Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
но, право же, сам господь
бог должен был бы спуститься с небес, чтобы вернуть ему хоть проблеск
рассудка и чтобы он мог отличить, кто желал ему добра и кто зла. Он был
моей Габи. Он не благодарил меня. Но я? Разве я обладал еще хоть
проблеском рассудка? Разве я знал, кто желает мне добра? Кого мне любить
всем сердцем и всей душой? Эвелину, которая видела во мне Мефистофеля?
Отца, который "не хотел жить среди врагов"? Жену, которая писала мне такие
прекрасные, умные, честные письма?
- Благодарю вас, - сказал я ассистенту, - что вы послали за мной.
Смелее! Смелее!
Бедняга вытаращил на меня глаза. Я молчал. Как бы там ни было, он
обратил мое внимание на мои обязанности, на мою ответственность перед этим
чавкающим, сопящим, дурно пахнущим, и все-таки живым трупом. Ведь если я
умру, денег на его содержание не будет. А в казенных сумасшедших домах нет
такого вкусного стола, в котором он находит видимое удовольствие, -
старуха экономила на всем, только не на питании. Да и жить в общей, тесной
палате, вместе с другими, часто буйными, товарищами по страданию едва ли
приятно. Говорят, что в этих домах бывают случаи внезапной смерти, которые
не фиксируются в протоколах.
- Возьми его с собой! - сказал я себе. - Его отсутствия тоже никто не
почувствует. Но как? - Тут у меня мелькнула прекрасная мысль.
- Положите графа сюда. Поставьте их постели рядом, а утром посмотрим.
Так легче следить за обоими.
Ассистент согласился, а надзиратель тем более. Мы положили графа, у
которого был сильный жар и который долго и страшно кашлял, по кускам
выплевывая свое легкое, рядом с моим старым товарищем Периклом, и я ни
минуты не сомневался в том, что паралитик-философ в течение ночи заразится
роскошным гриппом аристократа. Значит, у него была прекрасная перспектива
распрощаться с миром следом за мной. Императорам тоже приходится умирать.
Какой наплыв в рай! Эвелина. Я. Перикл. Граф. Если в такой отчаянной
душевной сумятице существует утешение, радость, то удар, который я нанес
по дурацкой судьбе, облегчил мое сердце, и у себя в комнате я смог наконец
заплакать.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
1
Когда я снова зажег свет, я увидел у себя на письменном столе
телеграмму, мокрую от моих слез. Я взял ее, вытер носовым платком и начал
ходить взад и вперед по комнате. Прочесть? Сделать для себя неизбежное еще
более трудным? Я не ждал ничего хорошего от мира, и мир не мог ждать
ничего хорошего от меня.
Я принялся искать обрывки бумаги. Я же изорвал красивый белый лист, на
котором набросал свое завещание. Куда девались бумажки? - размышлял я. А
ведь на всем белом свете не было ничего более ненужного, чем ответ на этот
самый праздный из всех праздных вопросов. Но все-таки я нашел его, этот
ответ. Здесь была экономка. Это она принесла телеграмму, которую
почтальон, встреченный мной во дворе, сдал в канцелярию.
Экономка теперь хорошо видела. Процесс в ее глазах был старым,
воспаление - свежим. Искусственная температура и боль излечили то, что не
удавалось излечить при помощи испытанных лекарств. Вдруг передо мной
возник мой друг Перикл. Его болезнь была тоже застарелым процессом.
Вероятно, он заполучил свой недуг много лет назад, после какого-нибудь
дешевого развлечения. Теперь он лежал рядом с графом, горящим в жару, и я
надеялся, что искусственная лихорадка излечит его, то есть поможет
отправиться на тот свет, прежде чем он окончательно впадет в животное
состояние.
У меня начались угрызения совести. Смею ли я распоряжаться жизнью,
которая мне не принадлежит? Я схватился за телефонную трубку, чтобы дать
новое указание. Я поднес ее к уху и почувствовал сильный укол в правом
локте. Я вспомнил. Это то место, из которого всего несколько часов тому
назад у меня брали кровь, чтобы спасти Эвелину. Меня охватила неописуемая
ярость. Я готов был растерзать себя. Я и слышать не желал о спасении. Я
снова опустил трубку. На ночном столике, чистенький, на марлевой
подушечке, лежал шприц, который мне должен был помочь отправиться на тот
свет. Это было мое последнее спасение. Разорви телеграмму не читая, сказал
я себе. Потом сядь и сделай себе укол. И ты совершишь все, что тебе еще
полагается совершить.
