Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
дороги, качающиеся лошадки, куклы, разные звери. Я не мог отвести глаз от
ее серьезного личика, когда, отстраняя рукой золотистые волосы с чуть
слишком высокого лба и устремив большие серо-стальные глаза на игрушки,
она ползала по вытертому уже ковру в гостиной, под ногами у взрослых и
хриплым, низким голоском разговаривала с ними, командовала, упрашивала и
попрекала. Она разыгрывала большую пьесу со всеми ролями, и все сама. В
эту игру входило и наказание некоторых кукол, поезда или желтого верблюда
- любимого животного моего брата Виктора. Наказать - означало как можно
скорей подарить их бедным уличным детям.
Моя жена заметила это совершенно случайно, и только тут мы поняли, куда
деваются игрушки. Подозрение пало на горничную, а в этом вопросе отец не
знал снисхождения, и вдруг Валли увидела, что дети в городском парке
встречают Ниши с восторгом и радостными воплями. Оказывается, она
приносила им подарки, которые, к сожалению, не были ее собственностью; они
принадлежали и другим нашим ребятишкам.
В один прекрасный день к нам неожиданно явился дядя Ниши, мой бывший
ученик, брат Эвелины Ягелло, толстый, большой, небрежно одетый человек, "в
два с половиной центнера живого веса", как он иронически говорил,
похлопывая себя по животу. Он обнял меня, потом поднял кричащую и жестоко
сопротивляющуюся племянницу на уровень своих глаз, но не поцеловал ее, а
принялся рассматривать так холодно и пристально, словно детский врач
маленькую пациентку.
Я был счастлив увидеться с ним. Он был брат моей Эвелины. Я освободил
вечер, чтоб поговорить о ней, хоть и видел мрачное лицо Валли. Но она
могла бы спокойно присутствовать при нашем разговоре. Ягелло долго говорил
о себе. Из плена он освободился уже давно, продолжал на досуге работу о
детском труде и ждал теперь появления второго тома, посвященного тому же
вопросу. Почему он не приехал к нам раньше? У него не было ни одного
близкого родственника, кроме этого ребенка, который воспитывался у нас, но
все же среди чужих. Он пожал плечами. Мы принялись шутить, что, хотя он
интересуется детским трудом и социальным положением несовершеннолетних в
послевоенный период и в послевоенных странах, но иметь собственных детей
ему не хочется.
- Я не признаю семьи, - сказал он. - Не понимаю, как ты, человек,
который прежде так импонировал мне, я не лгу, так погряз в семейной луже.
Как мог я объяснить ему это? Я смущенно улыбнулся и перевел разговор на
его сестру.
- Ах, Эвелина? Графиня-врунья. Я никогда не слыхивал от нее и слова
правды... Ты хочешь спросить, жалею ли я о ней? Откровенно признаться,
нет. Наша мать умерла от туберкулеза в тридцать четыре года. Я был здоров,
Эвелина никогда. У нее было сильное кровохарканье, когда ей минуло
шестнадцать лет. Ее предупреждали. Ни один врач не разрешал ей выходить
замуж. Мой отец на коленях молил ее, старый романтик в военном мундире.
Она все-таки вышла. Чувственность или тщеславие. Она не желала оставаться
в девах, раз ее подруги из Sacre coeur [здесь: из пансиона при монастыре
Сердца Иисусова] стали замужними женщинами и матерями. Какая глупость!
Увидев, что тебя ей не заполучить, она кинулась на шею этому шляхтичу,
этому польскому барону. Словно мало людей с университетским образованием!
Но со мной ей не о чем было и словом перемолвиться. Социальный вопрос был
для нее Гекубой. Польская мировая империя! Польские короли и белый орел! В
сущности, она должна была с ним сойтись, она была и осталась польской
шляхтичкой. Отец мой нет. Он был австрийцем. А ты думаешь, - добавил он,
глядя на меня своими прекрасными серыми глазами, - старую Австрию не жаль?
Нет? Народы, - говорю я тебе, - обитавшие в империи, не заслуживали своего
счастья и благоденствия. Зато теперь они получили свою национальную
независимость. Поделом им. А ты чем занимаешься?
