ногой дары толкнул, так что серебро кувшинов запело; однако ж
осторожно - повредить не хотел.
Знает ведь государь ваш, что враг я ему.
Затем и прислал, что не хочет он больше вражды этой. Всем
могущественным князьям народа вашего посылает Феодосий слово
мира, а тебя, Атанарих, приглашает к себе в столицу, чтобы гостем
государевым ты был.
Задумался Атанарих. Всю ночь не спал после того разговора,
с боку на бок ворочался. В середине ночи на воздух вышел и долго
бродил, звезды над головой считал, снег ногами месил, пока не
замерз.
Что надумал Феодосий, сын Феодосия! Его, Атанариха,
приручить хочет, чтобы из рук ромейских ел!
Топнул ногой, в снегу увяз, яростно выбрался - и тут слабость
старого князя одолела. Не век же в горах сидеть, на ромеев
бессильные зубы точить. Зубов-то, почитай, уже не осталось. А
прочие князья готские - кто так, кто эдак - все уже с ромеями
снюхивались. И не по одному разу.
Что-то переменилось в мире, а что и когда - не уловить.
Только чувствовал Атанарих, все больше власти забирает новая
вера. И воротить морду от ромеев, гордо спиной к ним стоять,
сейчас уже невозможно. Как же это вышло?
Говорил с богами своими, но молчали боги и стыдились
признаться. Видать, и вправду отвернулись от него.
Как же получилось, что слава утекла между пальцев
Атанариха, что иссякла сила его? Одно только ему и осталось -
гордость свою позабыть, назвать братом этого Феодосия...
Чего хотят от него боги? Зачем оставили его?
Заплакал Атанарих. Старым себя ощутил.
Наутро тех слез и следа не было видно. Всю жизнь головы не
склонял, а спина у него отродясь не гнулась. И теперь заявил
послам всемилостивейше, свысока, как будто одарить их невесть
какой роскошью предполагал: ладно, так и быть, навещу вашего
любезного государя в столице его, коли он так просит.
Снизошел, стало быть, к смиренной просьбе Феодосия.
Послы не дураки были. Вся мука, что в душе старого князя
таилась, явной для них была. Потому и чванству его угодили:
поклонились, радость изъявили при виде милости такой со стороны
Атанариха.
А князь дружине сказал, что хочет на старости лет столицу
ромеев увидеть. Вот и император зовет, просит забыть обиды
прежние и визитом почтить. Так что потешим государя ромейского.
Да и сами развлечемся, кости порастрясем. Ежели обидит он нас -
сами знаете, что бывает с теми, кто везеготов обижать
осмеливается. Фритигерн хоть и говнюк, выскочка, вперед батьки в
пекло сунулся, а все же... Подавился тут Атанарих, но совладал с
собой и завершил: все же молодец он, мать его так!.. И мы, буде
надобность придет, так же поступим.
Послы заверили, что надобность не наступит.
Тем лучше для ромеев, ежели так.
И отбыли в столицу, в град Константинов, Атанарих с
дружиной его, числом около трехсот человек. Для виду - поглазеть,
с императором словом перемолвиться. На самом же деле поступить
к Феодосию на службу хотели атанариховы вези, ибо в Семиградье
сидеть было им скучно.
* * *
В канун нового, 381 года, навсегда расстался Ульфила со
своей общиной.
Вся жизнь готского патриарха оказалась зажатой меж двух
Вселенских Соборов, Первым и Вторым, как книга между досок
оклада. Начало этой жизни было осуждение арианского
вероучения, и конец - тоже осуждение. Вся же жизнь, та, что
между "нет" и "нет" оказалась сплошным "да". И Ульфила твердо
верил в свое "да" и готов был за него биться.
Прощался с общиной недолго; прихожанам при расставании
сказал только, что хочет в Константинополь съездить, молодого
императора Феодосия повидать.
Уезжал без страха. Не о чем тревожиться ему было.
Созданному за годы, протекшие по исходе из Дакии-Готии, не один
век еще стоять. Умножатся и без того немалочисленные "меньшие
готы"; из любви к епископу своему не прельстятся ни дарами, ни
страхом, останутся верны завещанному Ульфилой.
Что в безвестности живут, так оттого, что не пятнают себя
преступлениями. Времена уж таковы - славы только
окровавленными руками добыть себе можно. Богатства "меньшие
готы" не накопили и дворцов не возвели; кормились от пашни и стад
своих. Молока, мяса и хлеба доставало, а прочего и не нужно. Для
духовного наставления оставлен им Силена, человек хоть и
простой, но в делах веры устойчивый и с ясным понятием.
И о себе не беспокоился больше Ульфила. Перевод четырех
Евангелий был им завершен: первым - от Матфея, вторым - от
Иоанна, третьим - от Марка, четвертым - от Луки. Вслед за тем
переложил на готский апостольские послания.
Всю жизнь был с Ульфилой этот труд; теперь и он к концу
близился. И ученики выросли, обученные готской грамоте; будет,
кому передать ношу, когда непосильной станет.