Мной овладела страшная усталость. Колено, на которое я слишком
понадеялся в этот дьявольский день, начинало болеть. Только этого еще не
хватало, сказал я себе. Я улегся в удобном кресле и взял белую тряпочку и
шприц, наполненный до краев. Рядом стояла бутылочка со спиртом. А вдруг
экономка в своей преувеличенной любви к чистоте заменила содержимое шприца
невинным алкоголем? С нее станется. Тогда вместо быстрой смерти меня ждет
только легкое опьянение. Чтобы застраховать себя от такой возможности, я
выпустил шприц и хотел взять новые ампулы. Я не нашел их. Дьявол порядка,
старая ведьма чистоты унесла их с собой. Нужно было пойти за ядом в
центральный корпус. При этом мне надо было избежать встреч. Я не желал
больше видеть ни одного человека. Я попытался встать, но почувствовал
такую жестокую боль в колене, что со стоном свалился обратно в кресло. Я
запасся терпением. Я твердо решился и мог подождать несколько минут. Ждал
же я шесть дней и ночей! Я смотрел на телеграмму, все еще лежавшую передо
мной. Со скуки я ее открыл.
"Отца удар. Чудовищные денежные потери. Твой приезд настоятельно
необходим. Мама".
Я любил Эвелину десять лет. Жизнь без нее была мне только в тягость.
Отца я любил почти тридцать лет. Я любил его уже без того обожания,
которое чувствовал к нему ребенком. Но я не мог подло бросить его в беде.
Я направился к телефону, чтобы вызвать мою жену, и по дороге остановился.
А что будет, если семья нуждается во мне? Если отец так болен, что я
должен его заменить? Если он при смерти? Я вспомнил об Эвелине. Она еще
теплая, думал я, она еще не остыла. Кто закрыл ей глаза? Почему не ты? Ты
боялся.
Я никогда не мог понять, почему все считают долгом навещать покойного,
лежащего на своем последнем одре. Я никогда не знал, что может сказать
мертвый. Она жила. Ты любил ее. Она болела. Ты ухаживал за ней. Она
умерла. Ты похоронил ее. Я не похоронил ее. Я думал только о себе, о
лучшем способе избегнуть почти невыносимой боли. Как тогда, когда мне
прострелили колено, моей первой мыслью было избавить себя самоубийством от
боли, которая выше моих сил. Избавиться? Или остаться в живых? В сущности,
мне не хотелось жить. Но мне хотелось что-то сделать. Всякое действие,
даже бессмысленное, всегда таит в себе нечто прекрасное, какое-то
освобождение. Поэтому действие без цели так опасно. Но у меня больше не
было цели. Что же мне делать? Никто не мог мне посоветовать. Решать должен
был я, сам.
Я снова поднял телефонную трубку, заказал разговор с отцом, потом
вызвал к себе по внутреннему телефону директора и экономку. Они пришли. Мы
все трое уселись за письменный стол. Шприц я спрятал в ящик ночного
столика. Прежде чем употреблять его для других, его нужно будет
прокипятить и продезинфицировать, продезинфицировать совершенно так же,
как эти комнаты, в которых жила и долго страдала моя Эвелина, Но она
никогда больше не вернется сюда, и мне было все безразлично. Наконец
заговорил Морауэр. Мы втроем обсудили самое необходимое. В промежутке
между деловыми замечаниями слезы ручьями текли у меня по лицу, я отирал их
носовым платком, словно честный пот, заработанный тяжелым почетным трудом.
Мы ждали, пока нас соединят по телефону с моими. Это продолжалось долго. И
мы обсудили тем временем, где и как похоронить Эвелину. Мы не знали,
сколько денег было при ней. Плату за пребывание в клинике она, вероятно,
внесла вперед, драгоценности, за исключением красивых, дорогих колец, она
сдала в тамошнюю контору вместе со своими документами. Мы позвонили туда и
узнали, что сумма, оставшаяся у них, за вычетом платы за операцию и роды,
очень мала.