Я объяснил, как мог.
- А социальный вопрос?
- Мой социальный вопрос - пациенты и дети, - сказал я. - Я работаю в
день по четырнадцать часов с лишним.
- Ты мелкий буржуа, - заметил он.
- А ты анархист, да еще и реакционер в придачу.
- Возможно, - согласился он, смеясь. - Но я нахожу, что мы чрезвычайно
опустились по сравнению с той высотой, на которой находились в тысяча
девятьсот четырнадцатом году. Мы проломили сиденье, на котором сидели.
Хочешь посмотреть как?
Я хотел удержать его, ведь все стоило денег, но было уже поздно. Он
только слегка надавил своими двумястами тридцатью фунтами на наше старое
кресло, и добротная красивая мебель затрещала под ним, а толстяк, не
переставая хохотать, шлепнулся на пол.
- Разве не великолепный трюк? Я мог бы каждый день зарабатывать этим в
цирке. Но не пойдем ли мы теперь к твоим? Твоя Юдифь чертовски хороша...
- Не лучше, чем была твоя Эвелина, - сказал я.
- Эвелина? Это чучело? Я говорю так не для того, чтобы оскорбить тебя.
Я не обиделся на него. Впрочем, я не мог исполнить его желание побыть с
Юдифью. Она уже ушла, как почти всегда вечером, наскоро приготовив уроки
для лицея.
5
Красавицы-дочки не было дома, зато Ягелло немедленно подружился с
отцом. Их объединило восхищение Юдифью. И действительно, если бы все дело
было только в наружности, нельзя представить себе женщины прекраснее Юдифи
в пятнадцать, семнадцать и даже восемнадцать лет.
С тех пор Ягелло начал являться часто. Но его гигантская фигура
производила столь же малое впечатление на мою сестру, как и его "научная"
работа о детском труде, которая, впрочем, занимала его вовсе не так
страстно, как он это изображал. Во время долгого плена он приучился к
безделью, к игре в карты и к псевдонаучной болтовне с единомышленниками. К
счастью, он унаследовал остатки большого родового состояния и мог даже
теперь вести беззаботную жизнь и вполне по-буржуазному содержать жену и
детей. Но это не было идеалом ни для него, ни тем более для моей сестры,
воспылавшей в последнее время страстью к очень богатому,
высокопоставленному, но уже потрепанному господину, который, правда,
отвечал на ее чувство, но был давно связан. Юдифь открылась мне. Я пытался
предостеречь ее, как старший брат неопытную сестру.
- Ты просто не хочешь, чтоб я была счастлива, - сказала она с горечью.
- Когда ты сошелся с горничной, ты ничего не хотел слушать.
Случайно при последних словах вошла жена. К моему огорчению, она
никогда не могла вполне отделаться от сознания, что у нас в доме на нее
все еще смотрят как на старую прислугу, нежеланную невестку. Она
сдержалась, по обыкновению, поглядела на нас, не произнеся ни звука, и
особенно осторожно затворила за собой дверь. Мне было жаль ее. Я
чувствовал к ней горячее сострадание. Она была слабой стороной. Я давно
простил ей все, что надо было простить. Она всегда была для нас опорой, а
не обузой.
Я упрекнул Юдифь в глупости. Это была ошибка. Если б я упрекнул ее в
злости, в подлости, в низости, даже в коварстве, она с улыбкой пропустила
бы все мимо ушей. Но упрекнуть такое красивое юное существо в глупости!
Мне она не решалась дать почувствовать свою злобу, меня ее подлости и
низости не задевали, зато доставалось бедному Ягелло, отцу и особенно моей
жене, которая страдала совершенно невинно. Злоба Юдифи возрастала, потому
что пожилой джентльмен, которого она любила, бежал от опасности, уехав и
не оставив адреса. Что за сцены происходили у нас! Как часто подумывал я о
том, не зажить ли нам троим, Валли, мне и, может быть, нашему сыну, мирно
и спокойно где-нибудь в другом месте. Но как стали бы мы тогда заботиться
о нашей маленькой Эвелине, которая, подобно своей покойной матери, была
очень хрупка? Как могли мы бросить мою семью - отца, мать, братьев и
сестер - в таком неопределенном положении? Нет, невозможно. Юдифь знала
это, и у нее хватало низости принимать все более резкий тон по отношению к
обычно столь решительной, а теперь совершенно беззащитной Валли.