Впервые Ульфила ощутил тяжесть прожитых лет. И не в том
даже дело, что иной раз с трудом перемогал боль в груди,
донимавшую с недавних пор. Мир словно выцвел и поблек в глазах
Ульфилы; а как лучился, как полнился светом в первые годы
служения его, когда был еще пастырь-Волчонок нищ и безвестен,
когда скитался по задунайским землям, отягощенный лишь легкой
ношей Слова Божьего.
Кто взвалил на него ношу эту, поначалу невесомую, а с годами
отяжелевшую непомерно, - перевод Евангелий? Сейчас попробуй
вспомни, как это было, спустя пятьдесят лет.
Из прошлого имя пришло: Евсевий. Но нет, Евсевий только
благословение дал, а перевод - он раньше был, еще до Евсевия.
Когда с блаженной памяти епископом Константинопольским
встречался, уже закончены были первые отрывки. Читал тогда
Ульфила ему шестую и седьмую главы Евангелия от Матфея, и
восхищался готской речью старый патриарх.
Вырос перевод тот, как колос из зерна, из Иисусовой молитвы.
Первой переложена была на готский. И не Ульфила переложил ее,
ибо еще до Ульфилы она была.
И так, в дерзновенные юные лета свои, читая ее, однажды не
остановился, продолжил и говорил, говорил слова Спасителя по-
готски, покуда всю Нагорную проповедь так не дочитал.
Один был тогда Ульфила; никто не видел его, никто не
слышал.
Сидел в лесу, на траве, руки на упавший ствол уронив.
Переполнен был, как чаша. Молчал, голову опустил, пошевелиться
не смел. То, что происходило в те часы с его душой, было слишком
велико, чтобы уместиться в тесной одежде слов; потому не мог
произнести ни звука. Губами двинуть не решался, ощущая в себе
это - большее, чем возможно заключить в человеке без угрозы
разорвать его душу.
Потом поднял вдруг голову, невидящими глазами вперед себя
глянул в зеленую чащу леса; с силой ударил руками о ствол
древесный, поранился об острый сучок, но даже не почувствовал
боли.
Только и смог, что вымолвить:
- Бог! Спасибо.
За пятьдесят лет, что минули с того вечера, всю свою некогда
переполненную душу вынул из груди. Всю, часть за частью, вложил
в Книгу.
А еще были люди, которые грызли и отрывали от нее - кто
кусок, кто клочок, кто лоскуток. Люди, которых он - кого за руку
вел, кого за шиворот тащил - к Богу.
И еще терзали ее войны и потери. И все слабее и меньше она
становилась. Настал, наконец, и тот день, когда понял вдруг
Ульфила - без остатка себя раздал, ничего себе не оставил.
Только хрупкая телесная оболочка еще и пребывала на земле, а
душа ульфилина - вот, вся в Книге почила. И не о чем стало ему с
людьми разговаривать.
Как же самонадеян был он тогда, в дни юности своей, когда
сила казалась ему бесконечной, дар - неисчерпаемым, любовь -
неиссякаемой. Хотел быть Моисеем; вот и вкусил сполна, что это
такое - быть Моисеем. Всего себя по частям скормил: ешьте меня и
пейте.
И съели.
Одни с благодарностью; другие же утолили голод и спасибо
не сказали.
Но ели все.
Сколько же нас, таких, - отдающих Господу и человечеству
всего себя, без остатка, - служением, безымянным подвигом,
битвой, молитвой. И всякий при том говорит: ешьте мою плоть и
пейте мою кровь. И до чего же пресной оказывается эта плоть. И
какая жидкая эта кровь, хоть и пролитая, казалось бы, во славу
Божью! Кого же насытит столь скудная трапеза? Никому не нужная
жертва, никем не воспринятый подвиг.
Воистину, жалкая Вселенная - человек.
* * *
Об этом и многом другом размышлял Ульфила, когда
задумывал поездку в Константинополь. Без горечи думал, на горечь
тоже силы нужны, а их не было. Никому еще не говорил о решении
своем; но все уже непостижимым образом знали - старый епископ
уходит. Знали и печалились, только виду не показывали.
Меркурина с Ульфилой уже не было. В Доростоле теперь
Меркурин, епископом поставлен. Вместе с саном имя новое принял
- Авксентий. Недолго Меркурину-Авксентию доростольскую паству
наставлять. В плохие времена кафедру принял. Сейчас всем
единомышленникам Евномия тяжко приходится.
Сам Евномий, как и большинство арианских вероучителей, от
дел отошел. Из Кизика уехал, в своем халкедонском поместье
засел, но атаковать оттуда посланиями государя не решался.
Правда, был момент, государь слабину дал и любопытству
поддался. Захотел Евномия этого повидать. Слыхал о фракийском
проповеднике немало; вот бы потолковать со знаменитостью. Да и
по хорошему слогу скучал, ибо епископы кафолические редко
когда блистали образованностью и красноречием. Феодосий же
был человек утонченный и изящество ценил.
Но не зря окружил себя твердыми людьми мягкотелый
Феодосий! Только прослышав о намерении Евномия Медоточивого
навестить, повисли у императора на плечах близкие его -
императрица Флакилла и новый патриа