Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Фантастика. Фэнтези
   Фэнтази
      Вайс Эрнст. Бедный расточитель -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  -
Эрнст Вайс. Бедный расточитель ----------------------------------------------------------------------- Ernst Weiss. Der arme verschwender (1936). Пер. с нем. - Е.Закс. М., Государственное издательство художественное литературы, 1963. OCR & spellcheck by HarryFan, 19 November 2001 ----------------------------------------------------------------------- ГЛАВА ПЕРВАЯ 1 Писать было для меня всегда запретной радостью. Отец терпеть не мог этой мании. Но, разумеется, он не имел возможности следить за мной так неусыпно, чтобы искоренить ее. Отец мой известный глазной врач. Он не волен в своем времени. Мы, моя мать и я (сестра появилась на свет только через пятнадцать лет после меня), мало его видели, за исключением шестинедельного летнего отпуска, который мы обычно из года в год проводили в маленьком тирольском поместье Пушберг. Помню до сих пор - это было в том городе старой. Австро-Венгерской монархии, где я родился, - как однажды июньским вечером мне захотелось писать. Я тайком достал из библиотеки отца книгу о глазных болезнях - отец был тогда доцентом, - перелистал ее, ровно ничего в ней не понимая, и принялся разглядывать цветные иллюстрации, тоже ничего в них не смысля. Да и разве мог одиннадцати-двенадцатилетний мальчуган разобраться во всем этом? Вдруг взгляд мой упал на строки, набранные мелким шрифтом в конце левой страницы. Это было _наше_ имя, имя моего отца, без указания его ученого звания, просто Максимилиан К. Я испугался, но в ту же секунду меня охватил странный восторг. Дрожа, склонился я над этими строчками и вполголоса прочел их раз пять или шесть подряд. Потом, чтобы ветер не перевернул страницы - окно было открыто и дул сильный южный ветер, - я положил мой карманный латинский словарь поперек замечательнейшей из страниц, вырвал самый последний лист из тетради по математике и начал наскоро переписывать абзац со всеми непонятными иностранными словами, нетерпеливо покусывая кончик ручки, когда встречал особенно трудные слова. В доме было тихо, мать ушла к портнихе, которая шила ей летние платья. Из нижнего этажа, где отец принимал больных, ежедневно, от трех до половины пятого (впрочем, прием часто затягивался до половины седьмого и даже до восьми), не доносилось ни звука. Не слышно было ни звяканья инструментов, ни шепота, ни подавленных стонов, которые я улавливал, когда украдкой подслушивал у дверей. Лишь изредка раздавался четкий и ясный стук палки слепого по ступенькам лестницы первого этажа. Бархатная дорожка, по приказанию отца, устилала только лестницу, которая вела из приемной в наши комнаты. Я углубился в работу и был счастлив, я даже не заметил, как отворилась дверь и бесшумно вошел отец. Вероятно, он несколько секунд простоял у меня за спиной и только потом вытащил лист из-под моего пера, так осторожно и так энергично, что я провел еще длинную каракулю. Я вздрогнул и увидел отца, его насмешливую улыбку, которая не сулила ни доброго, ни злого. На его прекрасном, высоком, тогда еще совершенно гладком лбу виднелась красная полоса, в три пальца шириной. Я знал, что это след от ленты, которая во время работы туго охватывала его голову. К ленте этой был прикреплен особый инструмент. Мой отец - крепкий, широкоплечий, рослый человек. У него темно-русая борода, несколько более светлые, густые волосы, тщательно расчесанные на прямой пробор. Он немногословен. Правда, он часто улыбается, но я долго не мог освободиться от страха перед ним, хотя, насколько я помню, он никогда и пальцем меня не тронул - совсем не то, что моя мать. Но, очевидно, любовь моя была сильнее страха, и я никогда не знал чувства одиночества, которое знакомо единственным