Началось с того, что Юдифь стала звать свою золовку только Вальпургией,
она знала, что в первое время, когда Валли была горничной, ее звали у нас
так. Затем, когда и это перестало действовать, она обвинила Валли в том,
что та польстилась на ее дорогие шелковые чулки. Чулки всегда дюжинами
лежали в тщательно запертом, большом зеркальном шкафу Юдифи. Но Юдифь
утверждала, что моя жена потихоньку надевает ее чулки, растягивает их на
своих толстых ногах, и в качестве доказательства демонстрировала, что
чулки действительно немного морщат на ее собственных ножках. Для этого
были совсем другие причины, мы все это знали - любовная тоска по
поблекшему великосветскому господину с проседью, которая так извела ее.
Ночью Валли - вся в слезах - села на край моей постели. От нее исходило
нежное тепло. В полусвете ее все еще прекрасные, хотя и пронизанные
серебряными нитями волосы, блестели почти как когда-то. Я взял ее
маленькую грубую руку и вспомнил о первом времени нашего сближения в
Пушберге, о наших встречах за пчельником, о ночи под дождем, о безумном
опьянении, овладевшем нами, в котором был зачат наш мальчик. Он ничего не
унаследовал от этой страсти. Он был тихий, диковатый, но покладистый,
неуклюжий ребенок, который мирно подрастал в Блуденце, любил поесть,
поспать и поработать. Еда шла ему на пользу, сон тоже. Только вот учение,
как он ни старался, не ладилось, и мы, Валли и я, подумывали о том, чтобы
обучить его ремеслу.
Жена положила голову на подушку рядом с моей головой. Она лежала в
неудобной позе, все еще опираясь на край кровати, и играла шнуром лампы. Я
видел ее близко, и взгляд мой (взгляд старого врача) был против воли
беспощадным. Отцветшая, изнуренная трудом женщина. Бедная служанка,
несмотря на толстое обручальное кольцо, которое она гордо носила на
указательном пальце. Невольно, так же невольно, как я заметил ее морщины и
отвисший подбородок, я почувствовал горькое сострадание к себе и к ней.
Что чувствовала она ко мне? Была ли это старая, так и не утоленная любовь?
Я ведь тоже стал стариком за последние годы, седые волосы на моих впалых
висках уже нельзя было сосчитать, а в морщинах вокруг глаз и рта у меня
тоже, кажется, недостатка не было. Я улыбнулся, искоса поглядел на нее,
как сообщник, мой взгляд скользнул дальше, к ее руке, игравшей шнуром
лампы. Свет погас. Мы поцеловались, очень тихо, и впервые после почти
четырнадцати лет снова стали мужем и женой.
Не сговариваясь, мы решили не менять образ нашей жизни. Мы оба
стыдились, особенно она. Пожалуй, я был все-таки счастлив. Меня часто
тяготило бремя благодарности к Валли, которая отдала мне свою жизнь, -
много ли, мало ли, все-таки это была целая человеческая жизнь! Но если я,
как всегда, умел таить свои чувства, то о позднем супружеском счастье моей
жены не трудно было догадаться.
Догадаться? Догадалась Юдифь, которая испытывала что-то вроде ревности
и мстила мне так коварно, как только может мстить обманутая, уязвленная в
самых лучших чувствах, до отчаяния разочарованная женщина. Она раздобыла
адрес своего друга, а может быть, он написал ей - я так и не смог узнать
этого точно, - и однажды вечером исчезла, не взяв ничего, кроме нескольких
шелковых комбинаций, двух дюжин чулок, всех своих духов и серебряного
туалетного прибора. Перед тем как скрыться, она оставила письмо, в котором
писала отцу, что моя жена превратила ее жизнь в родительском доме в ад.
Она любит человека, недосягаемого для нее. Она отдаст ему свою
девственность, но после этой ночи не желает больше жить.