- Что же вы предполагаете делать? - спросила экономка.
- Придется нам позаботиться обо всем, нельзя же зарыть ее в землю, как
собаку, - сказал я. - В крайнем случае, господин директор, вы одолжите мне
деньги.
- Не знаю! Не знаю! Вы великий расточитель? Я еще подумаю! - возразил
он, словно можно острить по такому грустному поводу. - А что будет с этим?
- С обычной для него бесцеремонностью он прочел телеграмму, лежавшую на
столе.
- Я позвонил домой, я жду разъяснений.
- Да, мой дорогой. Беда никогда не приходит одна! - заметил он
бестактно.
Я молчал, и мы все уставились ста зеленую настольную лампу.
- В крайнем случае мы похороним нашу бедную красавицу здесь у нас, на
деревенском кладбище. Во сколько это может обойтись? У меня там кредит. Я
каждый год вношу общине свою дань, - сказал Морауэр.
- Бедняжечке будет здесь так же спокойно, как и в самом
аристократическом фамильном склепе. Я, например, не хочу, чтобы меня
похоронили в другом месте, - заметила экономка.
На этом разговор иссяк. Морауэр закурил папиросу, и экономка
последовала его примеру.
- Может быть, вы все-таки поели бы чего-нибудь? - по-матерински
спросила она меня. - Такие переживания обессиливают. Бог знает, что еще
ожидает вас дома!
Я поблагодарил. Через четверть часа я запросил коммутатор, заказан ли
разговор на почте.
- Только что, две минуты назад.
- Почему же не раньше?
- Х и У (двое наших больных, которые обычно помогали в конторе) больны
гриппом. Я не мог освободиться. Вас соединят через несколько минут.
Я поблагодарил.
- Что мы наденем на бедняжку? - спросила экономка.
Я снова пролил немного глазного пота, называемого слезами. На этот раз
директор проявил человеческие чувства.
- Глупая баба, - сказал он, - оставьте наконец бедного парня в покое!
- У нее ведь были два чемодана, битком набитые платьями, - безжалостно
продолжала старуха. - Найдется же там что-нибудь подходящее. Шубу мы ни за
что не отдадим.
Я покачал головой. Я хотел, чтобы ее похоронили в шубе. Я вспомнил
вечер, когда встретил ее на вокзале и она укрывалась шубой в холодном
номере гостиницы.
- Разве вы не видите, - рассердился Морауэр, - что вы его мучаете.
Такая старая и такая садистка!
- Фу! - сказала старуха и рассмеялась.
Он поднялся, готовый уйти.
- Пусть этим любуется кто-нибудь другой!
- Вы старый ребенок, - очень добродушно сказала экономка. - Вы
холостяк, у вас нет даже собаки, которая поплачет после вашей кончины.
Разве вы можете иметь право голоса в обычных житейских обстоятельствах?
- Преувеличение! Преувеличение, как всегда! - сказал он и снова уселся.
Теперь уже он не понимал, что я терплю муки ада, пока он спорит со
старухой. На счастье, позвонили из квартиры моего отца. У телефона была
моя жена.
- Как папа? - спросил я.
- Спит.
- Он в сознании?
- Разумеется! Но он страшно ослабел. Врач говорит, что у него был
обморок.
- Обморок? Мама телеграфировала: удар.
- Может быть, и легкий удар. Во всяком случае, он лишился речи, и мы
нашли его без сознания на ковре в кабинете. Он держал в руке извещение из
банка.
- Значит, он все-таки потерял сознание? - спросил я упрямо.
- Отвяжись наконец! - сказала она резким голосом, как когда-то в
Пушберге. - Ничего тебе не поможет, придется тебе оставить твою Габи и
приехать немедленно.
- Кого? Какую Габи?
- Ты обязан приехать, - повторила она вне себя, - мы с мамой не знаем,
что станется с нами и с детьми, ты должен приехать сейчас же. Когда ты
можешь быть здесь?