детям и способствует развитию у них мании величия. Отец и теперь ничего не сказал. Он прочел страницу с начала до конца, не выразив никакого удивления. Потом он спросил меня, откуда я взял этот лист. Я пробормотал что-то. Южный ветер и шелест густой листвы с силой ворвались в открытое окно. Отец притворил раму, схватил меня за плечо и посмотрел вопросительно. Глаза у него небольшие. Они яркие, зеленовато-голубые и обладают свойством не выпускать из поля зрения то, на чем остановились. - Ну? - спросил он еще раз. - Купил, - сказал я и тут же, краснея от сознания своей воистину дурацкой лжи и обливаясь потом с головы до ног, повторил: - Купил, правда! - хотя я заметил, что он уже шевельнул губами, чтобы что-то сказать. Но отец ничего не сказал, он только кивнул. Конечно, он сразу увидел, что лист вырван из новой тетради по математике, да еще, на мое несчастье, так неловко, что едва только он легонько потянул за первую страницу с домашней работой (и приложенными к ней чертежами треугольника со вписанной и описанной окружностью), как выпала и эта страница. Тогда он схватил всю тетрадь своими белоснежными, тонкими и необыкновенно сильными пальцами с миндалевидными розовыми, коротко обрезанными ногтями (я никогда в жизни не видел такой руки) и, подняв оба листка, осторожно вложил обратно - страницу с задачей в начале, а страницу с мелконабранной заметкой в конце. Другой отец, может быть, наказал бы меня, другой прочел бы по крайней мере нотацию. Мой не сделал ничего. Он даже не забрал своего учебника по глазным болезням, когда вышел из детской. Не знаю, как это ему удалось, но на некоторое время он отбил у меня охоту к бумагомаранию. И все-таки больше всего на свете я любил самый процесс письма, вплоть до терпкого запаха чернил и успокаивающего скольжения пера по бумаге. До тех пор я часто, пользуясь отсутствием отца и его слуги, доставал из отцовской библиотеки медицинские книги. Да и могла ли сына врача не привлекать к себе тайна? Отныне я подчинился (правда, на время, признаюсь в этом) молчаливому, но именно поэтому столь действенному запрету. Я чувствовал - отец не упрекнул меня, только твердо зная, что я и без того его понял. Он относился ко мне серьезно и доверял мне. Иногда я мог бы, - как бы это мне выразиться, - я мог бы оказать ему сопротивление, если бы стал на сторону матери, когда они ссорились между собой. Но я не мог так поступить. Я не был ни примерным сыном, ни примерным учеником. Я был не очень уживчив. А так как в школе у нас существовали различные банды с различными атаманами, я, естественно, был тоже атаманом. Дело часто доходило до потасовок, они кончались победами и поражениями, к которым я не мог относиться спокойно, особенно если видел, что победитель, которого мы на нашем школьном языке величали "Император", обижает маленьких, слабых и отсталых. Итак, вечным сражениям конца не было, к счастью, разумеется. Ведь милые бранятся, только тешатся. Право, не знаю, как это случилось, позже мне и самому это было невдомек, но я не слишком строго относился к понятию собственности. Я часто раздавал свои вещи, и в этом, разумеется, не было беды, хотя дома мне постоянно внушали, что все мое принадлежит вовсе не мне, а "нам". Гораздо хуже было то, что я присваивал вещи товарищей, заведомо зная, что они чужие. Меня всегда соблазняли разные школьные принадлежности, особенно красивые ручки, толстые резинки и прочие мелочи. Ручка с городом Габлонцом, вырезанным на ее грифе, была моей мечтой. Я потихоньку брал их, а потом незаметно, как мне казалось, подсовывал прежним владельцам - обладать ими вечно мне нисколько не хотелось. Впрочем, и это еще можно было бы извинить. Непростительным в глазах моих соучеников было то, что я часто присваивал вещи очень бедных мальчиков, и мне доставляло дьявольское удовольствие наблюдать, как они