Отец стал стариком. Но если кто-нибудь думал, что его чувства
притупились, то должен был посмотреть на него теперь, когда он рыдал,
вопил, рвал свои редкие волосы, когда он бегал по квартире, искал по всем
углам и беспрерывно звал потерянную дочь. Сначала я думал, что в этом есть
некоторая доля актерства. Но он ничего не ел, он сидел, скорчившись, в
углу, из его печальных глаз на седую бороду беспрерывно лились слезы, и
горе было мне и моей жене, если мы пытались к нему приблизиться. Он
сохранил не только юношескую страстность, но и всю силу ненависти, уменье
поразить в самое уязвимое место.
Моя жена попробовала осторожно доказать ему, что Юдифь взяла с собой
такое количество белья, которое, конечно, никак нельзя использовать в
течение одной ночи. Он заорал на нее, не стесняясь присутствием моей
матери:
- Убирайся с глаз моих, развратная потаскуха! Так-то ты платишь за то,
что мы взяли к нам тебя и твоего ублюдка!
Я постарался утешить мою бедную жену, которой не впервые приходилось
искупать свои старые грехи. Я взял ее под защиту. Но его ярость только
усилилась, она обрушилась на меня. Он вскочил, хотел броситься на нас
обоих, но вдруг схватился за сердце и упал. Лицо его посерело и покрылось
потом, он дышал часто и прерывисто. Мы смочили ему лоб уксусом, я впрыснул
ему камфару. Наконец через несколько долгих минут он открыл глаза, но
тотчас снова закрыл их. Пульс стал лучше. Мы на цыпочках ушли. Моя мать и
горничная - теперь у нас была только одна горничная - уложили его в
постель. Ночью я дежурил возле него. Он спал. Пульс у него был частый, но
хорошего наполнения. На другой день он был в сознании, узнавал окружающих
и разговаривал, правда, тихо и с некоторым трудом. Ел он с аппетитом. Но
левый угол рта и левое веко были немного перекошены, он перенес легкий
удар. Теперь он был тих, терпелив и серьезен. Ярость его испарилась, он
хотел только увидеть Юдифь - и умереть. Как привести ее к нему? Что же нам
делать? Вывесить на афишных столбах: "Дорогая Юдифь, вернись к твоим
глубоко опечаленным родителям, все будет забыто!"?
Появился Ягелло, но только увеличил всеобщее замешательство. Отец и
раньше, может быть, думал о нем как о будущем муже Юдифи. Скрыть от него
случившееся было трудно, сказать правду - тоже. Я предпочел последнее. Он
побледнел. Он всегда хвастался, что считает предрассудком девственность
невесты. Очевидно, когда это касалось других, а не его. Однако он быстро
овладел собой.
- Я приведу ее вам обратно!
- Как ты собираешься взяться за это? - спросил я.
- Знаешь ли ты, как зовут старого донжуана?
Я не знал, но моя мать, к общему нашему изумлению, знала. Краснея от
стыда, как подросток, мать плакала. Она часто получала от него письма для
передачи Юдифи.
- Хорошо! - сказал Ягелло, - теперь я пойду. Я скоро подам о себе
весть. Но я хотел бы поговорить с папа.
"Папа" был мой отец.
Я присутствовал при этом разговоре. Он касался приданого, которое
должна была получить Юдифь, если она выйдет замуж за Ягелло. Отец упомянул
о страховом полисе.
- Это было хорошо до грехопадения, - грубо сказал Ягелло, - но теперь?
Может быть, она принесет мне бэби, когда под белой девичьей фатой
возвратится со мной из церкви.
Отец обещал еще большую сумму, которая - я точно это знал - превышала
его возможности.
- Приведите ее ко мне! Обещайте мне это! Приведите ее!
Ягелло ничего не обещал и ушел. На другой день он позвонил по телефону.
Ему удалось разыскать ее. Она была жива, здорова и очень печальна.
- А когда она приедет?
Ягелло немного смутился. У него было несколько деликатное предложение:
нам с женой нужно было исчезнуть на день-другой, чтобы облегчить бедной,
соблазненной Юдифи возвращение в отчий дом. Что было нам делать? Мы
подчинились.