Я должен был принять решение. Зажав рукой трубку так, что Валли ничего
не могла услышать, я обратился к Морауэру и экономке:
- Что мне делать? Ехать домой сейчас или дождаться погребения?
Морауэр хотел что-то сказать, но старуха не дала ему слова вымолвить.
- Покамест вы должны остаться. Непременно.
- Погоди еще минуту, Валли, - сказал я в трубку, - я соображаю.
- Но мы разговариваем уже семь минут, - напомнила она.
Я снова положил трубку на письменный стол.
- Когда могут быть похороны? - спросил я.
- Дня через два-три. Перевозка, отпевание в церкви, переговоры с
кладбищенским управлением. Это не так-то все скоро делается.
- Дня через два?
Старуха покачала головой.
- Мы должны решить относительно ребенка. Что станется с несчастным
червячком?
- Через три дня, - сказал я Валли.
- Но это невозможно, - крикнула Валли так, что мои собеседники услышали
ее голос. - Ты не смеешь всегда предавать и продавать свою семью.
- Послушай, Валли, - сказал я, - я знаю, что ты нам всем желаешь добра.
Пожалуйста, потерпи немного. Только совсем немного. Я приеду непременно.
- Но ты обещаешь? - спросила она, тотчас же успокоившись и смирившись,
как всегда.
- Я позвоню завтра в восемь часов утра.
- Лучше после девяти, - сказала она. - В восемь к папе должен прийти
врач.
- Хорошо, - согласился я. - Утро вечера мудренее.
- Ты хочешь поговорить с мамой?
- Да, если она может.
- Она приняла снотворное. Разбудить ее? Мы весь вечер ждали от тебя
телеграммы.
- Нет, пусть спит. Что касается денег, не предпринимайте ничего до
моего приезда. Попытайся сегодня ночью составить себе представление...
- Нет, ты должен приехать, я не могу взять на себя ответственность. Он
потерял чуть ли не несколько миллионов.
- Да, Валли, дорогая, - сказал я очень мягко, - я приеду. Сегодняшние
миллионы уже не прежние миллионы. Не волнуй папу. Завтра утром мы
поговорим опять. Спокойной ночи. Успокойся. Я не оставлю вас!
- Я... ты очень мне нужен, - сказала она. - Спи и ты спокойно.
Благодарю тебя.
Во время этого длинного разговора Морауэр ушел.
- Теперь нам нужно все уладить с ребенком, - сказала неумолимая
старуха. - Его окрестили? Родные извещены?
- Да, но я не знаю, откликнулись ли они.
- Мы справимся в клинике.
- Так поздно? - возразил я.
- Все равно. Должны же мы знать, как обстоит дело.
Мы позвонили, и нам сказали, что от родных Эвелины до сих пор нет
ответа.
- Здоров ли ребенок? - спросил я.
Экономка посмотрела на меня с некоторым удивлением.
- Покамест здоров. Мы будем вскармливать его искусственно. Завтра или
послезавтра начнем.
Через три дня мы хоронили Эвелину. На деревенском кладбище, где
покоились наши больные, пробивалась уже первая трава. По моей просьбе на
покойницу надели черное вечернее платье, правда, оно было без рукавов и
юбка была коротковата. Но поверх мы накинули шубу. На руки ей натянули
длинные черные перчатки. Хотели снять кольца. Но я знал, что она любила
свои драгоценности. Пусть она сохранит их и здесь.
Директор, скучая, следил за службой, которую служил деревенский
священник. Взгляд его блуждал по окрестным могилам, и по выражению его
лица я догадался, что он вспоминает о своих пациентах, лежащих здесь, об
их давно минувших душевных болезнях. Я не мог ни о чем думать. Я был
словно парализован и хотел только, чтобы все кончилось. Сейчас же после
краткой надгробной речи, не успев пожать мне руку, мой шеф закурил сигару.
Он одолжил мне деньги. Он относился ко мне еще теплей, чем всегда, и я
должен был поклясться ему, что вернусь. У меня оставалось немного времени
до отхода поезда. Морауэр предоставил мне старый больничный автомобиль.
Было еще рано. Я отправился опять в родильный дом и спросил о письмах.
Меня поняли превратно.
- Нет, дама ничего для вас не оставила, - сказала старшая сестра. - К
сожалению, мы ничего не нашли.
- А от родных нет никаких известий?
- Нет, муж не отвечает. Мы написали ее шурину. У нее есть еще, кажется,
брат. Дама оставила нам его адрес, на всякий случай. Но ребенок здоров,
просто радость смотреть на него.
2
Я должен был бы потребовать, чтобы мне показали ребенка. Я прекрасно
видел, что от меня этого ждут. Может быть, меня считали отцом. Я не был
им.
Перед отъездом я не успел навестить моего бедного Перикла. Мне сказали,
что он заболел гриппом, жестоким воспалением легких и ко всему прочему еще
гнойным воспалением среднего уха. Этого я не хотел. Это было лишним! Я
только хотел, чтобы он не остался один, когда я умру, совсем без близких и
совсем без денег. Впрочем, теперь, когда мне пришлось остаться жить, я не
очень-то о нем думал. Я был так разбит, так уничтожен, что не чувствовал
уже ничего схожего с печалью, с благородной болью. Больше всего мне
хотелось растерзать себя в клочья, выпроводить себя самым простым способом
из мира, в котором я не находил ничего, ради чего стоило бы жить.
Но если это было невозможно, раз уж из-за бесполезного участия или
преступного любопытства я распечатал печальное известие от моей семьи, мне
пришлось направить свое внимание на обстоятельства, наиболее важные в
данную минуту, например, на то, чтобы не опоздать к поезду. Но у меня
оказалось так много времени, что я смог даже сделать кое-какие покупки. У
вокзала я увидел магазин белья, перчаток и дорожных принадлежностей. Мне
ничего не было нужно. Я вынужден был экономить. Зимнее пальто мое уже
износилось, манжеты на сорочках обтрепались, но все эти вещи еще пока
служили. Вдруг, когда я снова повернул к вокзалу, я вспомнил, что один
предмет мне все-таки необходим - траурная креповая повязка на левый рукав
или, в сущности, две повязки, одна на пальто, другая на пиджак. Я
ограничился одной. У продавщицы был целый запас крепа любой ширины. Мы
выбрали подходящий.
После поездки, которой конца не было, - только теперь суждено мне было
узнать то, чего я не узнал после ранения в колено: в какие муки ада может
повергнуть человека жестокая, ясная, неистребимая память, - после этой
незабываемой поездки, которая присоединилась ко всему остальному
незабываемому, я приехал в город, где жил мой отец. На перроне рядом с
Валли стояла юная, роскошно одетая, увешанная драгоценностями дама,
которая бросилась мне на грудь, благоухая всеми благовониями Аравии, - моя
сестра Юдифь. Валли, уже немолодая женщина с пышными формами, скромно
стояла в стороне. Обе они сразу заметили траурную повязку. Да и не могли
не заметить. Но они не обратили на нее внимания, во всяком случае,
старались не обращать. Юдифь бурно обрадовалась моему появлению. Жена
держалась более робко, сдержанно, но все же я чувствовал, как она рада!
Юдифь повисла у меня на правой руке, Валли на левой, и так я вступил в
отчий дом. По дороге Валли, которую часто прерывала и поправляла Юдифь,
сообщила мне в общих чертах, что делается дома. Отец все еще лежал, то ли
парализованный, то ли еще не оправившийся после обморока - они не могли
мне этого объяснить. Приходили пациенты, но он не принимал их. Приносили и
новые повестки из банка, он не вскрывал их. Управляющие его пятью домами -
я знал только о двух и о нашем домике в Пушберге - настойчиво требовали
его к телефону. Он не обращал никакого внимания на их просьбы. И не желал
также, чтобы кто-нибудь вел переговоры вместо него. И все дожидались меня.
Никогда еще меня не принимали с такой нежностью, даже во времена
следствия по делу о трахоме. Наконец-то заклали упитанного тельца. Мне
отвели лучшую комнату, вечером за ужином мне подносили самые лакомые
кусочки, и отец улыбался мне своей самой милой улыбкой. На этот раз
совершенно недвусмысленной. Он был искренне, до глубины души рад, что я
приехал. Я хотел извиниться за т