ищут свою собственность "на земле и под землею", то есть на парте и под партой. На что же, в сущности, я рассчитывал, когда через некоторое время, с жестом ложного великодушия, "дарил" им их же собственность? Мне казалось, что они будут страшно рады. Ничего подобного. В один прекрасный день на меня напали мальчишки из самых разных банд. "Подумаешь, какие герои", - решил я и со смехом принял бой. Но это не было обычным поединком, о нет. Не теряя времени, они набросились на меня и соединенными усилиями быстро взяли надо мной верх, как мы, бывало, говорили. Положенный на обе лопатки, я извивался на полу и, судорожно сжав губы, изо всех сил отбивался руками и ногами, нанося быстрые и страшные удары во все стороны. Но я не смог совладать с превосходящими силами противника. Я был необычайно крепким мальчуганом и, вероятно, справился бы с ними, если бы самый малорослый, уродливый, косой мальчишка не подкрался ко мне сзади; он схватил мою голову и треснул ее об пол. К счастью, густая щетка моих волос ослабила удар. Но меня так возмутил этот подлый прием, что я пришел в ярость и в припадке бешенства, уже не помня себя, вскочил и бросился на своих противников. Однако они были умнее меня и прибегли к разным коварным уловкам. Один из них дал мне подножку, я растянулся снова, и тут уж они все с удвоенной энергией набросились на меня, особенно самые слабые и отсталые, которых я великодушно защищал, и те, которых не менее великодушно одаривал их же собственностью, когда у меня не было возможности делать им настоящие подарки. Особенно низко поступил со мной косой. Мне не хочется говорить, что именно он сделал. Мое бешенство улеглось так же внезапно, как и пришло, я даже понял свою неправоту. Я ощущал уже не тумаки и удары, а только собственный позор, и в отчаянье я начал молиться вслух. Серьезно ли я молился или нет (впрочем, конечно, серьезно, я веровал всем сердцем), но товарищи стали еще больше надо мной издеваться, косой принялся передразнивать слова моей молитвы, и я умолк, поняв, слишком поздно, что нарушил правила нашей чести: призвал на помощь постороннего - то есть господа бога. Я позволил даже надавать себе пощечин. Я так растерялся, что почти перестал сопротивляться и только закрывал лицо. Потом я отнял ладони от лица и распростер руки. Это было воспринято как признание поражения, и все разошлись по местам, смеясь, топоча ногами и барабаня книгами по крышкам парт, а я остался лежать возле кафедры. Только косой никак не хотел от меня отвязаться. Он нарочно наступил на мою судорожно сведенную ладонь, лежавшую на полу. Не ожидая подобной низости, я не успел убрать руку. Снаружи послышались шаги классного надзирателя, - в гулком, выложенном каменными плитами коридоре они доносились еще издалека. Нам обоим надо было поскорей убраться, и мне и моему молчаливому врагу (должно быть, он ненавидел меня уже давно, как ненавидят именно такие жалкие людишки). Но и для меня время немого страдания миновало. - Погоди-ка, вот явлюсь к тебе с зеркалом, - прошипел я и поднялся, правда, еще пошатываясь... Хотя отец никогда не разговаривал с нами о своих врачебных делах и у верного Луки, который был его правой рукой, тоже ничего нельзя было выведать об отцовском искусстве, - я все-таки пронюхал о некоем зеркале - это было круглое зеркало, которое отец носил на широкой черной, как сажа, ленте, повязанной вокруг головы. И вот тут-то я нечаянно коснулся самого чувствительного места косого мальчишки. Разумеется, мне следовало замолчать. Я увидел, как он побледнел и забился в проход между скамьями подальше от меня. Но он тут же подошел ко мне и принялся чистить мои покрытые пылью длинные брюки и разглаживать измятый воротник моей матросской блузы. И, чувствуя прикосновение его руки, пробегающей вдоль моей спины, я услышал, как он тихонько просит у меня