Мы предприняли небольшое путешествие в Пушберг.
Финансы моего отца с каждым днем приходили вовсе большее расстройство,
и он предложил нам расстаться с деревенским домом. Мы хотели подыскать
покупателей в долине. Мои родители были согласны на все, только бы нас не
было несколько дней. Но продать дом не удалось. Сумма, которую нам
предлагали, была слишком ничтожна. Мы вернулись домой и приехали как раз
вовремя, чтобы отпраздновать помолвку моей сестры с Ягелло. Это было
счастьем. Но еще большим счастьем было то, что мы приехали вовремя, чтобы
ухаживать за маленькой Эвелиной. Может быть, несмотря на клятвы и
обещания, за ней недостаточно следили в наше отсутствие, может быть, это
была просто случайность, но Эвелина лежала в сильном жару. Памятуя о
тяжелой наследственности, врач предполагал туберкулезный менингит, который
всегда кончается смертью, и пока в гостиной звенели бокалы, мы, трепеща от
страха, сидели у кроватки нашей малютки.
Я знал свою жену, я знал, что она мастерски умеет ухаживать за больными
детьми. И все же я не доверял ей, я готов был позвать невесть кого,
предложить судьбе невесть что, только бы сохранить Ниши. И в то время как
мы - третий раз в течение вечера - собирались поставить термометр бледному
как смерть, горящему в лихорадке ребенку, из гостиной, где шло торжество,
донесся страшный грохот. Жена чуть не выронила термометр. Побледнев от
страха, мы уставились друг на друга. Ниши очнулась от своей дремоты,
застонала, и мы с трудом успокоили ее. Но это была ложная тревога. Все
было в порядке, просто Ягелло на своей помолвке выступил в качестве
креслокрушителя. Испуг не повредил нашей малютке. Через неделю жар у нее
спал, и она поднялась. Теперь и у меня была причина для радости:
во-первых, полное выздоровление моей маленькой Ниши, у которой оказалась
только корь с запоздалой сыпью. Во-вторых, еще одно событие, не
заслуженное мною и неожиданное для меня.
Деканом медицинского факультета был в то время гофрат Юлиус Печирка. Я
знал его еще в бытность его прозектором при анатомическом театре. Он
помогал мне в работе над железой Каротис. Однажды отец с горькой улыбкой
подал мне вскрытое письмо от факультета. Отец думал, что письмо послано
ему, а не мне. Меня приглашали к декану. Я пришел. Зачем я мог ему
понадобиться? Он принял меня с покоряющей любезностью, спросил о моих
планах. Под влиянием современного и социалистического Ягелло я как раз
начал работу: "О социальных показаниях при лечении глаз", которая
приводила к весьма интересным результатам.
Глазами страдают и бедные и богатые. Терапия наша одинакова во всех
случаях. А результат ее весьма различен. Заводские рабочие слишком рано
приступают к работе, многие из них ездят на завод на велосипедах. Едут они
согнувшись, нажимают на педали. Свежие ранки на роговице раскрываются, и
т.д. и т.п.
Декан чрезвычайно терпеливо выслушал все мои рассуждения и предложил
как можно скорей закончить эту работу и подать ему вместе с ранее
опубликованными трудами.
- Не знаю, какое значение имеют подобные социальные изыскания для
точной науки, но полагаю, что вашей работы об атрофии зрительного нерва
совершенно достаточно для доцентуры.
Я просиял.
- Передайте привет вашему отцу, наш факультет желает ему скорейшего
выздоровления. Итак, приходите опять, и не медлите слишком, как тогда с
вашей юношеской работой. Я считаю, что с вами поступили тогда
несправедливо.
Я начал было возражать.
- Это уже в прошлом. Все мы были молоды.
Отец не пришел в восторг от моей доцентуры.
- А что, если нас станут путать? Ведь ты только доцент, а я профессор!
- Мне сказали, - солгал я, - что мне в жизни не сравняться с тобой. В
сущности, моей доцентурой я обязан только тебе. Они просят тебя поскорей
появиться на факультете, не то они сами приедут к тебе!
Он был счастлив. И тотчас же поспешил в гостиную к Ягелло, чтобы
поделиться с ни