прощения, бормоча, как это было у нас принято: "Прости-прости-прости!" Но когда отворились двери и в них появился исполненный достоинства классный надзиратель, я не мог устоять, чтобы не шепнуть: - Да, да, я приду с черным зеркалом моего отца, и ты совсем ослепнешь, косяга! Косяга, на диалекте того города, в котором мы жили, означает косой. Мальчишка в великом ужасе, молча, замотал головой, проскользнул на свою скамью, последнюю у стены под географической картой, и каждый раз, как я взглядывал на него, умоляюще тряс головой под реками и горами Австро-Венгерской монархии, пожирая меня глазами, которые косили больше обычного. Я уже не мог на него сердиться. Правда, я чувствовал, что на затылке у меня вырастает большая шишка, волосы становятся дыбом и даже малейшее движение шеей причиняет чудовищную боль, но я решил все загладить. Я примирительно кивал ему, когда он отчаянно тряс головой, и, заметив, что он не понимает моего языка, послал ему "классную телеграмму" следующего содержания: "Прости-прости-прости! Я сделаю тебе операцию, и ты будешь видеть, как Перикл! Император". Правда, я вовсе не был тогда Императором и к своему предложению оперировать и сделать его зрячим, как Перикл (почему Перикл?), я и сам не отнесся серьезно. Я прекрасно знал, что он видит и без меня. Но он успокоился, свернул клочок бумаги в виде мундштука и, вложив в него дар - новое перо (вероятно, он знал, как я люблю писать новыми перьями), написал в ответ: "Перикл благодарит Императора!" Из этих воспоминаний, которые относятся к двенадцатому или тринадцатому году моей жизни, мне ясно, что еще ребенком я твердо верил, что когда-нибудь стану врачом, как отец, буду производить удачные операции, проделывая при помощи зеркала чудеса над больными глазами, и что конечная победа останется за мной, ведь я подписался - Император. 2 Мы, моя мать и я, не знали цены деньгам. Отец довольно часто давал нам это почувствовать. Он делал деликатные намеки моей матери, но она пропускала их мимо ушей. Если же отец, недовольный ее тратами на туалеты, начинал говорить более определенно, она возражала, что эти расходы очень невелики, что дома ее холили и нежили и что она обязана одеваться соответственно своему положению. "И мне ведь хочется нравиться вам", - говорила она, глядя на меня и на отца, и лукавая улыбка, освещавшая ее несколько неправильное лицо, делала его прекрасным. Впрочем, я вообще считал ее красавицей. Для меня она всегда была неповторимой и с нею, даже в самой отдаленной степени, не мог сравниться никто. Все молодые девушки, которых я видел, не были похожи на нее и поэтому ничуть меня не интересовали. И все-таки больше всех на свете я любил, нет, попросту боготворил, отца, чего бы я не отдал, только бы доставить ему радость. Странно, но мне даже грезилось, будто я прощаю его. Это были сумасшедшие мечты. Разве могло случиться, чтобы мне пришлось прощать его, - когда пациенты (наедине с нами он величал их "пилигримами", потому что они приезжали издалека) благоговейно, словно остии, касались полы его сюртука, - мне, посредственному ученику, которому всегда не хватало самого необходимого - терпения, который, вспылив, способен был на всякие выходки и потом сам горько в них раскаивался. Поэтому так и случилось, что вначале я лишь из раскаяния сблизился с косым, бедным, уродливым, но очень умным сыном налогового чиновника и обрел в нем своего первого друга. Итак, раз уж совершенно невозможно было простить такого сверхимператора, полубога, как мой отец, я стал ломать себе голову, чем бы его порадовать. Конечно, ему было бы приятно, если бы я стал бережливее. Сам он одевался крайне просто. Мой друг обратил внимание на то, как поношен и лоснится длиннополый старомодный сюртук отца и какое странное впечатление производит этот бедно одетый человек в потрепанном костюме с короткими, блестящими на локтях рукавами, когда садится в собственный экипаж. Я не замечал раньше таких мелочей. Теперь и я увидел их, и отец, который работал тяжелее, чем поденщик (его часто вызывали к пациентам даже ночью, и тогда, щадя лошадей, он шел пешком в самые отдаленные кварталы), стал мне еще дороже. Каждый понедельник он давал мне новое перо, которое доставал из коробочки. Перья, купленные дюжинами, стоили чуточку дешевле. В тот понедельник, когда я подрался с новым моим другом Робертом (вскоре он стал Бертлем и наконец Периклом), я не взял у отца перо. Отец решил, что в течение недели я так бережно обращался со старым, что оно может служить мне и дальше. Я не стал его разочаровывать, мне показалось, что наконец-то я его порадовал. Я не ошибся. Отец опасался, что я унаследовал от матери страсть к расточительству, которую она, в свою очередь, переняла у своих родителей. Теперь, увидев первое проявление моей бережливости, он в конце недели позвал меня к себе, достал из стальной коробочки, слегка приоткрыв ее (он запустил в коробочку только два пальца, и я не мог видеть ее содержимого), маленькую золотую монету, дал мне и спросил, есть ли у меня кошелек. Но откуда же он мог у меня быть? - Мать даст тебе кошелек, - сказал отец и добавил: - Да, что я хотел еще сказать? Ты знаешь ведь, что это? - Десять крон, дукат, - ответил я торопливо. - Разумеется! (Слово, которое он употреблял очень часто и обычно иронически.) Разумеется! Мне так хотелось бы, мой мальчик, чтобы ты с детства узнал цену деньгам. Что бы ни случилось, тебе это пригодится. Мы обладаем лишь тем, чего не тратим ни при каких обстоятельствах. В этом цель денег. У меня была тяжелая юность. И я знаю им цену. Покамест ты должен только копить эти монеты, ты понял меня? Но принадлежать они должны тебе, одному тебе. Я ничего не сказал, я смотрел на него. Конечно, я его понял. - Я буду давать тебе деньги каждую неделю, всегда по десять крон. Мне хочется верить тебе. Мне кажется, тебе это будет полезно. Я кивнул, не помня себя от радости. Он встал и легонько похлопал меня по плечу. Я зажал деньги в кулаке, а кулак был уже в кармане штанов. - Не терять! - сказал он. - Для мальчика это большие деньги. Я был уже в дверях, но отец снова окликнул меня. Казалось, он не в силах расстаться с деньгами. - Покажи-ка мне еще раз этот дукат, - прошептал он, словно говорил о чем-то тайном. Я подал ему золотую монету. Он бросил ее на крышку стальной коробочки. Раздался чистый звон, монета подскочила и упала, ярко сверкая. - Мне хотелось только проверить, настоящая ли она. Ну, попроси у матери старый кошелек и заметь себе, "_аккомодация_" пишут всегда через два к. Разумеется? Мы посмотрели друг на друга и рассмеялись. Я был очень высоким для своего возраста, я доставал ему почти до плеча. Я забыл сказать, что в книге о глазных болезнях, в том абзаце, где стояло имя отца, несколько раз попадалось незнакомое слово "аккомодация", и я, с присущим мне нетерпением, стремясь поскорее написать его имя, написал "акомодация" - через одно к. Значит; все прощено и забыто. Я ускакал вне себя от радости и тайного ликования и получил от матери очень красивый, но уже дырявый кошелек. Впрочем, она тут же взяла иголку с вощеной ниткой и починила его. Мать тоже сделала мне подарок, правда, небольшой. Она дала мне серебряную крону. Крона предназначалась мне на расходы, но я тут же решил употребить ее на подарок отцу. Метод отца оправдал себя. Если бы у меня не было золотого, я решил бы, что серебряная монета только на то и годится, чтобы немедленно обменять ее на "атласные подушечки" (такие маленькие конфетки, начиненные шоколадным кремом) или на маринованные огурчики - самые любимые мои лакомства. Но теперь я хранил деньги. Я ощущал прилив скупости и

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору